В настоящей работе продолжаются исследования, начатые в «Подступах к новой экзистенции». Кратко наметим основную идею «Подступов». Имеется определенная вероятность кончины человеческой цивилизации в мысленно обозримом будущем. С учетом данного обстоятельства оказывается не лишенным интереса вопрос о глубинном смысле столь шаткого положения человека на Земле, во вселенной, в окружающем его материальном мире. Имеются разные подходы к такому осмыслению. Самые распространенные из них – религиозный и оптимистический, и они исповедуются подавляющей частью людей. Но строго говоря, эти подходы не являются философскими. Основополагающие допущения этих подходов некритичны и произвольны. Эти идеи возникли на заре человеческого сознания и в ходе истории приспосабливались ко всем усложнениям этого сознания, оставляя его сущность неизменной. Когда новые и трудные обстоятельства жизни принуждают человека задуматься – для чего он живет? в чем он видит смысл своего существования? – для него готов набор стандартных ответов, соответствующих двум указанным типам мировоззрений. В одном случае ответ сводится к наличию Высшего Существа, которое все в мире предусматривает надлежащим образом, в том числе и указанный смысл, трудно выразимый в понятиях обыденной жизни. В другом – все определяется будущим, которое должно быть лучше, чем настоящее. В стремлении к будущему человек не просто проживает жизнь, но что-то оставляет после себя – свои дела, свершения, свое потомство – и тем самым обретает уверенность, что живет не даром. В общем, чтобы не иметь проблем в данном вопросе, нежелательно и слишком в него вдаваться, – здесь обычная оптимистичная уверенность является скорее врожденной человеку, чем приобретенной работой мысли.
Но дело философии – создавать и усугублять различные проблемы, а также усложнять все ранее ясное и незыблемое. Во многом благодаря этому на сегодняшний день оказались поколебленными как религиозный, так и традиционно-оптимистический подход к вопросу о смысле человеческого бытия. Исторически недавно возникшая философия экзистенциализма поставила под сомнение самое главное в отношениях человека и окружающего мира. Всякая отдельная жизнь вначале развертывается, а затем свертывается в этом мире, – но это еще не значит, что человеческое бытие как таковое тождественно тому, что привыкли называть жизнью личности.
Анализ ситуации, предпринятый в «Подступах», позволил заключить, что уверенность человека в осмысленности собственного бытия сохраняется не только на религиозном и традиционно-оптимистическом уровне мышления, но останется незыблемой, даже если эти уровни будут преодолены. Ибо эта уверенность определяется более фундаментальными факторами, чем понятием Высшего Существа или будущего человечества, – и эти факторы доступны философскому исследованию. Для некритической мысли свойственно прибегать к идее времени. Традиционный оптимизм уповает на будущее: то, чего люди лишены сейчас, они когда-то обретут.
Главный астролог страны раскрыла секрет привлечения богатства и процветания для трех знаков зодиака, вы можете проверить себя Бесплатно ⇒ ⇒ ⇒ ЧИТАТЬ ПОДРОБНЕЕ….
Справедливости ради надо отметить, что более глубокое современное религиозное мышление не прибегает к идее времени и настраивает человека на всегдашнее, вневременное пребывание в Боге. Однако здесь сохраняется идея зависимости человека от чего-то внешнего по отношению к нему – идея так же необоснованная с философской точки зрения.
Безусловно, и всякие философские заключения имеют в себе какую-то разновидность веры. Но подобная вера накрепко связана с процессом познания и отличается сложностью своих открываемых предметов и понятий. Здесь пытаются обрести нечто не только вневременное, но и предполагающее независимость и самодостаточность человека. В «Подступах» такой вневременный и присущий человеческой душе предмет был назван «Идеальным миром».
В настоящем исследовании надлежит развить представления об этом предмете. О систематичности речь не идет, – будет обращено внимание на одну лишь деталь или черту, посредством которой Идеальный мир может соприкоснуться с человеческой жизнью. Опасаться здесь нужно не столько оставить многое незатронутым, сколько наговорить лишнего, увлекаясь мнимыми пособниками философского исследования – вдохновением и воображением.
Прежде всего определим, на стыке каких философских дисциплин указанное исследование могло бы стать сколько-нибудь результативным. Прежде всего, это самый отвлеченный и претендующий на предельную понятийную общность раздел философии – метафизика. Здесь традиционно говорят о сущем – как оно есть само по себе. Но в нашей проблеме это сущее с необходимостью затрагивает человека, который его мыслит не в общем плане, а для выяснения смысла собственного бытия. Появление в метафизике феномена человека – сугубой частности – несомненно искажает и затуманивает эту отполированную тысячелетними усилиями чистой мысли сферу исследований. Ведь и «чистая мысль» понималась как нечто обособленное от человека – существа неуемного и противоречивого, одним своим любопытством и домыслами переиначивающим все то, что ему так и не суждено до конца понять. Тем не менее теперь хотим иметь в виду «метафизику с человеческим лицом», используя при этом необходимые терминологические уточнения. Заметим: эта область философии, по замыслу определяющая своими понятиями все остальные исследования, оказывается по факту зависимой от чей-то предварительной попытки установить, что именно должно определять и что другое должно определяться в проникновении в глубины сущего. И автор этой предварительной попытки, этого фундаментального допущения – опять же никто иной как человек. Остается предположить, что искажение предмета метафизики со стороны «человеческого фактора» – скорее всего не досадное обстоятельство, а нечто важнейшим образом способствующее исследованиям в этой области.
Вслед за этим намечается некий «междисциплинарный проект». В область сущего, изучаемого метафизикой, включаются проблемы человеческого существования. А человеческие проблемы, даже и такие неопределенные, как смысл жизни, отсылают к понятию счастья и разграничению блага и зла. Здесь являет себя другая область философских исследований – этика. Идеальный мир, посредством некой метафизической связи причастный миру человеческой жизни, есть в то же время и «отклик» на человеческое устремление к благу и счастью. Эти соображения оправдывают термин «метаэтика», которым обозначаем область исследований, относящихся к Идеальному миру. В этой области должны пересекаться, с одной стороны, попытки установить, что следует понимать под реальностью окружающего мира. И с другой стороны, стремление понять, как с этой реальностью соотносится Идеальность, являющая себя в экзистенциальном осознании человеком собственной проблематичности. Тот незыблемый и осмысленный оптимизм, о котором ранее упоминалось, состоит в необходимости для человека осознать и утвердить свое вневременное духовное счастье. И добиться этого не на уровне врожденной и в чем-то животной веры, но в результате специального философско-познавательного, метаэтического исследования.
Далее, «междисциплинарный проект» должен еще более расшириться. Проблема идеального счастья вместе с вопрошанием о сущности окружающей реальности предполагает неординарный уровень рефлексии и всего того, что на житейском языке называют «душевными самокопаниями». Как было показано в «Подступах», это требует обращения к данным памяти, воссоздания и анализа сновидений, повышенного внимания к иным сложным духовным феноменам, названным «видениями» или «касаниями» Идеального мира. Таким образом, к метафизической и этической проблематике естественным образом примыкает психология, точнее, психологически ориентированный, «интровертный» способ философствования.
И наконец еще один и, как окажется в ходе исследования, едва ли не важнейший его аспект. Хотя может быть и самый спорный в плане методологии. Тематика Идеального мира с самой своей заявки, с самого обозначения области исследования наводит на мысль о каком-то мистическом уклоне. Стоит лишь заговорить о «видениях» и «касаниях», – и в чужих глазах возвышаешься чуть ли не до Жанны д’Арк. Бесспорно, в данной проблематике немало настолько загадочного, что мешает принять ее всерьез. О многом здесь приходится выражаться лирически, поэтически или, при недостатке таланта, «окололитературно». Общему представлению об Идеальном мире это никак помешать не должно. Однако главным замыслом является иное – показать, в силу какой философской необходимости приходим к этому необычному феномену, изначально вопрошая о смысле, счастье и истине. И последовательно обходя многое из того, что давным-давно было здесь предложено в качестве общечеловеческого решения. А почему приходится так поступать? Потому что намерены задаваться вопросами, ответы на которые состоятся тем вероятнее, чем более вопрос обдуман и приведен к виду «хороший вопрос – половина ответа». И если такое намерение действительно весомо, оно уже не сводится к мимолетному настроению, а представляет собой мировоззренческую установку. Здесь приходится до получения ответа знать, что ответ будет найден. Просто потому, что искомый предмет явлен как таковой, – а выяснить о нем одно или другое, получить какие-то знания – дело техники, познавательного «ремесла». Таким образом в наше исследование мощно вклинивается новая область философии – гносеология. Впрочем, она присутствовала и самого начала – с того момента, когда люди начали задаваться целенаправленными вопросами – научными, метафизическими, этическими, психологическими – и пытались разобраться, каким образом эти вопросы ведут к полноценным ответам, а не к мимолетной видимости ответов.
Однако гносеологические системы бывают разные, и индивиды с мистическим уклоном в сознании тоже могут похвастаться методичностью в добывании ответов на свои высоковдохновенные вопросы. Остается признать, что используемая здесь гносеологическая установка – сугубо рационального характера, как это ни покажется малоуместным в данном исследовании. Это вовсе не означает, что пытаемся применить методы естественных или точных наук. Это лишь означает, что, пытаясь вникнуть в сущность Идеального мира, руководствуемся в немалой степени духом рационалистически выдержанного естественнонаучного исследования.
Таким образом к вышеназванным дисциплинам, соединенным в понятии «метаэтика», добавляется философия реализации познавательного интереса, методологически близкая к эпистемологии. Однако на необходимости этого последнего добавления нельзя настаивать так же твердо, как на предыдущих. Несомненно, должны обнаружиться и иные, менее рационализированные подступы к Идеальному миру. Однако желательно показать, что как рационалистический, так и «литературный» подходы одинаково здесь уместны. Следует надеяться, что при совмещении они сольются в своеобразном синтезе и произведут новый философско-познавательный эффект. Даже если и не удастся в данном замысле оправдать эти надежды, все же его стоит развить и испытать на жизнестойкость. В допущении, что тематика Идеального мира не только целиком нова для экзистенциальной философии, но и отвечает потребности человека узнать что-то предельное о мире и о себе.
II.
Кажется о метафизике давно всерьез не говорят. Идея постижения того, чтó есть мир сам по себе может казаться праздной. Разве совместимо это с элементарным здравомыслием? Ведь человек – мельчайшая материальная часть мира.
С другой стороны не так просто отмахнуться от мысли, что окружающий мир – одна из духовных «частей» человека, его сознания. Это может казаться вызовом здравомыслию, но в свое время породило целое философское направление.
Первое предположение утверждает наиболее распространенный практический, насущный и вместе с тем научно-ориентированный стиль мышления. Второе появляется, когда научный подход оказывается недостаточным для решения познавательных проблем. Издавна идеологии реализма и идеализма полагались взаимоисключающими. Но с недавних пор философы уже не уверены, надо ли предполагать радикальную правоту одного их них. Предпочтения оказываются здесь каждый раз исходя из определенной установки, и эта последняя может меняться даже в пределах одного личностного мировоззрения. Не может быть принципиальных противоречий в том, чтобы мир принимать в одном случае как окружающий материальную оболочку личности, а в другом – как заключенныйв ее духовной оболочке. Границы как мира, так и личности в обоих случаях оказываются чем-то условным.
Земная жизнь людей держится в том числе и на том, чтобы постигать законы природы и ставить их себе на пользу ради продолжения и улучшения этой жизни. Но кроме жизни у человека есть еще загадка смерти. А также возникающее иногда ощущение одиночества в необъятной вселенной, не обнаруживающей признаков желанного соседства. Есть наконец вопрос о смысле жизни – сколь угодно смутный, но не такой уж праздный. Все эти мысли и ощущения – необязательная, но уже сложившаяся добавка к привычному человеческому существованию, по природе своей оптимистичному и устремленному в будущее. Ведь и сомнения в этом само собой разумеющемся оптимизме появились не сегодня и не вчера. Они сопровождали человечество с незапамятных времен, появившись уже в первых мифических концепциях мира и будущего. Практически сразу же здесь возникли представления конца света. Это был интуитивный вывод из наблюдений над человеческим обществом. Зло, сопутствующее человеку в его жизни, неистребимо, и именно ему назначено завершить собой земную историю.
Выходит, в человеке, в его сознании имеется некая раздвоенность. Оптимизм – это то, что присуще человеку изначально, как живому существу. А сомнения появились у него как у существа, желающего знать правду о мире и о себе. Временный компромисс между оптимизмом и сомнениями сложился в религиозной вере. Объект веры, «мир иной» должен быть более реальным, чем окружающий жизненный мир. Выходит, эти соображения должны питать человеческий оптимизм – уже не врожденый и животный, но сколько-нибудь осмысленный.
Такое понимание оптимизма связано с некритически принятым его предметом – блаженным загробным миром. Эта идея исходит из мифических и мистических предпосылок. Тем не менее ничто не мешает допустить некий «мир иной» в качестве альтернативной метафизической реальности. Надо лишь определиться, с какой целью осуществлен такой поворот мысли, и что ценного он может обещать.
Вера и ее идеи – порождение человеческого духа. Однако это не повод отвергать предметы веры в пользу грубой материальности. Даже и самое критически настроенное познание не может обойтись без веры. Признание «человеческого» характера веры способно облагородить ее. Бог в качестве идеи может стать даже более дорог и ценен при осознании, что человек измыслил его из самих глубин исстрадавшейся и все-таки исполненной надежды души. Но что бы ни мыслить в столь сложном понятии, трудно преодолеть некую странную «взаимозависимость» Бога и человека: второй придумал первого с тем, чтобы первыйсоздал и защитил второго. Бог необходим, чтобы учредить в мире определенный и ценный смысл, которого мир, похоже, изначально лишен. Благо и справедливость должны существовать на самом деле, а значит должен быть Бог.
Так идеалистическая концепция становится духовным противоядием возможному бесславному концу земной истории. Ее значение не исчезает с постепенной утратой былого статуса религиозной веры и концепции Бога как опоры высшего жизненного смысла. Это обстоятельство было учтено в размышлениях над возможностью кончины цивилизации в «Подступах к новой экзистенции». Однако оно еще не говорит однозначно в пользу безоговорочной правоты этой концепции и торжества идеализма. Напротив, современным настроениям мысли, не желающим отдавать предпочтение ни материи, ни духу не откажешь в основательности. Ибо они, эти настроения, учитывают некую первейшую очевидность. А именно, они допускают эффективность и адекватность научного познания мира. Того самого материального мира, который окружает человеческое существо, поставляет ему обиталище, пропитание и средства жизнедеятельности. И в котором, между прочим, невозможно напрямую удостовериться в существовании благого Бога-защитника. Потому что в этом мире человек предоставлен сам себе, здесь ему уготовано множество препятствий в его целях и, как знать, не приговорена ли уже земная цивилизация к судьбе мыльного пузыря.
Теперь-то и открывается нечто странное. Примирить идеализм и научный материализм невозможно не потому, что они непримиримые враги, а лишь по причине их фигурирования в различных познавательных установках. Одна направлена на познание внешнего мира, другая – на познание смысла человеческой жизни, к которому внешний мир естественным образом, хотя и к сожалению, равнодушен. Таким образом ставится под сомнение объективная связь между материальным миром как условием человеческого существования и необходимым человеку смыслом его существования – связь, долгое время выступавшая неотразимой приманкой для философов.
Однако связь между миром и человеком несомненно существует. И если не объективной, то какой же иной может оказаться эта связь? Этот вопрос вполне может стать новым основным философским, точнее, метафизическим вопросом. В отношении к нему старый вопрос о примате материи либо сознания (смысла) выглядит уже не таким существенным.
III.
Традиционное понятие «мир» при всей его общности не исключает отсылки к множественности различных «миров». Например, когда говорят про «этот лучший из миров», или про «загробный мир», противопоставляемый «этому миру», или исследуют логическое понятие «возможные миры». Будем сейчас иметь в виду только один смысл понятия «мир». Это то, что в материальном плане содержит в себе человека, и это то, что в духовном плане содержится в сознании человека как «окружающее его и простирающееся за пределы его чувственного восприятия». Таким образом «мир» не тождественен «всему сущему», так понятие «всего» содержит в себе слишком явную неопределенность. Будем понимать под «миром» все то, с чем человеку в его жизни приходится иметь дело на практике, а также и все то, что человеку приходится иметь в виду и мыслить, как находящееся за пределами непосредственного опыта.
Теперь обратим внимание на проникающую сюда неоднозначность. Должны оказаться равноправными утверждения «Человек есть в мире» и «Мир есть в человеке». Почему же здравый смысл велит неукоснительно доверять только первому из них? Потому что в нем подразумевается возникновение человека в мире, его формирование как живого существа, затем формирование его сознания и наконец – его способности к метафизическим утверждениям. Но ведь то, другое и третье именно подразумевается, имея место смысловым образом в логической структуре, в связи понятий. Что же тогда имеет место вне этой связи? Нечто невыразимое – то есть такое, что не может иметь значения для человека. То, что имеет значение для человека, должно быть выразимо в понятиях. А значит, и весь мир имеет значение (для человека) исключительно как выразимый в понятиях. Только о таком «выразимом» мире приходится человеку вести речь с той или иной целью. И посему в неком труднопостижимом с первого раза смысле мир оказывается порождением человека, выработанной людьми системы понятий, призванной выражать что бы то ни было, поддающееся выражению. И тем самым выражаемое в этой системе понятий оказывается иобналичивающим свое существование.
Сейчас не стремимся к строгому обоснованию метафизических формулировок, к точному смысловому прояснению понятия «существование» (хотя это безусловно понадобится в последующих разработках). Сейчас все внимание должно обратиться на неоднозначность, возникающую из равноправности двух вышеприведенных утверждений о мире и человеке.
Возьмем за основу последующих рассуждений неустранимость этой неоднозначности. Таким образом имеем пару взаимоисключающих альтернатив, которые образуют Антиномию. (Только для краткости ссылок в последующем тексте будем обозначать ее с большой буквы). Согласно Канту, природа антиномий неразрешима и коренится в самом способе человеческого философского вопрошания. Будем считать это мнение продуманным. Дело тогда в том, насколько плодотворно если и не стремиться разрешить указанную Антиномию, то хотя бы учесть ее в затронутых в настоящем исследовании вопросах.
То, что приходится считать «основами бытия», теперь оказывается в прямой зависимости от человеческого познания, оперирующего системой понятий. Выделим две разновидности этого познания: (1) направленное вовне – на окружающий мир; (2) направленное вовнутрь – на самого человека. Имеется в виду, на то проблематичное, что есть в человеке. И хотя результаты того и другого подхода окажутся взаимно-антиномичны, сам познавательный принцип устанавливает общность этих результатов, позволяет проследить, как эта общность складывается, и в чем ее значение.
В самом общем виде речь — вот о чем. Эффективность научного познания выражается в сумме сведений об окружающем мире. Согласно идеям «Подступов к новой экзистенции», подобный познавательный запрос к человеческой проблематичности дает результат, относящийся уже не к окружающей, а к некой альтернативной, «внутренней», смыслополагающей реальности – так называемому «Идеальному миру». Ясно с самого начала, что эти миры – окружающий и Идеальный – не могут пересекаться и взаимодействовать. (Хотя человеческая фантазия любит воспарять и свободно перескакивать от исследования к различного рода вымыслам. В нашем же случае будем тщательно различать результаты исследования и вымыслы). Тем не менее эти миры в некотором смысле действительно «пересекаются». А именно: и тот, и другой представляют собой «отклики» на определенные человеческие познавательные интересы и запросы. Но эти интересы и запросы могут зарождаться и реализовываться в пределах одной личности. Эта личность изначально присутствует в окружающем мире, познаваемом наукой. Однако для нее может оказаться необходимым мыслить ее собственный «внутренний мир» – недоступный ни для науки, ни для насущного опыта, но притом значимый и способный влиять на жизнь этой личности. Поскольку человек обретается в материальном мире, постольку он способен в какой-то ограниченной мере познавать этот мир, а в остальном – быть покорным своей судьбе в нем. Отсюда обычно выводят, что окружающий мир существует объективно. Но если человек способен измыслить Идеальный мир, стать этого мира творцом, выходит, человек становится и собственником своей судьбы, связанной теперь с этим миром. Но возразят, что Идеальный мир не существует объективно. Он явился как субъективное представление человека, которое овладело человеком вроде «идеи фикс».
В ответ на это возражение желательно показать, что термины «объективный» и «субъективный» не являются адекватными в данном случае. По этому поводу зададимся гносеологическим вопросом: насколько разграничены и отдалены друг от друга познание насущно-практическое (объективное) и относящееся к области воображения (субъективное)? Сколь бы они не были отдалены, эти виды познания должны иметь связь, благодаря которой само познание сложилось как нечто единое. Ибо в сколько-нибудь развитом мышлении всякий предмет чувственного восприятия и непосредственного опыта, будучи познаваем дальше и глубже, с необходимостью дополняется данными специализированного представления – умозрения. Просто в ходе истории связь объективного (чисто опытного) и умозрительного познаний стала незаметной в силу сложившегося разграничения познавательных результатов на практические и фундаментальные. Сейчас важно уловить момент, как это разграничение появилось с ростом масштабов познаваемых предметов и явлений. Когда обращается внимание на вещи, присутствующие рядом с человеком – это насущно-практический уровень. Сюда относится все, напрямую затрагивающее человеческую жизнедеятельность – земля, леса, моря и реки, и все, что в них имеется полезного для человека. Человек начинает познавать эти вещи как приносящие ему непосредственные блага. Но есть такие вещи как неизведанные еще недра земли и морей, солнце, луна, звезды и глубины космоса. Их освоение тоже может обрести практическую ценность, но познание так или иначе пойдет дальше, чем обусловлено практической ценностью. Здесь в какой-то момент появится ненасущная, «досужая» потребность дополнить то, что можно увидеть, проследить, разложить на части и измерить – тем, что можно только представить, измыслить, умозреть. При переходе из области насущного в область отвлеченного содержание познавательных результатов с необходимостью становится все более умозрительным – как бы ни старались включать в него всю доступную долю прямого опыта.
В таком случае существуют ли пределы познанию мира? Познавательная деятельность не дает на это ответ, поскольку не заглядывает вперед – как и что изменится с постепенным расширением познаваемых горизонтов. Здесь принимают мир как окружающий человека и простирающийся от него неопределенно далеко по обе стороны масштабной шкалы – во вселенную и в микромир.
Но учет философской Антиномии позволит здесь мыслить нечто весьма важное. Человек в познании окружающего мира на самом деле непрерывно творит тот самый внутренний мир, который по самому определению есть часть человека. Происходит нечто вроде самотворения или самонаращивания человеческой духовной сущности. В таком подходе должно сгладиться противоречие между «внешним» и «внутренним» мирами, поскольку речь идет только о последнем. Казавшееся основательным подразделение на «объективный» и «субъективный» миры теряет свое значение. Поэтому в нашем исследовании желательно постоянно не упускать из виду Антиномию, учитывать ее. Невозможно, разрабатывая тот или иной частный аспект, неуклонно придерживаться этого правила, но вспоминать о нем потребует сама метафизическая тема исследования и постановка вопроса.
Согласно сказанному, вести речь исключительно о духовной сущности человека, «вбирающей» в себя мир благодаря расширяющемуся познанию этого мира – не удастся точно так же, как остаться на позициях простецкого материализма. Отметим еще раз: Антиномия ни в коей мере не означает дуализма материи и духа. Она отражает лишь тот факт, что как мир содержит в себе человека, так и человек содержит в себе мир, – и формальное противоречие, вытекающее из сопоставления этих утверждений, разрешается тем, что в первом случае «содержать в себе» означает «материально включать в себя», а во втором это означает соответственно «вбирать в свое сознание и душу». Однако в метафизическом (точнее, онтологическом) плане эти утверждения должны быть равноправны.
Отсюда следует некий методологический принцип. Метафизика в предложенной здесь проблематике не может ничего указывать или советовать науке (идтиперед физикой), как полагали многие философы со времен Аристотеля. А как раз напротив – она должна принимать научные данные как безоговорочные – с тем, чтобы суметь разглядеть за ними общую структуру бытия. Но сама эта структура окажется вовсе не тем, чем был бы познанный окружающий мир, мыслимый как нечто само по себе, объективное. Этому как раз и не бывать по милости Антиномии, которая всякому метафизическому обобщению потребует придать вид человеческих познавательных результатов, только уже другого – философского, а не естественнонаучного уровня.
Возражение может быть в том, что наука, результатам которой следует безоговорочно доверять в философском плане – это не реальная наука. Критерий экспериментальной проверки невозможно отменить, когда исследуются новые стороны материальных предметов и явлений. Само собой разумеется, что полученные на сегодня знания неполны и неточны, – этот вопрос еще будет здесь подниматься. Коснемся только проблемы расширения масштабов предметов и явлений, подлежащих познанию. С одной стороны – космология, изучающая всю вселенную, с другой – физика микромира, задавшаяся целью найти материальные элементы мироздания. В этих исследованиях имеются безусловные границы опыта. Разрешающие способности все более мощных телескопов не беспредельны. То же касается ускорителей элементарных частиц, которые должны быть тем более громоздки и энергоемки, чем «мельче» изучаемые в них объекты. (Не говоря о том, что финансировать все же предпочитают новинки вооружения, а не фундаментальной науки). Как же метафизика может доверять такой несовершенной науке?
Все дело здесь в сущности научного подхода и его тенденции. То и другое остается незыблемым с самого начала, несмотря на то, что умозрительная составляющая научных знаний неуклонно нарастает с ходом истории. Ученые не теряют доверия к достоверности все новых теоретических конструкций, несмотря на разительную странность этих последних с точки зрения обыденного опыта (теория относительности, квантовая механика, новая космология). Это вынуждает ученых и философов модифицировать критерии достоверности, находить замену тающим возможностям экспериментального подтверждения новых теорий. Все это относится к неприкладным отраслям науки, – но трудно иметь в виду нечто иное, говоря о философском осмыслении познавательных результатов. Фундаментальная наука становится все более умозрительной и, соблазнительно сказать, все более метафизичной. И философское осмысление должно показать, что в этом нет ничего ни плохого, ни неестественного. Да и сами ученые, работающие в этих областях, вынуждены заниматься подобным осмыслением, идти на риск введения неоднозначных понятий. Например, принцип дополнительности Бора, который из одних физических соображений не вытекал и остался по сей день спорным в своей правомерности. Здесь было продемонстрировано значение философской антиномичности: традиционное убеждение в ненарушимости логического закона исключенного третьего уступило место необычной и ненасущной «трехзначной» логике и убеждению, что устройство микромира непредставимо в рамках привычного опыта.
Однако в нашем случае этот пример непоказательный. Мало что прояснится, если признать дополнительными представления о «человеке в мире» и о «мире в человеке». Тем не менее все здесь упирается в выбор и применение познавательных принципов. Чтобы приблизиться к нашей главной цели, потребуется более основательный экскурс в гносеологию.
IV.
В качестве исходной точки примем, что знания (в частности научные – сколь угодно неполные, несовершенные, однако адекватные по сущности), взятые в своей совокупности, предоставляют нам достоверное положение дел, относящееся к предметам и явлениям окружающего мира. И что именно эта специфическая достоверность есть настоящая цель научного познания, а вовсе не так называемая объективная истина. Эти проблемы были рассмотрены в работе «Мир как Достоверность». Дадим краткое изложение гносеологических идей этой работы, состоящее в обосновании неумолимой эффективности познавательных устремлений.
В предлагаемом подходе термин «истина» имеет смысл личностной, субъективной уверенности и удостоверенности в том, что некое познавательное предприятие состоялось. Стремление к истине и реализация этого стремления – феномены личностного порядка. Истина не может не быть основанной на убежденности и вере индивида, а ее достижение происходит во внутреннем мире личности.
Однако индивидов много, и их «истины» оказываются несогласованными между собой. Полагать, будто каждый индивид в своей познавательной деятельности имеет в виду «свой» предмет, а не «общий» для всех индивидов – означало бы дискредитацию научного познания. Наука есть общественное, социальное явление, и она есть дело всей цивилизации. Поэтому необходимо признать, что хотя научные исследования изначально распадаются на отдельные личностные «ручейки», им надлежит так или иначе слиться в единую «реку».
Но здесь имеется и нечто неочевидное. Эта общность должна сохраниться даже в том случае, если в итоге выяснится, что по мере исследования какого-то объекта одни участники понимали под ним нечто отличное от того, что понимали другие. Например, астрономы обсуждают природу пятна, впервые обнаружившегося на фотографии участка космоса. Сразу возникают разногласия, звездное ли это скопление, или газопылевая туманность, или представитель неизвестного еще класса астрономических объектов. Тем не менее все исследователи работают сообща, ибо в личных публикациях опираются и ссылаются на результаты друг друга (не забывая выразить несогласие по существу дела). Оставшись, даже может быть до конца, при своем мнении, отстаивая каждый свою личную истину, они тем не менее продвигают вперед общую для всех них тематику и всю их науку.
Как это возможно? К сожалению, самый здравомыслящий ответ в том, что участники научного процесса со своими мнениями в качестве смертных людей один за другим сходят со сцены, а наука остается. Тогда вопрос в том, что же именно остается? И что позволяет говорить о прогрессе познания? Ответ может показаться невероятным, но остается всегда одно и то же: по каждой теме исследования – именно эта совокупность отдельных и так до конца по существу и не примеренных мнений. Тот факт, что на сегодня теории некоторых явлений считаются общепризнанными, поскольку не имеют ярко выраженных конкурентов, – этот факт говорит лишь в пользу естественно-человеческого порядка вещей, когда старшее поколение исследователей наконец прекращает отстаивание своего мнения и уступает место следующему поколению. И никогда никакое опытное подтверждение не оказывалось способным поставить здесь окончательную точку. Потому что любой научный опыт предполагает скрытые и по природе своей неоднозначные теоретические предпосылки.
Можно предположить, что в нашем астрономическом примере вновь изобретенные наблюдательные приборы позволят все хорошо рассмотреть и отдать предпочтение одному мнению перед другими. Но это вовсе не типичная ситуация в науке. Положение дел, которое было скрыто плотной завесой, а затем эта завеса прорвалась и открыла всем глаза – это скорее из разряда географических открытий и практического освоения вновь обнаруженных земель. Подлинно научная проблема неизменно ускользает от всякой однозначности своего разрешения, способного утихомирить страсти и создать прецедент единства мнений.
Тем не менее познавательная работа не была бы чем-то серьезным, если бы ученые молчаливо не полагали, что спорят по поводу вещей единообразно интересных для них всех в рамках той или иной тематики. Вопрос этот настолько принципиальный, что даже нет смысла устанавливать, так ли это на самом деле. Поэтому выражение «на самом деле» не может нести существенной содержательной нагрузки. Важно лишь, что относительно некоторого круга предметов и явлений имеется согласие о том, что они изучаются разными индивидами-учеными совместно. Следовательно, несовпадающие мнения этих индивидов тем не менее обладают единством своего заранее предположенного предметного содержания. Именно это и позволяет причислять их к научным результатам. Но тогда единство этих разных научных результатов, их совокупности – это и есть научное достижение, знание, свидетельство о существующем положении вещей. И если подобное совокупное свидетельство нельзя признать истиной (в силу его внутренней противоречивости), то его можно и должно признать достоверным познавательным результатом. И результат этот относится к чему-то существующему, в отношении чего бессмысленно спрашивать, существует ли оно само по себе, безотносительно к познанию.
Тогда получается, что не «наука – это то, что изучает мир», а «мир – это то, что изучает наука». Можно выделить два рода возражений на это утверждение.
(1) Наука не изучает «летающие тарелки» и прочее подобное, между тем как многие считают это недостатком науки.
Ответ на возражение (1). По мнению ученых, эти «тарелки» – мираж либо артефакт наблюдения. Если когда-нибудь наука вынуждена будет связать «тарелки» с посещениями инопланетян, это будет очередное научное открытие. Но в настоящий момент эти объекты являются частью научно постижимого мира только в качестве чьих-то поспешных догадок и заблуждений.
(2) Наука не изучает также многое из того, что в принципе достойно изучения. Это масса окружающих вещей и явлений, обладающих бесконечным разнообразием свойств. Например, это или например, то (в «Мире…» они так и названы – «предметы например»).
Ответ на возражение (2). Все это непременно изучалось бы наукой, если бы она была менее насущным предприятием, чем по факту является, и представляла бы собой чистое и самодостаточное познание мира, притом неограниченное во времени.
Однако ничто не мешает думать, что в идеале наука именно такова – ненасущна и самодостаточна. И потому философское осмысление вправе принимать все оставшиеся за пределами научных исследований вещи как по крайней мере потенциально познанные. Разумеется, даже такое идеальное познание не может утратить свою «человеческую» природу. А потому общий вид достоверных познавательных результатов останется незыблемым: это всегда есть совокупность несовпадающих личных «истин» – мнений, объединенных предполагаемым единством своего предмета.
V.
Одно древнее, но уже почти что научное высказывание о мире гласит: «существуют только атомы и пустота». В давние времена «пустота» представлялась плодотворным понятием. Сегодня надобность в этом понятии отпала. Но идея дискретного мирового субстрата сохранилась, и по-прежнему ученые ищут элементарные «кирпичики мироздания». Это не мешает им верить, что на самом деле все сложнее: «элементы» эти должны взаимодействовать между собой, а ответственными за эти взаимодействия оказываются иные скрытые «элементы» (например, представление о том, что кварки взаимодействуют посредством частиц-переносчиков – глюонов). Все это непредставимо иначе как на специфическом языке математики. И этот факт если и не разрешает, то хотя бы нейтрализует проблему невыразимости знаний на языке привычных понятий.
Но в вопросе о том, чему существующему соответствуют наши знания (в предположении их достоверности и адекватности) – ни математика, ни иные специальные языки не помогут. Здесь приходится мыслить метафизически. Однако в наследство метафизике достался смутный исторический опыт. Еще и посейчас сохранилось убеждение в том, что для целей метафизики должен быть создан какой-то специальный язык с понятиями невиданной доселе глубины. Однако это нелепо. Когда наука сталкивается с предметами и явлениями за пределами привычного опыта, ей нужны новые выразительные возможности. И они определяются способностью к абстракции – при условии, что язык абстрактных понятий согласован с данными опыта на границе между ними. Например, понятие спина (вращения частиц) в физике микромира. Это понятие «погранично»: по одну его сторону лежит пространство обыденного опыта, где предметы могут вращаться вокруг оси. По другую – мир абстрактного многомерного «конфигурационного пространства», с которым только и можно математически связать явление спина. Такая абстракция – все, что нужно для описаний явлений, не встречающихся в пределах применимости естественного языка. Тем не менее нельзя настаивать на том, что граница между понятиями обыденного опыта и абстрактными понятиями абсолютно однозначна.
Поскольку же метафизика гораздо дальше отстоит от опыта, но претендует на обобщение научного познания, ее понятия предполагают еще более зыбкую границу между обыденностью и абстракцией. Тогда придется заключить, что метафизические понятия, так же, как и научные, отражают всего лишь факт состоявшейся эффективности познавательных результатов. В какой-то момент исследователь – ученый или метафизик – должен обрести уверенность в том, что он чего-то достиг своими усилиями. То, что он достиг, будет сколь угодно спорным, – но главное, чтобы это достижение было признано научным сообществом именно как вклад в дело науки, а не околонаучная спекуляция. Критерии различия между тем и другим сложны и неоднозначны. Но они имеются и худо-бедно работают. Таким образом, вне всякой мифической «объективной истинности» познавательных результатов, эти результаты открывают положение дел в мире, – не будучи, тем не менее, ни в какой момент завершенными или бесспорными.
Теперь посмотрим, что может метафизика сказать о мире, опираясь на результативность научного познания, а не претендуя идти впереди науки и поучать ее. В метафизическом смысле мир действительно оказывается состоящим из своеобразных «атомов» – предметов и явлений, так или иначе составивших область научного познания. И здесь уже не скажешь: «все на самом деле сложнее». Каковы бы ни были сложны современные знания, все они укладываются в схему «предметное (или тематическое) единство при разногласии личностных мнений». Собственно, природа – это совокупность предметных содержаний тематически-определенных, коллективных познавательных исследований. «Тематические группы знаний» – так они названы в «Мире как Достоверности», или сокращенно – «Тематики». Материальное бытие дискретно и представляет собой набор содержаний таких Тематик. Никакие из них не «пересекаются» между собой, ибо всякое «пересечение» означает появление новой независимой Тематики. Это наблюдается всякий раз при появлении так называемых «междисциплинарных проблем», а также «комплексных» наук типа биофизики и проч.
«Несмешиваемость» предметных содержаний различных Тематик выражается в том, что познавательные интересы, формирующие темы исследования, всегда существенно конкретны. Никакое заимствование знания из одной Тематики в другую не свершается иначе как в придании ему нового специфического контекста. Например, Тематика «экологический аспект эволюции человека на Земле» использует массу сведений из самых различных наук, но ее предметное содержание конкретизировано (или «атомизировано») единством исходной проблемы. Разумеется, постоянно происходят отделения новых Тематик от уже существующих. Но это говорит не более чем о выявлении новых предметных содержаний – которые в метафизическом смысле ни новые, ни старые, ни рождаются, ни завершаются, а только являются объектами познавательных устремлений и в этом смысле – существуют.
Вряд ли можно говорить о чем-то Едином, что заключает в себе все «элементы» дискретного бытия. Однако «пространство» соответствующих Тематик (в «Мире как Достоверности» использован известный философский термин «интерсубъективное пространство») представляет интерес для осмысления. По одну сторону этого «пограничного» понятия находится часть человеческого жизненного мира, где зарождаются всякие познавательные интересы – как специально-научного, так и общефилософского характера. По другую – то, что абстрактно мыслимо как существующее и выявляемое указанными интересами.
VI.
В настоящем исследовании интересуют не столько материальные, сколько духовно-этические сущности. Однако вначале следует рассмотреть вопрос о соотношении личного и коллективного в познании. Ясно, что всякая Тематика есть коллективный феномен, хотя и состоит из личностных «частей». Хотя и для общей метафизики это существенная сторона дела, для экзистенциально-метафизического «уклона» ее следует признать первостепенный.
Итак, хотя ни одно личностное знание нельзя признать строго достоверным, т. е. соответствующим чему-то существующему, в отношении их тематически-объединенной совокупности надлежит это признание совершить. Ибо ничем иным кроме как подобной совокупностью итоги познавательного процесса предстать не могут. Для решающего метафизического вывода нужно лишь всерьез отнестись к факту такого завершения и признать за ним его прямой смысл состоявшейся результативности. Кому-то это может казаться нелепым: разве не познали мы здесь только некую малую часть целого? Но это может казаться тому, кто заранее принимает наличность этого целого, кто основывается на тезисе «человек в мире» (то есть в космосе или вселенной) как на бесспорной очевидности и твердыне здравомыслия. То есть тому, кто знать не хочет ни про какие Антиномии.
Все дело в желании и готовности искать по-настоящему первичную очевидность. Ее нетрудно усмотреть, и это вовсе не «человек в мире». Это то, что всегда предшествует любому познавательному поиску, и что можно назвать «миром человеческих интересов и намерений (интенций)» или «жизненным миром» (термин Э. Гуссерля). Жизненный мир проявляет себя в ходе постановки некой познавательной или любой иной намеренческой, творческой задачи. Возникает намерение, интенция; формируется желание найти решение (или приблизиться к нему). Разумеется, кто-то все это задумывает и осуществляет – некий конкретный человек в определенных обстоятельствах своей жизни. Всегда имеет место такая всеопережающая, «аксиоматичная» конкретность. Здесь все вырастает из простейших жизненных реалий, – в данном случае из некоего замысла, – и заканчивается на осуществлении этого замысла. Все это просто жизнь как таковая, которая входит в сознание человека прежде, чем это сознание успевает толком сформироваться. Эта жизнь не имеет отношения к таким сложным суждениям как «включенность человека в мир» – если не подразумевать здесь «мир» ежедневных и ежечасных дел, мыслей и намерений. Безоговорочно умозаключать от этого «жизненного мира» к материальному миру нашей вселенной или (в философском уклоне) к миру всего сущего – значило бы осуществлять некритическое подразумевание, гипостазирование.
Попробуем очертить различие между материальным миром (космосом, вселенной), где обитает человек, и «жизненным миром». Допустим, человек изъездил вдоль и поперек страну, где он живет, и хорошо представляет себе ее географию. Тогда в любой точке этой страны он будет более или менее ясно представлять себе все находящееся за пределами видимого горизонта, учитывая при этом свои предыдущие маршруты и перемещения. А что сказать о человеке, который едва подрос и еще не выбирался за пределы своего местообитания? Для него мир будет заключен в области, доступной зрительному восприятию. То, что в виде смутной игры воображения предстает ему за пределами этой области – должно существовать для него лишь в качестве предстоящей цели, стимула планируемых действий.
Обыденное разумение склонно представлять вселенную как единое целое – «страну», в которой мы родились, живем и о запредельных областях которой нетрудно составить общее представление, даже не побывав там. Что с того, что вселенная – это немыслимо огромные пространства? Ведь доподлинно известно, что в этих пространствах находятся звезды, планеты, – а на них обязательно должны обитать другие цивилизации, – в общем все там должно быть сходно с уже известным нам.
Однако в научном подходе вселенная представляется чем-то иным. Это прежде всего теоретическая конструкция, возникшая в «жизненном мире» познавательных намерений. Она обладает целостностью только в объеме наших неполных знаний, несовершенных наблюдений и смутных догадок. Тем не менее на всякий данный момент эта конструкция есть результат целенаправленных познавательных усилий и в данном смысле вполне адекватна. А как нечтоокружающее, как местообитание человека – она предстает по-прежнему непроницаемым горизонтом, о проникновении за пределы которого можно лишь строить намерения и планы.
«Мир как вселенная» – это научная терминология, «мир всего сущего» – философская терминология. Чтобы употреблять эти термины правильно, нужно понимать, что они обозначают. Но при всех успехах наук и философии, обозначают эти термины нечто весьма смутное. Для настоящего ученого «вселенная» – это загадка из загадок. А для добросовестного философа «все сущее» – это сущий «темный лес», да к тому же не исключено, что мнимый или излишний (в понятийном отношении). Хотя ни ученый, ни философ не могут похвастаться ясным пониманием столь общих понятий в своей области, они не считают это препятствием для своей работы.
Приходим к выводу, что в противоположность «жизненному миру» представление о человеке как части единого материального мира – всего лишь смелая философская гипотеза. Хотя она и менее смела, чем антиномичное ей представление о мире как части духовной сущности человека, это не может служить доводом против неизбежной адекватности результатов познавательного процесса. Как раз в «жизненном мире» всякие подлинные познавательные усилия с необходимостью предполагают адекватные результаты. Ибо здесь первичной реальностью являются намерения и целедостижения. Если познавательное намерение сформировалось как серьезное, этим уже сказано все. Дело только за установлением критериев серьезности. А значит и результат этого намеренияобречен отвечать тем замыслам, которые с ним связывались.
Возвратимся к соотношению личного и коллективного в познании. Всякая Тематика неопределенна в своем объеме, который не ограничен ничем кроме предметного единства комплекса вопросов, способных привлекать к себе все новых заинтересованных лиц. Научная проблема не бывает исчерпанной. Она может разве что потерять актуальность, и нередко причиной тому недальновидность очередного поколения ученых. Например, как оказалось, с появлением теории относительности слишком поспешно избавились от понятия «эфир». Это понятие успешно возрождается в современной физике под новым названием «физический вакуум». Во всяком случае проблемы, над которыми думали еще античные натурфилософы, можно считать вечными. Они не вечны лишь в том смысле, что в их недрах стремительно возникают новые проблемы, эти последние набирают актуальность, отвлекают на себя внимание и в конце концов погребают под собой прошлые мысли, идеи, цели и самих авторов. Но как же бывают поражены историки науки, когда отголоски древних идей вдруг становятся им слышны в связи с некоторой современной, модной и суперактуальной проблемой… И они вынуждены отметить, например: воззрения Эйнштейна на природу пространства и времени оказались более «аристотелевскими», чем воззрения Ньютона.
А что же сказать о личностных истинах? Где хотя бы бледный намек на их подобную эпохальную временнýю протяженность? Вновь вспомним Эйнштейна: его научная принципиальность хорошо иллюстрирует обратное – зыбкость личностных истин даже в течение кратких промежутков времени. Как известно, первоначальный вариант уравнений общей теории относительности содержал так называемую λ-силу, призванную обеспечить статичность и равновесие наблюдаемой вселенной (что казалось очевидным в традиционном научном мировоззрении). Другие ученые решали уравнения без этой добавки и приходили к выводу о нестационарности вселенной. Сформулировав соответствующую гипотезу, они легко склонили Эйнштейна на свою сторону: он признал λ-силу излишней. Дело в том, что подобная гипотеза была исключительно плодотворной и, как сказал он сам, «проливала новый свет» на формулировку познавательных целей.
Налицо парадокс: легко, оказывается, переубедить того ученого, который уже пришел к своим истинам и заявил о них. а не того, кто все еще ищет и преисполнен надежд. Причина проста: тот, кто обрел свою истину, через какое-то время уже смотрит на нее другими глазами и сам становится ее критиком. Тем не менее не принято считать решение ученого пересмотреть свои взгляды поводом для недоверия к нему. Волею судеб эйнштейновская λ-сила оказалась «проливающей еще больший свет». Не так давно идея этой силы получила признание в связи с явлением антигравитации физического вакуума, обнаруженного прямыми астрономическими наблюдениями.
Что будет завтра – как всегда неизвестно. Но вряд ли что-то изменится в положении дел, когда добросовестные авторы принуждены превращаться в критиков собственных вчерашних убеждений. А сторонние наблюдатели вынуждены сдавать эти вчерашние убеждения в архивы науки – с готовностью немедленно их извлечь оттуда по мере надобности. Если это может казаться непонятным, рассмотрим, на основании чего столь призрачные личностные истины все же обретают весомую ценность.
VII.
Знания открывают существующее положение дел, но они же представляют собой и нечто человеческое – результаты чьих-то намерений, интенций, проявляемых в «жизненном мире». Эти намерения определяются личными интересами. Конечная результативность намерения, личностное достижение цели – это то, что нельзя признать адекватным самим по себе, помимо его включенности в ту или иную Тематику.
Всякое исходное намерение, познавательный интерес связаны с некой личностью, индивидуальным Я. Но сложность в том, что при рассмотрении этой проблемы нет возможности видеть все как бы «изнутри» этого Я, а можно лишь наблюдать его со стороны. Всякое Я здесь – отстраненное, «чужое», а не «свое». И что важно – это касается и того, кто захотел бы анализировать свои собственные познавательные достижения. Даже личный, «внутренний» опыт познания не является необходимым условием данного анализа – он только может подразумеваться. Причина этого – разница между психологическим состоянием устремления к познавательной цели и констатацией того, что цель достигнута. Вдумаемся: личный опыт в данном отношении ничего не может сообщить существенного. Кто-то может сказать про себя: «Я занимался исследовательской работой и достиг результатов», – и это будет то же самое, что высказаться подобным образом про кого-то другого. Человек не может войти в свое прошлое состояние познавательного энтузиазма, коль скоро это состояние уже принесло результаты, а эти последние позволили многое увидеть в новом свете. Личный опыт познавательного устремления не сохраняется в наличии, он только позволяет сослаться на себя – как на некое внешнее явление.
Что все это значит? Безразличие в том, к какому именно Я привязано познавательное намерение (главное, что не к Я в прямом смысле – то есть «моему Я») – показывает существенную обезличенность интенции. Здесь самое существенное – общая интенциональная направленность: от познавательного намерения в сторону познаваемого положения дел. Этим обеспечивается познавательный результат – тот, который в конечном итоге признан сообществом ученых и предстает в Тематике наряду с иными, подобными ему и несогласными с ним. Этот результат есть личностная (субъективная) истина. То, что открылось некоему Я в виде озарения в конце долгого пути. То, про что говорят как про великий момент жизни – счастье открытия, познания. Но выходит, что личностная истина – это свидетельство об успехе намерения, а этот успех – всего лишь промежуточный этап на пути к познанному положению дел. То есть это нечто не столь существенное по сравнению с конечным результатом, каковым является Тематика. Поэтому личностный аспект познания оказывается второстепенным, хотя его и нужно принимать во внимание при метафизическом поиске.
Обратим внимание, что и сам метафизический поиск определяется соответствующим намерением. Поскольку это последнее направлено на исследование принципов получения знаний и соответствующих намерений, – оно заслуживает приставки «мета-». Но сущность дела не в этом. То или иное намерение есть всегда, и их совокупность составляет «жизненный мир». Все, на что способна любая метафизика – это установить, каким образом из «жизненного мира» можно получить структуру «положения вещей как такового». Если игнорировать исходные жизненные, человеческие намерения – получится игра воображения, невольно выдаваемая за действительность. Если же эти намерения не игнорировать, а всемерно учитывать – получится игра воображения, сознательно призванная отождествиться с действительностью. Кажется, разница между первым и вторым все же есть.
Рассмотрим это подробней. Исходное мета-намерение направлено на изучение познавательных результатов, за которыми предполагаются соответствующие намерения. Однако по факту результаты налицо, чего не скажешь о намерениях. Ведь намерения окончились с получением результатов, завершились в них – и потому намерения как таковые теперь лишь предполагаются. Результаты же овеществлены и выступают в информативном виде – например, как публикации в журналах, печатные издания и проч. Отбросим усложнение, связанное с коллективным характером значительного числа публикаций. Демонстрируя сотрудничество, авторы не всегда заинтересованы выражать несогласие и отмечать личную точку зрения. Тем не менее личная, несогласная с иными точка зрения – первичный факт научного «жизненного мира». Еще один важный факт – отделение от науки всего, что только претендует называться наукой. Не учитывая этого, невозможно даже мыслить Тематики как таковые. Критерии научности сейчас не рассматриваем, но они существуют, и результаты, отвечающие этим критериям, назовем «валидными». Таким образом валидные содержания публикаций либо явно содержат в себе единое личностное начало (авторскую точку зрения), либо подразумевают неявное присутствие таковых (соавторские точки зрения). Так или иначе адресатам этих публикаций дается знать о чьих-то личных намерениях и их осуществлениях.
Значит ли это, что адресат дал себя убедить в достижении истины? Нет, он дал себя убедить лишь в том, что состоялась весомая попытка достижения истины. Читатель статьи подытоживает прочитанное: «Это серьезно, это похоже на продвижение вперед. Хотя это и не может быть решением проблемы, ибо имеют место ошибочные посылки, отсутствие учета такой-то информации, неправильные истолкования, да и просто заблуждения». В конечном итоге, хотя опубликованное мнение расходится с его собственными представлениями, адресат признает его вкладом в познание. Он передает другим это заключение, а для себя делает пометку где-нибудь на полях журнала. Или даже просто отмечает это событие в памяти. Назовем эти пометки «знаками правдоподобия». (В работе «Мир как Достоверность» было применено более точное понятие «сертификат валидности»). Этими знаками могут быть отмечены не только овеществленные источники информации – статьи, монографии, – но также и устные доклады, развернутые суждения, полемические выпады и проч.
Знак правдоподобия регистрирует личностное начало в познании, признает присутствие некоего Я. Но это сугубо жизненная реалия – чье-то действие или мысль, росчерк пера или «зарубка в памяти». Должен быть переход от нее к действительному положению дел. Как же правильно осуществить этот переход? Каков здесь подлинный статус личности?
VIII.
Обратимся к общеизвестным страницам истории философии. В Новое время стремление к достоверности привело к беспримерной ревизии понятий, прежде всего – наследию схоластики. Проведя последовательно эту линию, Декарт пришел к своему cogito ergo sum. Для него Я – опора первейшей очевидности. Это утверждение вызвало немало критики, которая в общем сводилась к тому, что Я – нечто очень неопределенное и неуловимо в качестве целостного феномена. Понятие Я обозначает застывший во времени акт самосознания и таким образом предстает неосуществимой абстракцией.
Со своей стороны добавим, что данный феномен не допускает к себе сколько-нибудь конкретный познавательный интерес. Всякая попытка понять, что есть Я, распадается на отдельные и неясные познавательные направления вроде психофизической проблемы или рассмотрению того, как эволюционирует личность. Но это уже переход на другой проблемный уровень, а исходный метафизический запрос оказывается здесь потерян. Юм проявил разумный скептицизм в отношении проблемы Я. Вслед за ним Кант, видимо, глубже всех понял коварную природу этого понятия, которое подкупает неколебимой очевидностью, но отклоняет всякие аналитические подходы к себе. Трудно поверить, что на такое способно нечто действительно существующее. Поэтому Кант осторожно и обиняками заключил, что метафизическое Я – это фикция (об этом изложено в первой, впоследствии значительно измененной редакции «Критики чистого разума», глава «О паралогизмах чистого разума»).
Тем не менее притягательность этой философской темы заставила многих ее разрабатывать и порождать устойчивые традиции подходов к ней. Лейбниц постулировал совокупность многих Я (монад), хотя придавал этой совокупности квазицелостную природу (управляемую, разумеется, божественным велением). И даже в XX веке Гуссерль, смелый первопроходец чистой мысли, не сомневался не только в достоверной само-данности всякого Я, но и в законности, на этом основании, заключения о других Я. Гуссерль хотел придать философии строгость научного исследования и не имел иного выхода кроме как провести аналогию между внешним опытом – фундаментом естественных наук и внутренним опытом – основой своей феноменологии. Нелегкий анализ этого внутреннего опыта приходилось опирать на декартовскую концепцию Я как определенного и притом целостного феномена. Допустим, это не так уж сильно сбивало с пути работу феноменологического анализа. Но в попытках идти дальше требовались новые концептуальные допущения. Под конец своего творческого пути Гуссерль был настоятельно вынужден ввести понятие «жизненного мира» – как метафизически фундаментальное и обязанное предшествовать всякому философскому рассмотрению. «Жизненный мир» – источник человеческих интенциональных намерений, фактически определяющих собой «лицо» всего остального мира, производного по отношению к этому основополагающему понятию. Тем не менее эта важнейшая идея сочеталось у Гуссерля с допущением о «носителях» интенциональных намерений как отдельных и автономных сущностях. На непроясненность первичного феномена Я накладывалась стократ умноженная непроясненность совокупности подобных феноменов. Это некритичное допущение в качестве философского шага поистине трагично. Трудно даже понять, насколько подобный вывод мог быть совместим с высочайшей степенью саморефлексии. В темной чаще переплетенных между собой феноменов сознания, при «отключенных», «вынесенных за скобки» данных о внешнем мире – другие Я вдруг являются из этой кромешности наподобие огоньков на ночном кладбище, чтобы тут же с готовностью быть принятыми в качестве посланников чьих-то родственных душ.
Однако по-человечески понять причину такого шага нетрудно. Здесь в характере одного исследователя столкнулись беспримерное новаторство и застарелый консерватизм. Ведь точно так же и Декарт в свое время основательно расшатал сооружение схоластической философии, но во многих вопросах так и не перестал мыслить ее категориями. Наследие прошлого всегда крепко держит, и от него не избавиться самым отчетливым осознанием этого факта.
«Утешившись» этим, попытаемся все же разглядеть вопиющую неправомерность заключения о других Я на метафизическом уровне. Дело в том, что об этом легко заключить, приняв, что называется, кошку за кролика. То есть принять «жизненный мир» за положение вещей как таковое – «объективный окружающий мир». В таком принятии ошибочно отождествляются собственное Я и точка отсчета в обозрении внешнего мира. Имеется первоначальная «точка отсчета» философских рассуждений – это именно «жизненный мир» целиком, то есть наличная, еще нерефлексируемая и непознанная реальность, порождающая те или иные намерения, в том числе познавательные. В этом мире уже нельзя каким-то значимым образом отделять «мои» намерения от «не моих». Вспомним о том, что научная интенция направлена от «жизненного мира» к подразумеваемому объективному положению дел. Однако конечный итог этой направленности – не объект сам по себе, а Тематика – коллективный феномен того же самого «жизненного мира». Разумеется, «коллективная интенция» – нелепость. Тогда вывод только в том, что поскольку познавательные намерения и интересы зарождаются в «жизненном мире», они должны быть там к чему-то «привязаны». В данном случае – к обитателям жизненного мира – тем или иным личностям, людям.
Но в данном случае люди – это предметы и явления наряду со многими другими. Точно так же, как предметы и явления обладают какими-либо свойствами, люди обладают свойством иметь намерения. Эти намерения осуществляются, и познание того, что существует, происходит. Это – исходная наличность, реалия «жизненного мира», – и никакому особенному Я (а тем более их совокупности) в ней места нет.
Но очень многие, кто занимается философией, думают про себя, что они знают, что такое Я. Здесь мыслят так: «Вот это – Я сам внутри себя, а все люди вокруг – это другие Я, и каждый из них точно так же сам внутри себя». Нетрудно выяснить, что заставляет так уверенно судить. Исследователям известно явление «социализации Я». О нем хорошо написал Ортега-и-Гассет в работе «Человек и люди» (гл. V). Здесь обращено внимание на весьма скрытое обстоятельство: «социальное Я», т. е. «Я среди других Я» оказывается первичным по отношению к обособленному «самосознающему Я». Люди от рождения учатся жить в окружении себе подобных и вырабатывать в себе умение смотреть на себя со стороны – так же, как по необходимости смотрят они на своих ближних и дальних соседей по жизни. Собственно, это лишь и имеет жизненное значение. Даже эгоизм должен уметь подстраиваться под это обстоятельство, «социолизоваться» – чтобы достичь своих целей.
Однако философы – самые подлинные «эгоисты». Они обращают внимание на то, что в отличие от других Я, свое Я имеет особенный «внутренний», «мыслящий» характер. Это и подметил впервые Декарт. Он был поражен этим фактом и сделал его основой метафизического поиска. Каково же действительное значение «внутреннего Я»? Некогда этот вопрос исследовал Эрнст Мах (в книге «Анализ ощущений и отношение физического к психическому»). Что значит, спросил он, что я воспринимаю окружающий мир «изнутри себя»? Он даже изобразил на рисунке внешнее окружение, как оно видится указанным образом, – комната с находящимися в ней предметами. Причем в поле зрения по необходимости попадает часть лица того, кто смотрит впереди себя. Однако каждый знает, что при обозрении окружающего эта часть зрительной области не замечается, внимание на ней не фиксируется. Это касается и многих других случаев восприятия окружающего. Многое из того, что доступно чувствам, вначале бегло схватывается ими, а затем весь образ предмета «дорисовывается» воображением. Все дело в том, что, как отметил другой философ, мы на самом деле не видим предметы как таковые. Например, мы видим не собаку, а лишь некое «собакообразное пятно». Но установка «жизненного мира» все ставит на места и снимает удивление по поводу столь странных результатов нашего видения и других данных чувств. Можно даже, как в одном эксперименте, носить очки с «переворачивающими» линзами – и через какое-то время правильное положение всех окружающих предметов восстанавливается.
Теперь можно предположить: тот факт, что мы все окружающее видим «изнутри себя», проявляется, похоже, только в попытках уловить собственное Я – попытках, мягко говоря, мало распространенных. Но даже и подобные специальные попытки и не однозначны, и не плодотворны. Эрнст Мах заключает, что решающее значение имеет лишь связь данных опыта. Эта связь предоставляет нам положение дел в «жизненном мире», и она же определяет всевозможные познавательные результаты. Здесь выражена так называемая установка или мировоззрение позитивизма. Как замечали критики, в этой установке недооценено значение умозрения, которое позволяет «конструировать» реальность далеко за пределами данных опыта, – что и имеет место в современных высокотеоретических фундаментальных науках (см. §. 3). Но нетрудно убедиться, что «внутреннее» ощущение окружающего мало что прибавляет к его привычной картине, представленной с самого становления личности как части общей совокупности личностей, их желаний, намерений, целей – всего «жизненного мира».
Таким образом именно совокупность личностей, определяемая фактом социализации Я (данности своего Я как одного из многих других Я), составляет исходную очевидность. Так что неестественно было бы определять другие Я, исходя из неуловимой «внутренней» данности себя самого. Тем не менее в «жизненном мире» несомненно фигурирует нечто под названием «Я» – в смысле его выделенности среди других Я. Присмотревшись, замечаем, что это ничто иное как потребность в точке отсчета – не первоначальной, философской (см. 5-й абзац этого параграфа), а условной и имеющей сугубо практическое значение. Так, среди обитателей «жизненного мира» имеются некие X, Y, Z. И среди них есть также и некто N, для которого существует и другое наименование – «Я». Это удобно, поскольку это специальное имя сразу устанавливает «привязку» текущих событий к некоторому выделенному месту, системе мнений, интересов, ценностей. Для каждого из людей необходим свой подобный пункт – «реперная точка» жизненного мира. Простое самонаблюдение покажет, сколь часто мы привыкли сами о себе думать в третьем лице и как бы смотреть со стороны на драму жизни, в которой участвуем. К пункту под названием «Я» должны быть привязаны мысленные планы, намерения и предполагаемые ходы развития событий. Если воспринимать предметное и человеческое окружение привычно, то есть определенно, все связанное с Я – мои заботы и чаяния, мои мечты и цели, мое счастье и моя боль, моя смерть наконец – все это в основном получает свое значение в связи с иными подобными переживаниями и намерениями – чужими, но тем не менее подлежащими самому существенному учету. Без этого учета замыкание на своих переживаниях предстает разновидностью психической патологии. Разработка философской «проблемы Я» даже может казаться чем-то неестественным, ибо концентрация внимания на внутреннем восприятии окружающего есть нечто вопиюще непривычное, выходящее за рамки традиционных человеческих целей и задач. Не так легко цели и задачи чистого познания ввести в рубрику привычных и традиционных. Тем не менее это один из человеческих идеалов, и потому такое «неестественное» предприятие все же предстает оправданным и благородным делом.
Какие же причины заставляют вести речь о специфически-личном аспекте восприятия мира? Данные личностной памяти не всегда предстают отстраненно, в третьем лице, без существенных искажений. Здесь появляется нечто сокровенное и притом требующее разгадки – о чем речь впереди.
IX.
В предварительном метафизическом осмыслении понятие Я оказывается утерянным. Резюмируем, какие соображения приводят к такому выводу. Первая и самая глобальная метафизическая категория – это бытие как таковое, существующее положение дел. Сведения о нем получаются посредством знаний. Поскольку знания бывают различной природы, и нет однозначности, что считать знанием – упрощаем задачу, рассматривая научный комплекс знаний. (Отдельный и сложный вопрос – чему существующему отвечают знания, признанные таковыми, но не являющиеся научными. Здесь это не рассматриваем). Научные знания распадаются на тематические группы (Тематики) согласно отдельным содержаниям познавательных интересов (намерений, интенций). Поэтому природа бытия оказывается дискретной. Знания определяются личностными намерениями и их результатами, которые распознаются благодаря «знакам истинности». Знаки эти проставляются адресатами – теми, кто знакомится с обнародованными знаниями и признает их валидными, то есть отвечающими своей претензии выступать результатами познавательного процесса. Адресатами могут быть либо другие участники этого процесса (эксперты), либо те, кто проявляет интерес к познавательным успехам с целями мета-познавательными, философскими.
Далее. За абстрактным понятием «признанные познавательные достижения» скрываются живые люди, их цели, планы, труды и судьбы, – все то, что получило название «жизненного мира». Это понятие концентрирует в себе соотношение между бытием как таковым (объективным миром) и человеком с его намерениями и всем вышеназванным. И это соотношение по необходимости является антиномичным. В «жизненном мире» могут быть намерения вести речь о мире (бытии) как таковом, включающем в себя человека. Либо о человеке, который мыслит мир (бытие) и тем самым включает его в себя. Таким образом «жизненный мир» – это не что-то, причастное бытию, – это лишь способ так или иначе мыслить бытие, отталкиваясь в этой мыслимости с одинаковым основанием от концепции либо «человек в мире», либо «мир в человеке».
Теперь обратим внимание вот на что. Допустим, отталкиваемся от второй концепции. Здесь человек, поскольку содержит в себе мир, постольку и сотворилэтот мир. Однако с какой целью человек сотворил мир? Выходит, исключительно с познавательной целью, для того, чтобы узнать что-то о сущем самом по себе. И отсюда с необходимостью следует, что человек не может мнить себя творцом или собственником мира, который имеет место в нем, человеке. Человек сотворил этот мир лишь для того, чтобы затем скромно отойти в сторону и дать миру существовать и бытию быть. Человек здесь оказался лишним – но лишь потому, что изначальная постановка вопроса касалась вовсе не его, а мира, бытия как такового.
Это – сугубо научная, объективистская познавательная проблема. Она может быть сколь угодно практически важной для человека, но она не являетсяэкзистенциальной проблемой. То есть такой, которая затрагивает глубинную сущность человека как существа, проблематичного в своем существовании.
Как же формируется в данном плане экзистенциальная проблема? Она формируется в связи с Антиномией мира и человека. Если человек дошел до осмысления мира как такового, и он осознает самого себя в этом качестве – неужели он захочет смириться с тем, что все это, может статься, только его мелкие человеческие выдумки? Если он захочет смириться с этим – тогда действительно мало чего стоят его измышления.
Но есть и другой вариант. Можно не захотеть смириться с положением вещей, согласно которому человек – песчинка в мире, его разум слаб и способен лишь на скудные измышления. Однако можно с холодной ясностью осознать, что ничем иным кроме как измышлениями бытие, мир как таковой и прочие грандиозные вещи не могут являться – и не являются. И в таком случае следует понять решающую разницу между смирением с указанным осознанием ипринятием его к сведению.
И только если это понято, можно считать, что человек измыслил что-то весьма похожее на правду, весомо претендующее на нее. То есть правдоподобность чего практически переходит в достоверность. А почему так? – потому что здесь человек сам себя загнал в угол. Он решился идти до конца в поисках достоверности, отринув древний постулат о слабости человеческого разума. Но поскольку разум этот действительно несовершенен (что не нуждается в доказательствах), человек не хочет пренебрегать и этим обстоятельством. Он хочет сразу всего – и достоверности, и грандиозных обобщений, и осознания своего ничтожества на их фоне. Собственно, он хочет быть сразу и Богом, и слабым человеком. Но для этого не нужны специальные поиски и преобразования, как предлагали многие прекрасные умы. Человек и на самом деле есть Богочеловек по своей духовной природе. Только чтобы проявить себя в этом качестве, ему нужно ставить перед собой задачи непростые и в то же время не требующие множества трудноисполнимых внешних условий. К таким задачам (а может быть и единственно осуществимой) относится чистое познание и метафизика в самом широком смысле. Здесь человек добивается того, что хочет самая скрытая часть его натуры – всезнания о мире и постижения истины. Желание знать тянет его ввысь, а добросовестное осознание правды о себе приземляет. Два коня из платоновского «Федра» тянут человеческую душу в разные стороны, и она застывает на месте, изнывая от напряжения.
Наша Антиномия, кажется, более или менее отражает это состояние. Только через осознание реальных и ограниченных своих способностей – как существа случайно заброшенного в огромный неведомый мир – как существа, обреченного, быть может, этот мир вскоре и бесславно покинуть – придет человек к тому, чтобы повелеть этому миру быть таким, каким он, человек, постановил.
Все здесь взаимосвязано и чередуется одно с другим. После блужданий по заоблачным высотам надо возвратиться к привычному неустроенному быту. Устранив самого себя из чистого бытия, человек материализуется вновь, на своей Земле, чтобы с новыми духовными приобретениями обозреть свое место в черном бесконечном космосе.
X.
Что же должно измениться при переходе к экзистенциальной теме? Здесь заходит речь о проблематичности человеческой жизни. Но теперь надо отставить масштабные соображения на этот счет, связанные с будущим цивилизации. Теперь надо найти нечто вроде малейшей части или «неделимого атома» этой проблематичности. Метафизический и гносеологический уклон нашего исследования должен смениться этическим. С этой целью попробуем рассмотреть состояние человеческого счастья – в его самом наиобщем и элементарном виде. В самом деле, проблематичность и счастье должны быть взаимозависимы. Ведь если счастье реально, проблематичности нет, а если реальна как раз проблематичность, счастье есть нечто по крайней мере неоднозначное.
В «Подступах к новой экзистенции» по поводу человеческой проблематичности говорилось следующее. Людей не смущает бренность их начинаний в этом мире. Они руководствуются своим традиционным оптимизмом: либо надеждами на будущее, либо верой в Высшую Силу. Либо же само их сознание перестраивается и не принимает существа дела, если оказывается, что это существо неблагоприятно или безнадежно.
Однако духовный мир человека, особенно ввиду философских исследований, может изощренно развиться, оставаясь частью той или иной индивидуальности. Но всякое индивидуальное сознание фактически мыслит словно бы от лица других (феномен социализации Я). Эта способность должна сохраниться в любом случае – даже если вдруг выяснится, что люди неспособны наладить нормальную совместную жизнь на планете. И если внешнее жизненное пространство начнет медленно и неуклонно затворяться для поисков и действий, те из живущих, кто еще хотел бы осмыслить положение дел, должны будут признать все эти внешние, материальные обстоятельства несущественными, не имеющими значения. Существенными тогда должны будут оказаться только внутренние, духовные обстоятельства, основанные на результатах познания – как научно-прикладного, так и философски-отвлеченного. Все желающие придут к такому выводу, естественно, поодиночке. Однако каждому придется осознавать здесь неизменную, хотя может быть фактически и мнимую общность с другими себе подобными. Все фактическое здесь уже не важно, и любые объективные критерии обесцениваются. Остается лишь то или иное индивидуальное обладание вневременной истиной и уверенность, что она открыта всем, кто нуждается в ней.
Таким образом, тревожные возможности будущего являются поводом для переосмысления человеком своей судьбы и своего существования (экзистенции). Сегодня на Земле все хоть и зыбко, но еще не критично. Пока еще полное раздолье для всяких переосмыслений. Чего не скажешь о «часе Х», когда переосмысления были бы по-настоящему актуальны, но уже неуместны.
Далее в «Подступах» было выдвинуто предположение: должна иметься и быть найдена предельная основа смысла жизни, не зависящая от милостей или немилостей судьбы и благотворных духовных практик. Она заключается в особенном постижении счастья, которое закреплено в памяти прошедшей жизни либо предстает видениями вневременного и внепространственного блага, называемого «Идеальным миром».
Особенность здесь в том, что ни данные памяти, ни видения невозможно в данном случае вызвать по желанию, их только можно удостаиваться время от времени. Это весьма капитальное обстоятельство. Данное решение не может быть принципом жизни, оно скорее мировоззренческая парадигма. Его приходится сознавать как познавательный результат. Сразу возникает вопрос: в каком смысле Идеальный мир может быть познавательным результатом, если его нельзя достичь, а можно лишь удостоиться его прикосновения? Ответ: в качестве познавательного результата нам доступна лишь теоретическая концепция Идеального мира. Однако эта концепция основана на фактическом материале: данных воспоминаний, снов, видений, – которые состоялись когда-то, а больше, может быть, не посетят нас. И эта достойная сожаления сомнительность имеет глубокое этическое обоснование (требующее отдельного исследования). Пока что будем держаться более узкого вопроса о том, как в знании об Идеальном мире реализуется «элементарное» человеческое счастье.
Неслучайно здесь этическим соображениям предшествовали общефилософские и гносеологические. Они формируют общую рационалистическую точку зрения на данный предмет. Поскольку ранее был сделан набросок онтологии тех сущностей, которые проглядывают за содержанием научных знаний, появляется интерес рассмотреть в этом же ключе и этическую в своей основе концепцию Идеального мира.
Однако нечто по этому поводу можно сказать сразу и в двух словах. Что бы существующее само по себе ни проглядывало за этой концепцией, оно останется самим собой – там, в царстве отвлеченных метафизических структур. Но это как раз и не может быть главной темой экзистенциального исследования. Не подобает человеку, занятому проблемой собственного бытия, слишком отдаляться от своего местообитания, увлекаясь в заоблачные выси. На это указывает и Антиномия: не упуская из виду возможностей богочеловеческого миро-творчества, надлежит тут же соотносить полученные результаты с обычной жизнью, преисполненной проблематичности. Этически важно поэтому не только то малое, что прибавляет Идеальный мир в закрома отвлеченного знания, но и то многое, чего от него хотелось бы ожидать чисто по-человечески, но что он не способен дать по своей природе. Будучи идеей вневременного блага, он не имеет отношения к благу земному, устойчивому, длящемуся, ощутимому. Тому желанному, что ценно в силу своей достижимости.
Итак, счастье и проблематичность: в наибольшей ли мере это личные или общественные феномены? Философия науки ставит в своих рамках вопрос о соотношении личного и коллективного. Однако можно ли представить какие-то коллективные реалии в нашем случае? Навряд ли. Но как же в таком случае открыть то личное, что ответственно за постижение счастья? Если, как отмечалось ранее, личность в познавательном плане оказывается весьма трудноуловимым феноменом?
XI.
В поисках «элемента» человеческого счастья (и соответственно проблематичности как отсутствия этого «элемента») пренебрежем многими традиционно важными вещами: общественными потрясениями, такими как войны и бедствия, нелегкими ситуациями, предполагающими нравственный выбор, разобщенностью и отчуждением людей, сомнением в благости Высшего Существа и многим другим, не говоря уже о глобальных рисках цивилизации. Все это теперь предполагаем далеким, отступившим. Человек не может закрывать глаза на то, что все это имеет место, может к нему приблизиться, затронуть его и поставить перед выбором. Но даже если человек не уверен, что он это преодолеет, и что все человечество это преодолеет, ему придется иметь необходимой целью это преодоление. Неважно, достижимой целью или только представляемой, мечтаемой. Нормальный человек (то есть осведомленный о различии блага и зла) самой своей жизнью делает ставку на преодоление зла в мире и в себе самом. В «Подступах к новой экзистенции» это особенно подчеркивается: гипотеза Кончины как познавательное мероприятие предполагает какие-то мировоззренческие выводы, но не предполагает изменение жизненного настроя. Человек мыслящий здесь раздваивается на «личностную» и «общественную» составляющие. Согласно первой он может предчувствовать все трагические судьбы мира и прозревать за ними нечто Высшее. Но согласно второй он вместе со всеми людьми должен действовать и надеяться до конца. И в этом слышен отголосок Антиномии.
Теперь еще раз вдумаемся в понятие человеческой проблематичности. Выходит так, что никакое сознание торжествующего зла, бессмысленности, смерти не является поводом для существенно негативных выводов и переживаний. Такие переживания возможны, и это даже неизбежно для определенных моментов жизни. Но если бы человек спросил себя: может ли быть, чтобы это возможное негативное, пессимистическое переживание стало бы чем-то значимым заранее, сейчас – и для меня, и для всех остальных? Ясно, что пришлось бы эту мысль отбросить как негодную, недостойную. А почему? – вот ключевой вопрос. Что заставит ее отбросить? Разве те надежды, которые человек обязан испытывать в качестве общественного существа? Конечно нет, поскольку «общественное» в человеке сейчас уступило место личностному самосознанию. В чем причина, что самосознание это по своему существу не может погрузиться в мрак безысходности? Причина в том, что это самосознание живое и целенаправленное, а в данном случае и вопрошающее, то есть познавательно-нацеленное. Сама по себе способность к постановке вопроса (с оговоркой корректности и продуманности этого вопроса) является гарантией получения ответа, то естьпозитивной ценности. Этим вопрошание отличается от констатации, которая не открывает ход мысли, а завершает его, то есть закрывает само самосознание.
Выбирать между вопрошанием и констатацией человек не волен, – это дело сложившейся ситуации. Однако те ситуации, в которых ни для вопрошания, ни для мысли, ни для самой жизни уже не остается времени, рассматривать не приходится. Будучи закрытыми для всякого рассмотрения, они заключают в себе только судьбу. Но как можно было бы вывести, что в этих ситуациях сосредоточены конечные истины и смыслы? Заслуга мыслителей-экзистенциалистов XX века в том, что они отметили наличие подобных «пограничных» ситуаций. Тем не менее кажется ни один из них не осознал, что здесь нужно различать случаи, когда еще возможно результативное вопрошание и те, когда человек уже предоставил себя судьбе. Не исключено, что на подступе к смерти человеку может открыться высшая и конечная истина. Но гадать об этом неуместно, ибо это не имеет отношения к жизни и познанию. Все «постигнутое» здесь не предполагает адресатов и не дойдет до них, не ляжет на чей-то стол в виде рукописи – для оценки достоверности ее содержания и нанесения на полях знаков истинности. Состояния на пороге небытия – подлинные таинства, не подлежащие разумному осмыслению. И это было бы досадно, если бы имелись хоть какие-то данные о том, что человек способен здесь прозревать ранее скрытое от него. Но скорее нужно предположить, что здесь человеку, как и иным живым существам, требуется только терпение и смирение, а его воспринимающие и проникающие способности должны благоразумно отключиться.
Поэтому и выходит такая странная вещь, что свою возможную трагическую судьбу человеку приходится осмысливать во всеоружии познавательных интересов, неуемного и изобретательного мышления, с достаточным запасом времени и досуга – короче, со всей полнотой жизненных сил. И в том числе в относительном жизненном благоденствии. Сказать ли, что это не настоящая познавательная ситуация, не соответствующая своему предмету? А какая может быть иная? Пока человек имеет возможность что-либо узнать о мире и о себе и имеет к этому склонность, результаты его усилий обязаны стать достоверными, даже если им придется заместить собой так называемую «реальность».
XII.
Проблематичность и счастье – вещи противоположные, но связанные достаточно тонко. Ранее говорилось, что когда одно из них есть, другого нет. Но ведь это только когда то или другое есть в наличии. А сейчас занимаемся познанием этих вещей, – и это означает для человека рефлексию своего собственного состояния счастья или проблематичности – как состояний уже не наличных, а как бы отстраненных. В такой постановке вопроса состояние тревоги за будущее ничуть не исключает чувство «жизнь прекрасна», то есть переживание счастья. С другой стороны и это последнее не будет полноценным, если не возникнет как познавательный «отклик» на тревожные предчувствия.
Все предыдущие страницы понадобились, чтобы утвердить в нашем исследовании установку рационализма. Но теперь зайдет речь о вещах, традиционно далеких от всего рационального – о выражении счастья как состояния души. Такое выражение – традиционный удел поэтов. Говорят, поэзию можно найти и в хорошей науке, и в философии. Как бы там ни было, пусть для начала будет хотя бы намерение выразить душевное переживание счастья философскими средствами. С оглядкой, тем не менее, на познавательный контекст этой ситуации. Общая гипотеза в том, что переживание счастья не может быть длящимся во времени жизненным состоянием.
Далее, необходимо отыскать ситуацию, в которой могло бы состояться подобное переживание в его «элементарном» виде. Но вначале вспомним, как люди представляли себе настоящее, жизненное счастье. В романе Достоевского читаем:
«…Колумб был счастлив не тогда, когда открыл Америку, а когда открывал ее…, самый высокий момент его счастья был, может быть, ровно за три дня до открытия…, когда бунтующий экипаж в отчаянии чуть не поворотил корабли назад…»
Здесь имеется в виду, что человек может быть счастлив в напряжении жизненных сил, в борьбе с обстоятельствами, в стремлении к цели – не сознавая этого. И лишь впоследствии может отдать себе в этом отчет.
Конечно, до искомой «элементарности» здесь далеко. Будем искать нечто проще и непосредственней. Не соотносится ли всегда переживание счастья с достижением цели? Какими тогда могли бы быть «элементарные» жизненные цели? Если, например, утолилось чувство голода или иная потребность, то и здесь имеется нечто подобное переживанию счастья. А именно: удовольствие, наслаждение. Но удовольствие по своей природе носит предсказуемый характер. И кроме того оно абсолютно однородно, – на то время, пока оно властвует в живом существе, оно вытесняет все остальное – неудовлетворенное, проблематичное, тревожное. Сознаваемую связь между счастьем и проблематичностью здесь не отыскать. Таким образом, состояние счастья, каким бы оно ни было «элементарным», не может (в предлагаемой трактовке) сводиться к наслаждению – ожидаемому и закрепленному в опыте. Но остается загадочной связь этого состояния с достижением или, скорее, предощущением достижения цели.
Попробуем вникнуть в это. Допустим, я голоден, а передо мной вкусная еда. Предощущение того, что я сейчас буду обладать этой желанной вещью – «механически» предсказуемо. А значит, самосознанию не за что здесь зацепиться и проявить себя. Но может ли быть нечто подобным же образом находящееся передо мной или даже далеко от меня – влекущее к себе, жаленное, но притом нисколько не гарантирующее последующее удовольствие? Нам ответят: таких вещей сколько угодно, – это все «зеленый виноград» из басни, все то, что для людей притягательно, но до чего они не будут и пытаться дотянуться, зная свои силы и возможности.
А может быть и так: между человеком и чем-то желанным ему – безмерные пространства, высоченные стены, чья-то враждебность, драконы, охраняющие золотое руно. Но поскольку это труднодосягаемое желанное по-настоящему желанно, оно уже почти что собственность вожделеющего. Он уже тогда «достиг» этого желанного, когда в мыслях переплыл моря и победил всех драконов. Пока он плывет и борется, он весь захвачен действием. Он будет счастлив долгое время спустя – не этой достигнутой целью, которая к тому времени станет безразлична ему, а сознанием, как дорого тогда она ему досталась. Здесь по существу нет никакой проблематичности. Разве преодоление трудностей не главное, ради чего следует жить?
Круг наших поисков неуклонно сужается. То желанное, что связано с простым и подлинным переживанием счастья, как и множество иных целей, находится в нашем «жизненном мире». Оно может быть совсем близко, даже рядом, на расстоянии протянутой руки. Но при этом оно виднеется как бы на дне прозрачного ручья. Между ним и рукой – почти нечувствительная преграда – чистая, прохладная вода. А преломление света в воде, как мы знаем, может слегка нас обманывать.
Но может быть не слегка, а сильно? Так ли уж много мы знаем про окружающий мир? Не окажется ли, что протянутая рука ощутит не прохладную податливость, а непреодолимую твердыню? И в этом случае не придется ли себя уверить, что нечто желанное может принести нам счастье не в обладании собой, а одним только своим видом, своим присутствием рядом с нами? Хотя и вне досягаемости – на дне ручья, в прозрачной воде, оказавшейся льдом.
XIII.
Для приведенной метафоры надо подобрать ситуацию из жизненной реальности. В каких случаях приходится узнать, что счастье может быть связано со странным и сладким ощущением недостижимости чего-то? Например, некий предмет был когда-то любимой собственностью человека и вдруг потерялся, покинул его. А затем объявился в поле зрения человека как не принадлежащий ему, и правá на него уже не докажешь. И может быть это произошло совсем недавно, ибо воспринимается как вопиющее нарушение, нелепый огрех в правильном течении событий. Какое же это счастье, спросят? Дело в том, что только благодаря такой ситуации можно понять, что некогда был счастливым, обладая каким-то благом.
Представим, что некий современный человек, горожанин, вдруг оказался вдали от обычной суеты, среди природы, навеявшей ему чувство одиночества и покоя. Он не специально покинул привычную среду обитания. Не вырывался в долгожданный отпуск, не огибал пол-земного шара, чтобы упиться досугом на тропических островах. Просто произошла мелкая случайность, из тех, что нарушают устоявшийся жизненный ритм. Этот человек возвращался домой, ехал на поезде, а поезд вдруг остановился, надолго застрял в чистом поле, невдалеке от конечной остановки, шумного города. А дело было летом, в прекрасную погоду. И человек решил не ждать оказии, а добраться домой пешком – напрямик, через поля и холмы. И вот он оказался на пустынном холме и прилег на траву отдохнуть. А может быть просто замедлил шаг, заглядевшись на непривычную обстановку вокруг. И вдруг ощутил, что сейчас ему так хорошо, как давно уже, а может и никогда раньше не бывало.
Эта ситуация в виде ларчика: внутри нее припасено еще нечто, столь же простейшее. Пытаясь разобраться в своих чувствах, человек смотрит вокруг себя, и что-то внизу, на земле привлекает его внимание. Это может быть что угодно. Например, есть такая странная трава: у нее на длинном стебле узкие листья растут попарно, один напротив другого, и каждая следующая пара повернута относительно предыдущей на прямой угол. Может быть человек подивился этому, и остановился, и дотронулся до стебля рукой. А трава эта была волшебной…
Ничего вроде бы не произошло, человек пошел дальше. Но через насколько шагов повернулся и посмотрел назад – туда, где только что был. И он увидел себя – таким как он был только что на том месте – дотронувшимся рукой до тонкого стебелька.
Конечно, протирать глаза не потребовалось. Нет ведь ничего особенного в том, чтобы представить себя только что бывшим позади, в нескольких шагах отсюда. Это представилось просто так, случайно. Что может быть необычного в том, чтобы быть ранее там, а теперь, спустя время, здесь? Но с другой стороны, если подойти совершенно непредвзято, это может показаться таинственным и требующим разгадки. Впрочем, и любая окружающая вещь или явление могут показаться таковыми. Например, падающее яблоко – это обыденность. Но если возник вопрос, что заставляет его падать – это можно исследовать и открыть закон природы.
Вот и теперь, попробуем докопаться: что может быть необычного в этом представлении себя самого, только что бывшего там? Как если бы сам человек, находясь в необычном для него настроении и ощущая прилив неведомого блага, попытался разобраться в существе дела.
Само это пришедшее настроение легко психологически объяснимо. Неожиданная смена обстоятельств может подействовать благотворно на общий жизненный тонус. Но с точки зрения самого индивида это происходит внезапно, необъяснимо и воспринимается как подарок судьбы. Непредвиденный и незаслуженный, а потому особенно ценный «кусочек счастья».
Допустим, это то, что мы искали. Многое здесь объяснимо без всяких мудрствований, но не все. Имеется определенный временной промежуток данного психического состояния, настроения, переживания. И в этом промежутке выделяем ключевой момент – прикосновение к стеблю. В чем важность этого момента? В том, что он особенным образом запечатлелся в памяти, – он явил человеку загадку собственного Я в отстранении от себя. Напрашивается предположение, что сущность состояния счастья как-то связана с этим моментом.
Тогда придется прослеживать, как эта ситуация разворачивается в памяти, и какими переживаниями сопровождается смена запомнившихся событий. Вопрос в том, где должны быть локализованы эти переживания – в реальности или в памяти? И являются ли они свободно возобновляемыми – или же только желанными, но недоступными?
В общем, надо выяснить, как осуществляется воспоминание – представление самого себя, отделенного от вспоминающего самого себя определенным временным промежутком. Акт воспоминания и вспоминаемый предмет в нашем простейшем случае весьма близки, но отчетливо различимы. Эта временная близость непринципиальна, ибо и представление давних времен может предстать весьма ярко и красочно. Но тот факт, что это были давние времена, скрадывает загадочную сущность былого. А в нашем случае, при соответственном настрое, это может поразить: как это, что я буквально только что был там – и тем не менее теперь меня там нет. Тем более, если мое пребывание только что на этом вот месте сопряжено с каким-то особенным состоянием души.
Оговорим еще одно трудноформулируемое условие. Когда человек увидел, то есть вспомнил, представил самого себя в отстранении от себя, он по-прежнему принадлежит той самой ситуации, по-прежнему находится в одиночестве на холме и причастен неведомому благу. Но с познавательной точки зрения ему достаточно только помнить все это. А самому находиться где угодно в его текущем жизненном состоянии – вдалеке от этого волшебного места и спустя долгое время после этого события. Все, что ему нужно для выяснения существа дела – быть осведомленным о том главном, что там произошло. А произошло там осознание себя самого, только что существовавшего как-то по-иному, чем в момент этого осознания. Разумеется, яркое ощущение непосредственности такого открытия (это было вот только что) уже не восстановить, но достаточно хотя бы отдавать себе отчет в том, что оно тогда имело место.
Первое, что при этом выясняется: произошедшее событие можно помнить сколь угодно свежо и отчетливо, но по-настоящему вспомнить его потребовало бы перенестись в него, пережить его заново. А это означает пренебречь фактом рефлексии, осознания того, что в некий момент осуществляется не переживание наличного момента, а вспоминание иного, прошедшего момента, хотя и сколь угодно близкого по времени. «Существовать по-иному, чем сейчас» – в чем важнейший смысл этих слов? Человек помнит про свое счастье, состоявшееся пусть даже и пару секунд назад, – но, помня про это, он утрачивает возможность быть счастливым. Он теперь может всего лишь видеть это свое состояние вне досягаемости для себя – как бы на дне замерзшего ручья. Это и странно: что же могло измениться за столь краткий временной промежуток? Это ведь только что было, – обмануться здесь невозможно. Точно так же, как и невозможно сознавать то, что происходит с тобой теперь.
XIV.
Скажем несколько слов о природе воспоминаний вообще. Воспоминание как таковое есть рядовой факт жизни. Оно может навевать какое-то душевное состояние или выполнять насущную, служебную функцию. Во втором случае человек припоминает некое событие, чтобы установить его связь с теперешним своим состоянием. Например, дела пошли не так, как было задумано. Следовательно, нужно мысленно возвратиться назад, припомнить, как представлялось развитие событий и найти ошибку в этом представлении. Человек может вспомнить, что он был тогда уверен: все случится, как задумано. Но теперь эта уверенность не важна, ибо она не оправдалась. А важно то, что не были учтены такие-то обстоятельства, которые очевидны теперь. Подобное воспоминание назовем «служебным», оно устанавливает связь прошлого и настоящего моментов, словно бы протягивая нить от одного к другому. И вспоминаемое событие теперь предстает чем-то вроде «среза» жизни, как эта жизнь предстала на момент, запечатленный в памяти.
Однако рассматриваемое теперь воспоминание нисколько не «служебно». Оно по определению есть часть отвлеченной познавательной ситуации. Его жизненное значение весьма узко. Нить, протянутая между ним и моментом настоящего, едва не рвется. То, что вспомнилось, может быть забыто без всякого ущерба. Но оно осталось в памяти как сопутствующее особенному ощущению. Поскольку образ этот мимолетный, трудно определить, в чем заключается ощущение. Но сам факт, что оно было особенным, способствует запоминанию. Вот человек случайно оказался за городом, испытал блаженную отрешенность, а затем вернулся в город, и все пошло как и прежде. Такое воспоминание фиксирует событийную сторону нашей ситуации, занимая в этом качестве место среди иных воспоминаний, более или менее «служебных».
Но то, что кажется в нем загадочным, то, что длилось неуловимый миг – наоборот, вырывает его из общего строя событий. Его подлинное содержание не назовешь частью или «срезом» общей жизни данного индивида. Оно скорее нечто самодостаточное. С познавательной точки зрения важно, что первое его воспроизведение – когда человек оглянулся и увидел себя – случилось тотчас. Здесь важен уже упомянутый эффект непосредственности, быстро затухающий с течением времени. Именно это позволяет помогает уловить искомую странность: «Только что, вот буквально сейчас я был вон там. А теперь я здесь».
Разумеется, можно восполнить пробел между «тем» и «этим» состоянием в представлении пространственного перемещения (или шире – жизненного пути) «оттуда» «сюда». Собственно, так и складываются «служебные» воспоминания. Они укореняют любой момент прошлого бытия в целостной жизни индивида, в цепи множества мелких и мельчайших, запомнившихся и только подразумеваемых событий, обозреваемых из точки «здесь и теперь». Как только задана такая установка, любая странность должна улетучиться. А если предметом рассмотрения становится именно странность, восполнение пробела между «там» и «здесь» не даст ничего кроме неоправданного усложнения.
Как тогда понять этот пробел? Как будто ясно, что всякое «там» является таковым по отношению к моменту «здесь». Но стоит лишь включить момент «здесь» в рассмотрение, он сразу окажется очередным «там». Так происходит в силу отстраненного характера любой данности, ставшей предметом познавательного интереса. И если это специально учитывать, запутывающая и ненужная связь между двумя временными моментами и пространственными местами не позволит пробиться к существу дела.
С целью хотя бы приблизиться к этому существу, вначале свяжем загадочную непосредственность «только что бывшего» с общим способом само-данности Я. А именно, с тем обстоятельством, что собственное Я в самосознании оказывается таким же внешним предметом, как и другие предметы окружающего мира (частный случай – феномен «социализации Я», см. §. VIII). Для жизненных целей это естественный и практичный способ: я сам, воспринимаемый «в третьем лице», со стороны.
Но сейчас явно не это привлекает внимание. Всякие воспоминания, приближающиеся к «служебным», воссоздают жизнь как целое. В этих воспоминаниях для индивида нет ничего кроме различных состояний его Я, рассыпанных по разным моментам времени и точкам пространства и соединенных единством его индивидуальности. Собственно, ощущение этого единства, его присутствие на заднем плане любой насущной мысли только и является жизненно важным. А потому оно всегда заслоняет собой непосредственное самосознание, приходящееся на момент «здесь и теперь», делает его невозможным. Вспомним §. VII: в человеке что-то противится восприятию мира «изнутри себя». Если специально задаться целью такого восприятия, обнаружатся странные вещи – ограничения, накладываемые физиологической природой зрения: предельная величина окружающего пространства, размытое и неуловимое по краям изображение предметов и многое другое. И ничто не заставит поверить, что все это и есть действительный мир. Действительным он становится только когда умозрение восполняет ограниченность и несовершенство воспринимающих чувств. И столь же действительным и естественным оказывается в нем собственное Я – в ряду всех прочих предметов, умозрительно обозреваемых откуда-то извне. И вопрос как раз в том, почему теперь, в нашей ситуации, внешняя данность индивиду самого себя способна вызвать удивление.
Рассмотрим это детальнее. Вот он Я сам, сидящий сейчас за столом. Он знает, – то есть это Я знаю, – или, если угодно, мы с ним знаем, – что сейчас имеет место мое пребывание в комнате, в доме, в городе, в стране, на планете Земля, во вселенной. Наглядное представление этого знания первоначально включает образ человека, сидящего за столом в комнате. И далее этот образ расширяется, показывая, что комната находится в доме, дом – в городе, город – в стране и т. д. Образ человека в этой совокупности образов не более загадочен, чем любая иная часть этой картины, исключая конечно те части, которые теряются на ее периферии или трудноразличимы по причине малости. Но точно так же представлен образ человека и в нашем загадочном случае. Отличие здесь – только в обстановке. Но этот образ привлек внимание потому, что с ним связано особенное переживание.
Как раз эти слова и требуют прояснения. В обычных условиях представление самого себя «в третьем лице» не принимает вид воспоминания как такового. Это представление условно олицетворяет бытие «здесь и теперь», – хотя истинное «здесь и теперь» непременно ускользнет как только попытаться представить именно его. Но это ускользание не проблематично, оно вообще не замечается, ибо значения не имеет. С другой стороны, подлинное, относительно давнее воспоминание рассматривается как часть прошлого, которое хотя и миновало, но исполнило свое дело, осуществило предназначение, помогло достичь целей. Повторим: отношение к такому, само собой понятному прошлому – это отношение к объемлющему его целому – к самой жизни, представляющей непрерывную цепь перемен. Также само собой понятно, что в этих переменах заключено то, что делает жизнь интересной и захватывающей. Жизнь, как роман, «читается» тем охотнее, чем больше в ней событий и туже закручена интрига. При чтении романа его события сопереживаются, заставляют пребывать вместе с ними во «внутреннем времени» произведения, где прошлое и будущее сосуществуют в неразрывности. Нечто подобное свойственно и «служебным» воспоминаниям, и привычному отношению человека к своему прошлому. Оно прошло, обеспечив собой настоящее, и потому оно словно бы в скрытом виде присутствует в настоящем.
Однако именно поэтому «служебные» воспоминания – не настоящие воспоминания. Они не имеют отношения собственно к прошлому – к тому, что подразумевается глубинным смыслом всего, связанного с памятью. Настоящее человека, его «здесь и теперь» всегда по необходимости условно. Это просто текущее насущное осознание себя, своего краткого мига между прошлым и будущим, то есть между замыслами достижений и самими достижениями. Такое самосознание существенно динамично, в нем как бы сквозит рывок вперед. Но для этого ему необходимо и ощущение твердой опоры. В целом получается обусловленная, обеспеченная всем прошлым бытием готовность к дальнейшему движению. Здесь душа находится в режиме активности. Прошлое осознается как пружинящий под ногами трамплин, вот-вот готовый подбросить к ожидаемым свершениям. Этой готовностью и ожиданием определено все. И прошлое растворяется в этой готовности и ожидании без существенного остатка. Прошлое здесь – настоящее по времени, но оно тем самым не настоящее прошлое.
Теперь возьмем наше воспоминание – мимолетное, ненасущное, непонятное, но взывающее к разгадке. Своей смутной странностью оно как будто размягчает твердую опору под ногами. Здесь нарушается контекст единой и непрерывной жизни. Внимание направлено на то, что уже не имеет места. Каков смысл этих поистине непостижимых слов? Я вижу себя самого – чуть поодаль от места, в котором сейчас нахожусь, – но я вижу себя там как далекую звезду, свет от которой добрался до меня спустя бесчисленное количество лет, и не может быть даже уверенности, что эта звезда – по-прежнему реальность. Но в случае звезды хотя бы можно сказать: «Не исключено, что передо мной овеществленный призрак – свет от уже погасшей звезды». А в нашем случае явился подлинный, бестелесный призрак – я сам, в своем пребывании вон там, поодаль, уже растворившийся в гуще прошлого практически бесследно. Ибо что осталось от меня там? – только беглый след в памяти. Однако с этим следом надо что-то делать, пытаться его постичь. И разве не назвать настоящим это призрачное, но столь реальное в своей загадочности прошлое бытие?
Но почему этому образу суждено выпасть за пределы единой и длящейся моей жизни? Он возник в противопоставлении всему, что составляет связь и преемственность жизненных событий. Он настолько сокровенный, что даже трудно понять, что в нем содержится – что-то такое, что не имеет аналогий в привычном опыте. Внешне здесь все так же, как и в иных образах прошлого. Да и не может быть иначе, как это следует из всегда «внешней» данности Я. Ведь обычно человек не удивляется тому, что он дан сам себе как один из множества окружающих людей. Но обычно и нет смысла специально выделять свое Я, полагать его «мировым центром». Для человека насущно важен социальный аспект самого себя. А в познавательном плане важна коллективная сущность добываемых знаний вопреки их личностному источнику.
В противовес столь очевидному «внешнему» характеру Я, в нашем случае именно этот факт становится непонятным. Человек, на каждом шагу привыкший смотреть на себя, оценивать себя со стороны, теперь как будто замер, ошеломленный таким положением вещей. Но даже если понятен сам факт удивления, неясно, как его выразить. Писатели-фантасты заставляют персонажа вдруг начинать видеть самого себя со стороны, когда этот «я сам» начинает жить своей собственной и независимой жизнью. Какой-то отголосок подобного присутствует и в нашей ситуации. Я вижу самого себя и притом понимаю, что это не вполне я сам. И это не фантастический роман и не сон, а слабый, мгновенный, но явственный образ. Наша ситуация не располагает ни к фантастике, ни к мистике, – здесь имеем дело с феноменом памяти.
Может быть это поддается повторению, проверке? Можно вспомнить себя в других точках пространства, собственные перемещения между этими точками, произошедшие при этом события. Это удается, но не кажется решением вопроса. Обозревая самого себя со стороны с отвлеченными целями (и пользуясь при этом услугами памяти), человек обнаружит, что точно так поступает он и во всяком обыденном случае осмысления собственной жизни. Это рядовой факт само-данности. Просто теперь он осознан – только и всего. Это всего лишь тест на исправность памяти.
XV.
Почему же наш случай особенный? Внешних, событийных отличий от всего остального здесь не найти. Где бы я ни был «там и тогда», я – на своем месте, то есть в русле уже прожитой жизни. Тогда может быть пойти от обратного, взять обычный пример само-данности и попытаться приблизить его к нашему случаю? Чего же проще: вот он я, сидящий в комнате за столом. Или в гуще жизни – на рабочем месте, в командировке, дома с семьей, на вечеринке в компании, в общении с близкими и далекими соседями по жизни. Везде, в каждой точке своего существования, отложившейся в памяти, я вижу себя в определенной ситуации – чем-то занятым, озабоченным, сосредоточенным, целеустремленным. Или наоборот, раскованным, в приподнятом настроении оттого лишь, что можно на время забыть от всяких проблем. Когда в стремительном движении, а когда в пассивности и меланхолии. Если жизнь похожа на реку, эти ситуации можно оценивать по «скорости течения». Здесь в одних местах быстрина, шумный поток, водовороты, опасные пороги, а в других – спокойные разливы или почти неподвижные старицы. Но в любом случае река течет – отчетливо или малозаметно. И никакое событие, никакой предмет, включая меня самого, не предстает здесь чем-то самодостаточным. Что бы здесь ни взять, это всегда часть целого. Вспоминая себя – здесь или там, давно или только что – я ощущаю за каждым из этих образов их общий фон, без которого они не смогли бы проявиться. Этот фон и создает ощущение естественности любого события-воспоминания, даже если оно необычно и редко. А естественность в том, что события складываются в причинно-следственные цепи, и связи эти предполагаются, даже если не видны с первого взгляда. Что заставило бы пренебречь этой естественной связью событий?
Попробуем мыслить следующим образом. Если мы связали содержание некоего воспоминания с состоянием чистого счастья, не допустить ли, что в этом состоянии концентрируется и осознаваемый смысл всего существования моего Я? Все остальные состояния важны тогда лишь поскольку все они вместе стекаются к этому состоянию, определяют его содержание (которое еще предстоит установить). Как уже говорилось, обычно думают, что счастье и смысл заключены в самой динамике жизни, в стремлении к целям – все новым по мере их достижения. Тогда вначале получим ситуацию напряжения, целеустремленности, порыва, в которой вместе с ожиданием итога заключено и предощущение новых замыслов. Это «элемент» естественной жизни в ее непосредственном протекании. Но здесь как и в науке механике: движение – это нечто реальное, а его бесконечно малый «элемент» – сугубая абстракция. Чтобы показательный образчик жизни не был абстракцией, в него должно быть привнесено самосознание. В данном случае это способность охватить мысленным взором индивидуальную (а может быть и всеобщую) жизнь в ее предполагаемой непрерывной целеустремленности. Как здесь не вспомнить Бергсона с его «творческой эволюцией» всех возможных проявлений сущего. Однако подобное «динамичное» самосознание нуждается в понятии вечности, бесконечного развития в отношении жизненного потока. Если это не подразумевать, потребуется кто-то ответственный за начало и конец жизни и всего сущего.
Что же, если эти предположения не признать удовлетворительными? Простой здравый смысл должен здесь прояснить положение вещей. Жизнь не бесконечна, и это стоит иногда принимать во внимание. Тогда существо дела оказывается вовсе не в непрестанном возобновлении целей и интересов. Каким бы непрерывным движением ни была нормальная жизнь по факту, самосознание вынуждено мыслить здесь существенные остановки.
Это не так легко уловить, хотя это, кажется, должно быть знакомо многим. Нет ничего неестественного, чтобы тот или иной осознаваемый жизненный момент представлять в качестве итога – уже свершившейся, хотя может быть и не запланированной цели. Вот он, – здесь и теперь, – искомый итог, достижение. Он в том, что человек по-прежнему живет, и дела его обстоят более или менее нормально, ибо сейчас он имеет возможность осознать это. Вроде как он специально к этому не стремился, но может быть как раз-то и самое важное – иметь эти реальные итоги, а не те, которые были замышлены, и в отношении которых всегда неясно – исполнились они на самом деле или только хочется так думать?
Подобное состояние можно передать словами «сейчас пока хорошо, хотя и неизвестно, что дальше». Это и не уверенность в настоящем, и не открытость в будущее. Это похоже на ощущение усталого путника, расположившегося ночью на привал возле костра. Он не знает, близка ли или нет цель его пути. Он не думает и о том, правильна ли была выбрана эта цель, или ее следовало гораздо лучше обдумать, прежде чем оказаться здесь, уже слишком далеко, чтобы что-то менять в планах. Его жизненное положение отдаляет его от всяких сомнений и догадок, от новых планов, и от всего им сопутствующего – необходимого, но про что сейчас можно забыть. Просто ему сейчас хорошо и уютно, возле этого костра. И в голову приходят лишь ленивые мысли о всяких мелочах. И среди них одна очень странная мысль о том, что пребывание здесь и сейчас, на этом случайном привале – это и есть главная, настоящая цель всей жизни. И что все прошлые (а может быть и все будущие) труды и жертвы были нужны только для того, чтобы наступил этот миг покоя, отрешенности и созерцания.
XVI.
В этом ощущении как бы нейтрализуется текучий характер реальности и причинно-следственная связь вещей. На фоне того и другого любое иное событие личной (или всеобщей) жизни сразу подразумевает всю актуальную совокупность событий. А здесь человек сознает или вспоминает себя как бы отколовшимся от общего, связного течения собственной жизни. К этому состоянию ведет определенный путь. Но подобно соленому озеру, оно уже не порождает собой ни речки, ни ручья. Разве что почти незаметный родник памяти.
История личности – это сплав свободной воли человека и навязанных ему судьбой поворотов и испытаний. Но в нашем случае исконная свобода, чтобы не вступать в конфликт с судьбой, должна остаться за пределами привычного обиталища – насущного бытия в пространстве и времени. Свобода теперь заключена в блаженном, отстраненном от всего одиночестве. Человек ехал на поезде по своим делам, и вдруг все дела спутались, а ему довелось узнать, что такое счастье. (Дадим этому состоянию уточняющее название «экзистенция счастья»). Случайный привал на пути к очередной цели вдруг обернулся средоточием всех возможных целей. Пусть на мгновенье, человек оказался в том самом радикальном одиночестве, которое Хосе Ортега полагал сущностью человеческой жизни, спрятанной за всегдашним мельтешением ее событий.
Итак, для человека имеется возможность увидеть себя в воспоминании не находящимся в очередном «срезе» собственной жизни, а в некоем образчике беспричинного, беспоследственного, вневременного существования. Однако в отличие от того или иного «служебного» и «вспоминающего» представления своего Я в третьем лице, немыслимо по желанию войти в указанное экзистенциальное самоотстранение. Во всяком обычном «здесь и теперь» человек неотложно чем-то занят и скован крепкими цепями причин и следствий. Правда, бывают душевные потрясения, когда эти цепи ослабевают, и пребывание в счастливом мгновении являет себя как то, ради чего только и стоит жить.
Но сейчас все подобное оставляем в стороне. Это принципиальный момент. Душевное потрясение или вдохновение – такая вещь, которую можно вызвать или хотя бы приблизить многоразличными средствами. Это уже область различных целеустремленных практик. А наше метафизическое исследование имеет дело только с тем, чего удостаивается человеческое сознание «от природы». Например, Антиномия оказывается достаточно резонным выводом из наблюдения за положением вещей с миром и человеком. Если человек оказывается творцом мира, в котором он сам появился и проживает – это продуктивный рационально-метафизический парадокс. А вообразить себя достигшим нирваны – это разновидность экзальтированного вдохновения.
Обнаружение и распознание собственной экзистенции счастья как бы случайно вклинивается в гущу чьей-то жизни. Но до поры до времени ее значение может остаться непроницаемым. Человек только сознает, что его что-то здесь волнует – подобно музыке, которая так хорошо легла на душу. Ее хочется слышать вновь, а со временем она запомнится и будет звучать в душе сама, и может быть еще лучше, чем наяву. Но здесь аналогия заканчивается. Это загадочное экзистенциальное что-то не «звучит» вновь и не воспроизводится отчетливо. Остается лишь знак его присутствия, запомнившийся невзрачный образ – прикосновение к стеблю травы. Событие свершилось в пространстве и времени, и след его простыл. Сохранились только неуловимые импульсы в нейронных клетках мозга. И сейчас нужно совсем не такое объяснение.
Так или иначе, в наше психологическое, но в сущности метафизическое исследование властно вторгается понятие времени. Как будто одним своим появлением оно намерено сразу и категорически все разрешить и объяснить. Подозрениям на этот счет было уделено достаточно места в «Подступах к новой экзистенции». Есть время человеческой жизни и время цивилизации, истории. Есть также время физики и других наук о природе, где это понятие не столько проясняет суть дела, сколь позволяет изъясняться о трудноуловимых вещах привычным языком. Но издавна водруженное на пьедестал ключевых философских понятий, оно быть может не более чем старый громоздкий шкаф в коридоре какой-нибудь конторы, что давно используется лишь для наклейки объявлений и приказов на злобу дня. Не будем заниматься этим понятием, а только видоизменим его словесную форму, в которой оно привычно выступает во всеоружии.Недоступность моего собственного запечатленного в памяти и вновь желанного состояния проистекает из его характера уже случившегося, прошедшего, былого события. Назовем это свойство «бывшестью», чтобы отличить его от иных временных терминов, «привязывающих» любое событие к общей жизненной и мировой хронологии. Сейчас любая хронология нисколько не занимают.
XVII.
Итак, загадочность нашей ситуации выражена в свойстве «бывшести» элементарного, по предположению, состояния счастья. Обрисуем проблему с исходной точки: имеется данность, которая привлекала внимание чем-то загадочным в себе. Общий познавательный метод потребовал сформулировать вопрос в отношении этой данности. Он, в нестрогом виде, таков: «Я имею в памяти свидетельство о состоянии собственной души, которое желанно для меня, но которое стало «бывшим». Я не претендую на то, чтобы воспроизводить его по желанию или сделать его вечно длящимся. Я, правда, могу надеяться на повторение подобного состояния согласно общему ходу событий в мире. Но эта надежда незначима, поскольку ничем не гарантирована и не может быть представлена в виде реальной цели. Посему я только хочу понять, что я должен об этом думать в плане общего мироустройства, а также судьбы и смысла человеческой жизни».
Рассмотрим вначале, что понимать под «желанностью» состояния счастья, если не иметь в виду его ожидаемое реальное воспроизведение. Желать можно то, о чем имеется представление. В нашем случае представление сводится к образу в памяти себя самого как внешне данного предмета, индивида (само-данность Я), а также предварительно реконструированного внутреннего переживания этого индивида. Помимо того, что я вижу себя со стороны, я помню, что было тогда у меня в душе. Ключевой момент конечно в том, как мне дано это «у меня в душе» – которое было тогда, но которого нет сейчас.
Приблизившись к этому моменту, впору недоумевать. Получается, чтобы узнать про это переживание счастья, надо пережить его заново. Но это как раз и приходится исключить согласно природе вещей. Я могу сколько угодно припоминать все детали того, что было со мной в том состоянии, тем более, если это было вот только что. Но то, что было тогда внутри меня, в моей душе – это подлежит только условному обозначению словами. В данном случае, словом «счастье». Да, я понимаю это слово – не будучи сейчас счастливым. Как понимаю я и слово «халва», от которого во рту слаще не становится.
Можно здесь вспомнить Канта и его пример с «десятью талерами» («Критика чистого разума», подраздел «О невозможности онтологического доказательства существования Бога»). Этот пример призван разъяснить различие между существованием реальным и только мыслимым. Никаких различий нет между мыслимыми и реальными деньгами, – последние всего лишь должны звенеть у меня в кармане.
Но если я весьма усердно воображу мыслимые деньги, они конечно «появятся» и «зазвенят». Почему бы в некоторых случаях не довольствоваться этим? Почему бы не вообразить подобно этому и состояние счастья максимально явственно? Или не вызвать его тем или иным непосредственным воздействием на нервные центры? Говорят, даже сокровенные воспоминания детства все до единого сохраняются и в принципе могут быть активированы каким-то образом. Например, инструментальным воздействием на области мозга, – что обнаруживается подчас при нейрохирургических операциях.
Однако не может быть доказательств, что представшее в подобных случаях в сознании – это само былое. Слишком высока здесь вероятность подмены, поспешного «отклика» психической организации индивида на то, что ему желанно. Нетрудно получить нечто похожее, но бесконечно далекое от искомого предмета. Имеется множество разновидностей внутренне ощущаемого блага, но какое отношение имеет к ним «элементарное» переживание счастья? Воспоминание о чем-то благом побуждает вновь стремиться к этому предмету и изредка достигать его – почти как и прежде. Вся тонкость – в этом «почти». Его смысл в том, что в новых стремлениях подсознательно надеялись на чудо повторения именно того, что было раньше, а не только нового и похожего. Такое случается, ибо наряду с влечением к новизне люди, хотя и не в пример слабее, испытывают ностальгию – состояние нередко плодотворное в творческом плане. Но чем оно по существу плодотворно? Что можно вспомнить так, чтобы удалось это красиво и «литературно» выразить? Если что-то и удается здесь выудить из океана прошлого, то лишь осколки и черепки – хотя и красивые, и годные для реликвий. В подлинности вновь явившихся образов здесь нельзя быть уверенным – а только в живости собственного воображения, всегда готового подменить само былое.
Но в нашем случае подобная подмена будет с необходимостью распознана. Когда я ощущаю желанность того, что раньше или только что было со мной, передо мной встает невозможность, которая больше чем невозможность. Ибо я не могу выразить, что именно со мной было, но притом ничто иное как невыразимое знание об этом только и может возбудить во мне столь странное в своей силе неосуществимое желание. Стало быть, я знаю это каким-то необычным и непривычным образом. И даже сама желанность отступает здесь, ее заменяет что-то иное. Я вижу, что вместо желанности надо вести речь об этом скрытом, непонятном знании. «Я был там», – это не казалось бы столь странным, если бы по крайней мере было понятно, что такое «я теперь здесь». Это также малопонятно, но то и другое можно сравнивать. «Я здесь» – это когда «я там» завершилось. Значит, завершилось и желанное состояние души, оставшееся там. Здесь я просто живу – так же, как в любом ином «срезе» своей жизни. И я дан себе здесь: вот он Я – пытаюсь собраться с мыслями по поводутам. (Можно сказать, ищу вчерашний день, но в хорошем смысле).
Состояние «здесь» все же менее непонятно, чем состояние «там», – и это потому, что здесь все относительно обычно – это просто часть жизни, «разомкнутая» на всю остальную жизнь как целое. Я здесь вижу себя со стороны – так же, как во множестве других случаев само-данности. Но в отношении счастливого там подобного нельзя предполагать. Мне каким-то образом известно, что там я ни на что не был «разомкнут», а был вполне самодостаточен. Мнетам была без надобности вся моя остальная жизнь. Все мое бытие там было сосредоточено в экзистенции счастья.
Про все это я здесь фактически знать не могу, ибо я уже не там. Но я могу строить догадки, которые признаю правдоподобными и побуждаю признать это других людей. Надеясь на то, что хотя бы частично люди меня поймут, в чем-то раскритикуют, поправят и смогут увидеть дальше и больше. Именно эти соображения побуждают сближать этическое по сути исследование счастья с теорией познания.
В таком случае спросим: не напоминает ли все это обычную познавательную ситуацию? Некто уверяет окружающих, что он обрел истину после долгого ее поиска. Окружающие улыбаются про себя – вот еще один гений нашелся. Но они не отметают сразу его и его «истину» (предположим это). Они говорят ему, чтобы он все подробно записал и сдал на экспертизу. Затем компетентные лица просмотрят все и вынесут заключение. Оно в общем сводится к двум вариантам: «абсолютная фантазия» и «где-то и в чем-то похоже на правду». Вспомним гносеологические предпосылки в п. IV-VII. «Правда» здесь не означает «существующее положение вещей». «Правда» здесь означает признание того, что исследователь исполнил свое дело с надлежащим старанием. Но при этом он свидетельствовал о чем-то таком, что не сможет подтвердить никто и даже он сам. Потому что спустя время он вынужден будет изменить мнение о своей находке и начать сомневаться в ней. Он, тем не менее, будет по-прежнему защищать свое мнение, и может быть до конца своих дней. Но ему придется обставлять свою защиту все бóльшим числом оговорок. Это удел всех исследователей – даже и гениев, и самых посвященных экспертов. Не в состоянии объяснить, почему сегодня они не могут воспринимать свою истину так же ясно, как и вчера, они приходят к мысли, что попросту были где-то рядом с истиной. Но на самом деле не рядом, а именно с ней – с глазу на глаз. Просто дело в том, что наука – не индивидуальное дело, а коллективное. И потому востребованным оказывается не само тайное свидание с истиной, а свидетельства о нем – правдоподобные, на внешний взгляд, в определенной, интуитивно улавливаемой степени. Это только и ценно для познания. Все оканчивается оценкой правдоподобия представленных материалов, – и на большее никто претендовать не может.
XVIII.
Аналогии с научным познанием неизменно полезны, и надлежит проследить их как можно дальше и выяснить, где они оканчиваются в рассмотрении экзистенциальных вопросов.
Когда мне кажется, что я начинаю понимать, почему так волнует меня некий момент моей прошлой жизни, воспоминание о нем словно бы сближается с моим тогдашним непосредственным бытием. Я не хочу верить, что это бытие прошло и исчезло, и пытаюсь постичь, каким образом оно могло бы, как и надлежит ему, быть, соответствуя моему желанию не только помнить его, но и жить в нем. Но как только подходим к этому пункту, обнаруживается разница между познанием и живой жизнью, между по необходимости смелыми гипотезами и ненужной умственной экзальтацией. Верить можно в истину, которую дано узреть в минуту прозрения, но искусственно продлевать эту минуту на всю оставшуюся жизнь – это дело пророков и чудотворцев.
Чтобы избежать их участи, придется сознавать, что желание сохранить прошлое как настоящее – это желание не столько неосуществимо, сколько запретно. И для этого запрета должна иметься весомая причина. На выяснение этой причины должны быть направлены познавательные усилия. Это и означало бы исследовать проблему в рационалистическом ключе, в соответствии с духом науки, хотя и без возможности применять ее буквы – символический язык, метод, проверку опытом.
Уверенность в том, что некое воспоминание содержит в себе экзистенцию счастья, Идеальный мир вневременного блага – уверенность эта держится всего лишь интуитивной оценкой правдоподобия, осуществляемой к тому же самим пристрастным автором воспоминания. Он может думать все что угодно про то, что творится у него в душе, в памяти, – но настоящее значение может иметь только то, о чем он может правдоподобно поведать. Он может предполагать, что его опыт воспоминаний не единичный, не уникальный, что нечто похожее должно быть свойственно хотя бы тем людям, кто не привык интересоваться только тем, что перед ними и впереди их во времени. Но содержание самых ярких и необычных воспоминаний носит личный характер и для каждого свое. Идеальный мир – закоулок души, всякий раз в своем индивидуальном проявлении и без возможности сравнивать эти проявления иначе как на литературно-поэтическом уровне. Что для познания недостаточно.
Все это подсказывает человеку, насколько он слаб в осуществлении жизненных желаний и насколько непобедим в познавательных намерениях. Однажды прочувствованное вневременное счастье может затем лишь томить своей недоступностью. Но его странность порождает вопросы, связанные с проблемой будущего бытия человека и его места в мире. И надо выяснить, какой из этих возможных вопросов наиболее актуален и результативен.
Это вновь возвращает к загадке собственного Я, само-данности. Ведь если человек вспомнил нечто волнующее, оно должно затрагивать внутреннюю сущность его индивидуальности. Это даже должно быть определением сокровенного воспоминания. И несмотря на это, информативная структура любого из них не даст ничего кроме внешней, событийной данности Я. А эта последняя к сожалению ничем не отличается от данности мне любого другого индивида, моего соседа по жизни. Таким образом все сводится к невозможности воспроизводить – не то, что происходило со мной в виде разных внешних событий, – а то, что переживалось внутри моей души. Там была истина и было счастье. То и другое пришлось потерять – в обмен на данные памяти, составившие познавательную ситуацию. Здесь личные переживания имеют единственный шанс вылиться во что-то общезначимое.
Повторим: память о душевном переживании не сводится к воспроизведению этого переживания. Содержание памяти образуется из тех же чувственных составляющих (визуальных, тактильных, обонятельных), которые характерны и для текущего внешнего впечатления. Только теперь, как нам разъяснят ученые, это содержание определяется не предметами внешнего мира, а устоявшимися циркуляциями импульсов в нейронных сетях мозга. Заметим однако, что в таком различении заранее проведена граница между «внешним» и «внутренним», и она примерно совпадает с границей самого мозга. Разумеется, это теоретическая предпосылка, и весьма сильная. Она необходима лишь поскольку знания, которые хотим получить с ее помощью, должны иметь насущно-практический характер. Для людей жизненно важно различать предметы, находящиеся по эту и по ту стороны указанной границы – «вовне» человека (реальные), либо «внутри» его (мыслимые, воображаемые). Но если выпустить из виду это обстоятельство, различие между «внешним» и «внутренним» стирается, и имеем просто комплексы данных, обладающие теми или иными предметными признаками. (Подобная, целиком объективная, не «привязанная» к человеку онтология представлена в начальной части «Матери и памяти» Бергсона).
В этом отношении действительно не отличишь между собой десять талеров реальные и воображаемые, либо текущее впечатление и воспоминание о нем. Характеристики любого образа сводятся к набору импульсов в мозгу, которые возбуждаются неким по определению внешним воздействием. Причина возникновения любого визуального образа в сознании, так же, как и причина любого воспоминания, теперь оказываются одной природы. Ибо уже нет возможности говорить о целостных предметах мира, а только о субстратных комплексах, значимых в качестве причин соответствующих наборов импульсов мозга, имеющих подобную же субстратную природу (молекулярную, атомарную или какого угодно заданного предметного уровня). (В «Мире как Достоверность» эти комплексы названы «несвязными предметами» (гл. 4)).
Эти соображения нужны для уточнения установки теперешнего исследования. Причина образа в памяти – некое событие в виде внешнего, предметного впечатления, породившего «отпечаток» – набор нейронных импульсов, до поры до времени скрытый, не активный. Затем имеет место иное событие: какое-либо внешнее впечатление, или какой-либо набор импульсов из тех, что постоянно циркулируют в мозгу, «задевают» наш, скрытый «отпечаток», и он активируется. (Это простейший вид воспоминания по ассоциации). Но разумеется, имеет место не точное, а приблизительное воспроизведении первоначального набора импульсов. Причем важно, что такое воспроизведение может сопровождаться свободными вариациями, подобно тому, как очевидец интересного события не сочтет большим грехом добавить от себя некоторые подробности, которых он на самом деле не видел.
Но сейчас дело не в этом, а в том, что же именно воспроизводится. И это конечно приблизительно то, что человек видел, слышал и воспринимал иными чувствами. Однако важнейший момент – что человек воспринимал некий образ как таковой, «гештальт» – целостное, синтетическое образование. Это особенность и простого восприятия. Внимание направлено на определенный предмет и воспринимает именно его. Если внимание затем направляется на какую-то часть этого же предмета, эта часть воспринимается как новый самостоятельный «гештальт», а не как сразу же оговоренная часть исходного предмета. (Такой частью она становится в специальном умозаключении, которому должен соответствовать уже новый, третий по счету «образ»).
Воспоминание, стало быть – это воспроизведение образа с некоторыми пропусками и добавками. Но еще одна сложность в том, что воспоминания, как говорилось, бывают «служебными» и самодостаточными. В первом случае надо воспроизвести образ поточней в насущных целях, например, прочесть напамять стихи на уроке. Здесь не осознается процесс вспоминания, и не замечается, например, что на месте произнесенного слова в оригинале было иное. Человек может быть убежден, что в точности вспомнил то, что и было с ним, не замечая, сколь много он добавил от себя, напрягая память, побуждаемый в этом различными мотивами.
Что же происходит иное в самодостаточном воспоминании? Здесь, если пришло осознанное желание точно вспомнить, как оно все там было, чему человек был несомненным свидетелем, – обнаружится не только зыбкость, но и недостоверность событийного содержания памяти. Человек будет убежден (если не захочет быть легковерным), что теперь ему представляется далеко не то самое, что было некогда объектом восприятия. Тем не менее существенная связь между тем и тем должна иметься и быть выявленной. Как можно на это надеяться, если нет способа сравнить отпечаток и оригинал? Пока отложим рассмотрение этого и зададимся другим вопросом. Речь шла о душевном переживании (чувстве, эмоции) и памяти о нем. Вопрос теперь в том, чтó по существу есть то и другое?
XIX.
Чувство или эмоция – это внутренняя реакция личности на внешние обстоятельства. Притом это промежуточное состояние перед ответным действием, концентрация в себе настроения, установки для этих действий. Попробуем выяснить, как внешнему наблюдателю может представиться возникновение в человеке какого-либо чувства. Здесь наблюдателю внешним образом представляется только набор событий. Например, он видит, как человек увидел другого человека, а через время подошел к нему и заговорил, желая познакомиться поближе. Наблюдатель с определенной вероятностью заключает, что предпосылкой и причиной совершенного действия была не цель обмануть встречного, чтобы завладеть его собственностью, а возникшее в человеке чувство симпатии. И первоначальная встреча, и последующее действие хорошо видны со стороны. Но связь того и другого будет очевидна только в предположении невидимого промежуточного агента – чувства, душевного переживания. И все сторонние люди знают об этом, потому что могут вспомнить нечто аналогичное про себя. Пусть некто вот сейчас испытывает сильное чувство. Мы догадываемся об этом по внешним признакам, специфичным для разных чувств: любви, ненависти, боли, наслаждения и проч. Предположить какое-либо чувство у другого человека – то же самое, что предположить его у себя. Если же какое-то чувство еще неведомо, допустим, ребенку, а он хочет что-то здесь узнать – ему в общих чертах это обрисуют. Например, что эти двое людей когда-то встретились, а потом соединили судьбы, потому что у них возникло взаимное чувство симпатии и любви. Здесь подразумевается, что ребенок когда-нибудь узнает сам, чтó такое это чувство.
Но спросим теперь: когда человек хочет отдать себе отчет в своем бывшем чувстве, представляется ли ему нечто большее, чем подобная же картина его жизни, его действий и поступков, связанных между собой незримыми душевными посредниками? А что если чувство это текущее, наличное? Как это, спросит человек, что я сейчас это переживаю? Объяснить это, описать, отдать в этом отчет даже для себя, не говоря о других, ему не удастся иначе как в терминах прошедших, текущих и предполагаемых событий его жизни. Выражение самого простого переживания – боли – сведется к обозначению ее образных проявлений («колет», «режет» там-то и там-то). Эти слова – знаки событий, для восприятия которых необязательно находиться «внутри себя». Их «видит извне» и тот, кому про них рассказали, хотя и «умственным взором». Один из наиболее характерных моментов – когда боль, возникнув в одном месте тела, «отдается» в другом месте, и по телу словно бы пробегает волна судорожного напряжения. Можно проследить и описать различные подробности таких пространственных событий. И однако же ни в одном из них не будет заключена боль сама по себе, о которой все уверены, что обладают непосредственным знанием о ней. «Чистое», непосредственное чувство ускользает от выражения своей непосредственности. Оно есть личный, «внутренний» факт, неуловимый помимо своего «здесь и теперь» протекания. Когда этот факт перестанет иметь место, про него можно будет вспомнить, отдать себе в нем отчет, иносказательно выразить и описать. И если те, кому это описание предназначено, все же останутся не удовлетворены (хотя было сделано все возможное), они будут иметь в виду именно переживание как таковое, в его непосредственном виде. В описании своего или чужого переживания будет немаловажным указание на то, что это могло происходить или происходило с адресатом этого описания. Все симптомы, детали, красочные подробности – все это имеет по существу лишь функцию указания «ты знаешь, о чем идет речь». Этих подробностей тем больше, и это указание тем сложнее, чем труднее напомнить адресату его личное прошлое.
И вот теперь этот адресат – человек, вспоминающий свои собственные переживания. Он подготовлен к напоминанию «ты знаешь, о чем идет речь» с самого начала. Он имеет в памяти различные образы и их смутные обрывки. Но как только это напоминание состоялось, все образные намеки становятся бледными и второстепенными. На первом плане – загадочная память о невыразимом, о видении мира сугубо «изнутри» своего собственного Я.
Пока что вели речь о переживаниях более-менее ординарных. В их отношении может быть и не столь важно, что человек в отстранении от их непосредственного протекания не в состоянии их воспроизвести, основываясь на своем несомненном знании о них. Ощущение боли, так же как и чувство любви, отчаяния и прочего подобного надо пережить, чтобы узнать, что это такое. Но и когда это знание состоялось, оно означает лишь возможность отдать себе в нем отчет, и ничего больше. Человек имеет право сказать «я это пережил», хотя не в состоянии подтвердить это иначе как если бы утверждал про другого: «он это пережил». Но и это без сомнения важно, потому что при необходимости оценки чужого поступка или суда над ним надо руководствоваться именно этим непонятным знанием. Даже образ беспристрастного справедливого судьи – это образ человека, который уже фактически прожил жизнь и успел испытать буквально все. Тогда ему не понадобится много признаков, чтобы понять, что такой-то предосудительный поступок был совершен из лучших побуждений, и смягчающие обстоятельства налицо. Настаивать на личной осведомленности в том или ином чувстве, утверждая только «я это пережил» – обычное и естественное дело.
Что же, если теперь наряду с переживаниями сильными, общеизвестными иметь в виду редкие и экзотические экзистенциальные переживания – или хоть одно из них? Тогда уже не скажем «это естественное дело». Потому что теперь надо объяснить, почему экзистенциальные переживания могут расцениваться как неординарно важные, будучи точно так же невоспроизводимы, как и остальные. Ведь если напрасно надеяться повторно испытать уже пережитое или, что то же самое, абсолютно точно припомнить что-то случившееся – останется только выяснить, что это может значить для человека.
XX.
Подсказкой по-прежнему будет сближение рассматриваемой ситуации с научно-познавательной. Исследователь, фактически уже не владея достигнутой ранее истиной (ибо протекшее с ее достижения время сделало его другим), способен по-прежнему настаивать на своем посвящении. Крайне существенно, что это в общем случае найдет отклик со стороны. Основываясь на некоторых признаках и критериях, человеку верят. Чтобы какое-то общее дело продвигалось вперед, кому-то надо оказывать доверие. А доверие – это согласие или желание воспринимать другого индивида как самого себя. То есть это риск, оправданный жизненной ситуацией и тем обстоятельством, что существуют люди, оправдывающие доверие, и существуют признаки, по которым этих людей можно распознать.
Позволим здесь некоторое уклонение в сторону. А как в данном случае оценить отношение человека к самому себе? Оно немногим отличается от указанных межчеловеческих отношений. И здесь имеется риск, потому что человек по существу не знает себя – так же, как и других. И ему приходится когда доверять, а когда и не доверять себе, оценивая предстоящие последствия. Человек составляет план своих действий, основываясь на том, что он завтра поступит именно так, как он сегодня решил. Но это прописная истина – что не так часто оправдывается подобная степень самодоверия. Поэтому все планы на будущее приблизительны, хотя и нет смысла это специально оговаривать. Подсознательно человек ощущает, как ему дорога свобода поступить не так, как было задумано, и сколько здесь заключено подлинного интереса.
Но если бы вдруг оказалось, что человек удивился тому, что он поступил иначе, опровергнув собственные предначертания – и захотел бы выяснить причину этого? Он вероятно признал бы, что такой оборот дела по-настоящему отражает существо его личности и ту истинную тенденцию, устремление его жизни, которая скрыта от глаз и от сознания и не может быть уловлена никакими рассудочными расчетами. И потому хотя и надо пытаться заранее предвидеть ход событий и собственные ответные ходы, всегда все определяет непосредственный отклик на обстоятельства. Здесь человек интуитивно решает задачу: согласиться ли ему с самим собой-прежним, с планом, одобренным и принятым вчера? Но обычно так и остается неизвестным: какое решение было правильным – замышленное или фактически состоявшееся? Насколько ход событий, определенный этим решением, оказался если и не явно желанным, то хотя бы достойным быть оправданным впоследствии?
Ответ в том, что природа человека не оставляет ему выбора: все, что случилось, надо признать собственной необходимой судьбой. Потому что если это не признать, все теряет смысл. Желание считать свою жизнь в этом мире осмысленной потребует, чтобы несмотря на ошибки и признание этих ошибок, поступки и действия человека в общем и целом были им признаны правильными, надлежащими. А это означает преимущество интуиции перед рассудочным планированием.
Каковы же следствия этого вывода? Человек поставлен перед фактом, что в таком-то поступке он оказался непредсказуемым для самого себя. Он удивился самому себе, хотя спустя недолгое время осознал, что в этой неожиданности как раз и обнаружилась истина его личности. Что же получается: человек не оправдал доверия себе самому, своим планам, – а затем это доверие должно было небывало укрепиться? Оправдана ли здесь аналогия с межчеловеческими отношениями? Это как-то немыслимо. Что это за ситуация, когда кто-то не оправдает чье-то доверие, а затем доверившийся признает, что это неоправдание было наилучшим выходом? Это означает явную ошибку в собственных планах, в том числе рассчитанных на чужую поддержку. Но подобные ошибки если и случаются, то редко получают огласку. Всегда преобладает стремление людей отстаивать свой личный выбор и утверждать, что если бы случилось по-ихнему, то все было бы гораздо лучше, чем сейчас. И потому неоправдание оказанного доверия к другому человеку всегда воспринимается болезненно, даже если последствия в общем благотворны. А в разбирательствах со своим собственным Я, как видим, все наоборот.
«Связность», «непрерывность» личности человека в течение всей его жизни проблематична. Люди по-разному меняются: медленно эволюционируют, либо испытывают резкие «переломы»; достигают расцвета, а затем угасают, а иногда всю жизнь идут к своему звездному часу. Да, есть память, восстанавливающая по желанию многие образы «себя самого» как «срезы» единой целостной жизни. Но это происходит не с самоочевидностью, а скорее вопреки ей. Чтобы человек признал себя самого в том, кем он был давно, неразумным ребенком, – или недавно, будучи уже слишком взрослым и разумным, когда принимал неожиданное импульсивное решение вместо продуманного и запланированного, – чтобы такое произошло, придется на это специально решиться. Потребуется взять на себя ответственность за того, кто поступал своевольно, кто совершал глупейшие ошибки, вел себя неподобающе, – и за многое подобное, без чего не состоится ничья полноценная жизнь. Если нет среди ошибок смертных грехов (а может быть даже если они есть), ошибки благотворны, ибо пройти через них – единственный способ чему-то научиться, не говоря о том, чтобы стать лучше. Так может думаться…
Но ведь человеку, если он пришел к таким мыслям, не до того, стал ли он уже лучше или научился хотя бы чему-то. Кто может быть в этом уверен? Может статься, взросление – это как раз потеря настоящего знания и душевного блага. Поэтому если человек готов «взять на себя» свое прошлое, – вместе со всем, что ему теперь хотелось бы забыть и вместе со всем, что ему теперь хотелось бы видеть осуществленным, но что он сам не так давно безжалостно отверг, – одно лишь соображение может теперь им владеть: все в конечном итоге случилось как ему и надлежит быть. И это «надлежащее» – это сам человек как он есть здесь и теперь. И никоим образом это «надлежащее» не является «лучшим». Само такое сравнение неуместно. Все случилось как случилось, это просто судьба. А согласие со своей судьбой – это не себялюбие, это скорее синтез смирения и достоинства.
Понятия «жизнь» и «судьба» обнаруживают здесь различные смыслы. Первое – это все то, что человек знает и думает о себе традиционным образом, согласно зафиксированной временнóй хронологии. Жизнь делится на отрезки и моменты и позволяет тем самым себя «препарировать», выделяя в себе те или иные «срезы». Здесь единство личности обнаруживается в связи событий, хронологически упорядоченных и наблюдаемых «внешним» способом – как при чтении романа или просмотре фильма. Бывает небезынтересно прослеживать, как развивалась собственная жизнь, особенно с традиционным «литературным» вопросом: «а что будет дальше с главным героем?»
Другое дело – мысли о собственной судьбе. Здесь приходится доверять своему прошлому как самому себе – сейчас, в настоящем. При том, что какие могут быть основания для такого доверия? Ведь и сегодня, как и раньше, многое из того, что принято к исполнению как разумное и необходимое – завтра не будет исполнено. А будет всегда и вечно одно мимолетное непонятное своеволие, за которое придется не только отвечать и расплачиваться, но и – поразительно – признавать его итоги единственно надлежащим, что только могло осуществиться.
XXI.
Выходит, что идея судьбы только и сохраняет для меня собственное Я в моем прошлом – на уровне доверия всему произошедшему именно с мной. Здесь словно бы обеспечивается вневременная целостность моего Я, недоступная для любых «служебных», хронологически упорядоченных воспоминаний.
Но теперь интересует доверие своему прошлому в познавательном плане. Если это доверие осознанно, оно увеличивает ценность прошлых переживаний, в том числе экзистенции счастья. И теперь это счастье уже не воспринимается как то, что было, но чего уже нет. Если моя судьба – то, чем я являюсь на момент «здесь и теперь» – дана мне как первостепенная реальность, то и то, благодаря чему я осознаю себя таковым – это составляющая данной реальности. А осознаю я себя таковым благодаря сокровенным воспоминаниям – всему, что запечатлелось как важное и таинственное, случившееся в моей жизни. Если я есть такой как я есть, то есть и то, посредством чего я есть – содержание моей памяти. То содержание, которые привычно помнится, но значение которого может быть постигнуто только специальным познавательным интересом.
Не поручимся за то, что углубленный анализ не выявит в приведенной конструкции погрешностей, связанных с размытостью понятия «есть». Но сейчас важнее выразить, с какими угодно погрешностями, общие следствия из указанного предположения. Следствия же эти связаны с проблематичностью всякой личной жизни и общечеловеческого будущего. Если будущее так или иначе предстает проблематичным, для сохранения необходимого смысла существования приходится отдавать метафизическое предпочтение не тому, что будет, а именно тому, что есть. И в этом «есть» прошлое оказывается таинственно сплетено с настоящим, отвергая мнимое и ненужное будущее.
Любые метафизические утверждения страдают туманностью и нуждаются в прояснении. Попробуем построить прояснение, исходя из принятой гносеологической установки: любое знание возникает как личностный феномен, а затем обязано стать интерсубъективным, коллективным феноменом. Иначе говоря, знание, сформировавшись в глубине личностного сознания, выражается личностью в общедоступной знаковой форме и тем самым становится объектом внимания других личностей. Но чтобы признать, что это знание хотя бы отчасти адекватно, то есть имеет отношение к действительности, сторонним личностям необходимо хотя бы отчасти проникнуться этим знанием. А это означает: со сколь угодно скептическими и критическими оговорками стать на точку зрения автора знания, «войти» в его душу и увидеть положение вещей его глазами.
Теперь применим эту установку к проблеме личностной памяти. Здесь автор знания и сторонний адресат – благожелательный критик и оценщик этого знания – одна и та же личность, «простирающаяся» во времени. Я сам некогда нечто воспринял и принял к сведению – это мое знание. Но в качестве запомнившегосяэто знание через какое-то время предстает для меня как существенно сторонне, внешнее. Хотя привычно требует и в этом случае называть его «моим».
Рассмотрим это подробнее для случая, когда «знанием», то есть содержанием памяти является переживание. Как было уже сказано, когда человек говорит «япереживал такое-то чувство или ощущение», пытаясь этим выразить нечто большее, чем повествование о событиях, которые с ним произошли в то время, – он неспособен обосновать то, на чем настаивает. Он может только придавать этому особенное значение и рассчитывать, что другие понимают это, вспоминая о себе. Понимают и верят, не отдавая отчета, чему же они верят. Никакие переживания и чувства ни при каких условиях не дают доказательств, что их переживали именно «внутри собственного Я». Ибо всякие доказательства можно построить только на событиях – по определению наблюдаемых извне.
Не только переживания, но и самые явственные восприятия таят в себе подобные загадки. В нормальных условиях мы видим предметы отчетливо. Это означает, что мы различаем границы предметов. Но ведь это до тех пор, пока внимание не сконцентрируется на этих границах. Тогда они сразу становятся размытыми. Отдавая себе отчет в отчетливости своего видения, мы попросту пренебрегаем наличной нечеткостью, отключаем механизмы, ответственные за ее различение. Всякая констатация ясно воспринимаемой данности должна основываться на подобных компромиссах. Что мы видим на самом деле? Цветные пятна различных «предметообразных» форм? Немногим ли это определенный того хаоса, который «видим», закрывая глаза и «вглядываясь» в темноту?
Разгадка в том, что мы видим лишь то, что называем в качестве увиденного. Именно названия и прочие информативные знаки «извлекают» из поля зрения всю необходимую определенность. В таком случае об истинных объектах наших восприятий недопустимо спрашивать – по той причине, что эти объекты не имеют названий и вообще каких-либо функциональных «следов» в нашем жизненном мире. Хотя и трудно отрешиться от мысли, что из чего-то ведь должен состоять окружающий мир помимо границ и очертаний, внесенных в него человеческими потребностями. Из каких-то предметов или атомов, но – самих по себе.
Что бы там ни было само по себе – оно не допускает вопрошания о себе. Ответ на любое вопрошание – это именно предметная определенность, улавливаемая в названиях, затем в суждениях, умозаключениях и т. д. Это предположение позволило в «Мире как Достоверности» вывести формулу «онтологии достоверности»: бытие тождественно знанию. Для наших теперешних целей надо выяснить: в каком смысле приходится вести речь о непосредственных переживаниях, коль скоро они неуловимы информативно? И все ли переживания равноправны или некоторые из них скрывают в себе более сложные и значимые комплексы?
XXII.
Боль и угнетенность – простейшие негативные переживания. Их антипод – блаженство, радость. Это последнее труднее передать, чем ощущение боли, которое допускает пространственно-событийное описание (см. §. XIX). Ничего в сущности не может выразить пространственная локализация приятных ощущений. Прибегают обычно к другому. Позитивные переживания связываются с их типовыми причинами. Самые простые из них связаны с утолением голода и жажды. Более сложные – это ощущение комфортной для организма окружающей среды и обстановки, особенно по контрасту с предыдущим неудобством. На еще более высоком уровне находятся сложные комплексы вроде удовлетворенности от достигнутой цели, например творческого характера. Однако здесь на шкале ценностей первым будет сам факт достижения цели, а не душевное состояние, которое он доставил индивиду. Ощущение радости окажется просто сопутствующим признаком данного факта. И в памяти откладывается событийный комплекс, центр которого – нечто по факту случившееся и первостепенно ценное, а периферия – душевный подъем, ощущение удовлетворенности и комфорта.
За словами «комфорт», «блаженство», «счастье» и им подобными скрыты события – где и в какое время был человек, что делал, с кем встречался, какую информацию воспринимал. Что такое радость без ее предметной конкретизации, без хотя бы общего обозначивания обстановки, в которой она была проявлена? Но почему тогда не спросить: «А что такое внешние обстоятельства радости без самого этого чувства как состояния души?» Кому не знакомы «преображения» окружающей обстановки, пейзажа, погоды под действием внутреннего настроения? (Например, описанные в стихотворении Тютчева «Как неожиданно и ярко на влажной неба синеве…»). Однако передать душевное состояние человека посредством описания его внешнего окружения – непростая литературная задача. Не в последнюю очередь потому, в этом случае надо быть уверенным, что адресату (читателю) это душевное состояние знакомо и подобрать такие детали описания, которые бы оживили собственную память адресата. И когда все это сделано, и адресат удовлетворен, не появится ли в глубине души автора сомнение: «Неужели это все, что я могу сказать про собственную радость?»
Тем самым подтверждается прописная истина, что есть вокруг нас и внутри нас много чего невыразимого для самого богатого языка. Но если речь не о стилистических изысках, почему это должно быть недостаточно – уверенность, что другие разделяют твое состояние? В насущной жизни это и оказывается главным. И потому улетучивается из сознания тот факт, что человек может дать полное внешнее описание своего чувства и даже убедиться в сопереживании этому чувству со стороны, так и не найдя слов для выражение того, что здесь происходит с ним самим, непосредственно.
То счастье, которое несложно уловить и описать – это прежде всего цепь событий. Такое «событийное» чувство – явление не только личной, но и всеобщей жизни, оцененное по известной шкале ценностей. В памяти человека оно откладывается как хотя и произошедшее с ним, но значимое не только для него. Оно касается человека как одного из многих людей. И потому личное душевное переживание такого счастья отступает в тень, на задний план личной памяти. На переднем плане – событие, общественное по своему существу. Личные переживания и воспоминания по его поводу становятся исчезающе малыми черточками хронологически упорядоченной всеобщей истории. Здесь все неколебимо определено, потому что всем понятно и однозначно ценно.
По сравнению с этим наша экзистенция счастья – зыбкий и сладкий туман. Что здесь различимо сколь-нибудь определенно? Попробуем учесть, что воспоминание – это психофизическое явление. Раздражения нервных волокон и сигналы от них к участкам мозга определяют состояние организма и сознания. Это состояние, независимо от того, относится ли оно к счастью в насущном или высшем смысле, в текущий момент сводится к гармонии между потребностями организма и внешними условиями среды. И этот момент отпечатался в структурах мозга со своим предметным содержанием, «окрашенным» позитивными эмоциями. Вовсе не невозможно исключить отсюда все, относящееся к событийности и хронологии. Природа памяти не запрещает этого, и надо лишь понять, что остается в итоге. Это не эмоции в чистом виде, которые достаточно назвать, чтобы дать о них знать посторонним, и тем самым всего лишь очертить границу невыразимого. В памяти нам предстает прошлое – счастливое прошлое; бывшее подлинное, существующее, а не мелькнувшее только на миг, счастье. Это состояние души, которая обрела себя во благе, и в ней это благо неясным еще образом запечатлелось.
Где-то здесь скрыта подсказка для наших поисков. Психофизическая аналогия не бесплодна. Эмоции и переживания имеют материальные корреляты, – но не эти последние сейчас существенны. Это лишь знаки чего-то скрытого за ними и значимого. Но чем же может оказаться это скрытое и значимое? Здравый смысл не оставляет нам надежд на что-то особенное, на чудо путешествия во времени. Что бы здесь ни нашлось, это не может быть чем-то иным кроме как просто запомнившимся предметом или событием. Но теперь не хотим, чтобы это было событием, хотя не можем желать, чтобы это не было предметом. Эта странность связана с тем, что искомое переживание счастья предстает в воспоминании чем-то непосредственно имеющим место. То есть чем-тосуществующим, а не становящимся – вне всяких изменений и градаций, вне всепронизывающей текучести, вне самого времени.
Надо действовать последовательными исключениями, постепенно отказываясь от всего, что не причастно этому состоянию. Отвергли всякую событийность, а также физиологические состояния, обозначаемые в терминах эмоций. Что же наконец остается?
Теперь можно высказать главную гипотезу теперешнего исследования. Значимым содержанием отложившегося в памяти состояния, переживания счастья являются (насколько же это неожиданно просто) впечатления от обстановки, в которой находилась личность, испытавшая эти впечатления.
Сразу же надо учесть, что здесь понятие «обстановка» не вполне однозначно. Это не только внешняя, материальная обстановка, – это еще и обстановка умозрения. В последнем случае впечатления сводятся к представлениям, воображениям и воспоминаниям, которыми в тот момент была занята душа, и которые «здесь и теперь» находятся в итоговом воспоминании – знании о состоявшемся былом счастье.
Опять-таки, для обрисовки этого знания допускаем достаточно произвольное соединение понятий «содержание» и «значение». Чистое содержание – это то, что можно перечислить, и это просто набор тех или иных предметов. Но значение – это то, как именно предстают нам все эти предметы. И сейчас важно, что они предстают нам в свете нашего переживания счастья. И они есть все то, что мы можем сказать по поводу нашего переживания счастья. Помимо, разумеется, того, что можем просто обозначить это переживание, имея в виду, что тот, кому это сообщение адресовано, сам должен был испытывать нечто подобное.
Таким образом получается простая вещь: «раскрывая» свое состояние счастья, приходится просто указать на те предметы, которые в этом состоянии видели, слышали или же ощущали каким-то иным образом. А также и те предметы, которые в этом состоянии представляли, воображали и вспоминали. И приходится с крайней настойчивостью оговаривать, что это именно предметы, а не события. То есть статичные, устойчивые данности, а не динамические комплексы, разворачивающиеся во времени. В этом плане предметное содержание воспоминания счастья должно оказаться самодостаточным. То есть не быть связанным со всем иным подразумеваемым объективным миром, не отсылать к тому единству впечатления (апперцепции), которое составляет временнýю сущность личности, моего Я, моего «здесь и теперь» жизненного мира.
Итак, предметное содержание экзистенции счастья, точнее, памяти о ней – это некие специфические впечатления. В третьей части «Подступов к новой экзистенции», эти впечатления были названы Образами. Утверждалось также, что область существования Образов – Идеальный мир – совпадает с областью вневременного бытия человеческой личности.
Теперь предпримем чисто техническое отступление. Покажем формально, что обособленность Образов накладывает запрет и на вникание в их внутреннюю структуру. Допустим, я вижу дом и осознаю, что это дом. Это осознание есть дискретный факт, воплощенный в названии предмета, который я вижу. Как бы я ни был уверен, что дом – это нечто сложное, состоящее из частей, для подтверждения этого мне понадобятся новые дискретные факты восприятий и их осознаний. Например, в этом доме есть окно. Оно как будто видно сразу, в составе восприятия самого дома. Но чтобы осознать, что это именно окно, потребуется воспринять (и назвать) его как отдельную предметную данность. Однако в этом втором отдельном осознанном восприятии нигде не будет отмечено, что это окно принадлежит этому дому. Для осознания этой принадлежности понадобится новое восприятие «дом с окном», где ни тот, ни другой предмет уже не фигурируют в качестве обособленных. И в каждом подобном последующем восприятии уже не имеется ничего от предыдущих. В природе бытия, чуждого становлению, дискретного по своей сущности, не может быть плавного перетекания отдельных вещей друг в друга, а также и соответствующих восприятий.
Однако разница между восприятиями, их осознаниями и их информативным описанием совершенно затушевана в «жизненном мире», где есть лишь надобность отслеживать временной поток явлений и событий. Мы живем в этом потоке, не сознавая этого специально. Желание вырваться из этого потока проявляется в познавательном интересе. В реализации этого интереса приходится учитывать и постигать дискретную природу всякой данности и в конечном результате представлять ее как обособленную от всего остального. И если даже постигать приходится связь ранее разрозненных в восприятии явлений, получается подобное тому, что и в случае «дома с окном» – некое новое, богатое информативным содержанием восприятие, однако не содержащее по отдельности ни «дома», ни «окна» как таковых.
Сейчас для нас важно наличие неординарных восприятий, которые выпадают из общего строя жизни и не снабжены «доказательствами» своего сложного состава или временнóго, динамического развертывания. Предметами таких восприятий являются Образы – вневременные данности, не причастные становлению. Чтобы такие восприятия состоялись, должна ослабеть установка на общую практическую и намеренческую значимость восприятий, – то, что обеспечивает успешное пребывание людей в «жизненном мире». Но в этом мире находится место и для экзистенциальных моментов и данностей. В силу своей самодостаточности они не отсылают к иным данностям, а в итоге – ко всем ним вместе взятым.
Собственно, то же самое происходит в познании. Ведь здесь, как бы редко это ни случалось, наконец происходит встреча с истиной, с ее предметом. И встреча эта должна состояться с глазу на глаз, без свидетелей, без присутствия иных предметов, без всего остального мира.
XXIII.
К сожалению теперь приходится говорить о том, что нельзя удостоверить, просто указав на имеющуюся вещь. Образы уловимы для распознания и называния, но попытка слишком подробно их рассмотреть и описать приведет к недостоверным результатам. Они подобны тем вещам, которые умозрительно предсказываются теоретической наукой, без особенной надежды на опытное обнаружение. Таковы в физике – кварки, в астрономии – черные дыры. В ходе познавательной работы эти умозрительные объекты будут регулярно «сопровождать» исследователей, подтверждая для них свою пользу и значение. А потому, в некотором важном смысле – и свою реальность. Может быть захочется досадовать, что эта реальность какая-то своеобразная, не такая, как у окружающих предметов. Но поскольку нельзя чему-то быть «более» или «менее реальным», выход один: признать, что единственная, познаваемая и единая для всего сущего реальность определяется в общем случае именно умозрением, а не чувственным восприятием.
Так же и существование неизменных, но притом и неуловимых Образов умозрительно выведено из гипотезы экзистенции счастья – беспричинного и бессобытийного состояния души, приблизившейся к смыслу своего существования. К этому замершему в самодостаточности бытию ведет событийная тропинка предыдущей жизнедеятельности, как всегда не оповещая заранее, куда она ведет. Обретенное в ее конце вневременное бытие – в жизненном плане случайный факт. Его нельзя заслужить или добиться, а если он свершился – удержать в наличной собственности. Можно лишь сохранить в памяти чистую фактичность этого странного события, знание о том, что оно имело место. И сохранить надежду на его повторение, – хотя она будет сродни надежде на чудо.
Но попробуем выяснить, за счет чего все же можно косвенно судить о содержании Образов. Обычные впечатления реконструируются на основе их жизненного значения и соответствующей «служебной» памяти. Так они получают свое место среди остальных впечатлений и свою внутреннюю структуру. В нашем же случае память недвусмысленна лишь в отношении факта и его оценки. Человек на холме увидел себя в своем прошлом – счастливом – бытии. Даже если это в сущности невыразимо, можно ли все же спросить о причине этого события, связывая с этой причиной также и предметное содержание произошедшего?
Вот, к примеру, долгосрочная память, отзывчивая на тонкие сенсорные раздражения. Говорят, запахи занимают здесь первое место. Их сочетание в некотором «здесь и теперь» порождает игру ассоциаций, растормаживание импульсов, запечатленных в давние времена, у истоков жизни. Но поскольку это была счастливая пора, эмоции тех времен соответственно «окрашивали» окружающую обстановку, которую удалось запомнить. Поэтому многое из того, что мы помним из детства, кажется ярче, светлее, прекраснее, чем окружающее нас теперь, в пору забот.
Особенность нашего случая – несущественность подобных причин, случайных «детонаторов» свершившегося чуда. Здесь ничто не отсылает к целой прожитой эпохе с ее легко узнаваемыми событийными признаками. Чем бы ни была жизненная причина подобных состояний, она останется психофизическим артефактом, несводимым к духовному значению или метафизическому толкованию ее следствия. Но отыскивая значение или осуществляя толкование, можно по-прежнему добиваться причины произошедшего, хотя и с некоторым смысловым сдвигом этого термина.
Здесь особенно трудно и особенно важно прояснить этот смысловой сдвиг понятия «причина». Я уяснил, что в такой-то момент моей жизни я пережил вневременное счастье и обрел знание о нем. Я свожу выражение этого переживания к впечатлениям (внешним и умозрительным), полученным в тот момент и отложившимся в памяти. Содержание этих впечатлений – те или иные Образы – отпечатки в памяти окружающей обстановки либо умозрительного представления. Вот один из них – Образ стебелька травы, к которому я прикоснулся, пораженный, насколько эта неприметная вещь вдруг предстала мне как какая-то диковина. Пытаясь понять, на чем основана такая эмоциональная «окраска» впечатления, я заключил, что здесь мне удалось воспринять некое бытие как оно есть – вне текучести, вне становления, изменчивости – всего того, что наполняет жизнь неопределенностью и стремлением хоть как-то эту последнюю преодолеть. Совершенно неожиданно и совершенно просто это стремление вдруг осуществилось. Вслед за необычным впечатлением в сознании вошло представление абсолютной истины, смысла и познанного подлинного блага.
Понятно, что все это не составит сколько-нибудь весомой жизненной ценности в силу мимолетности и неуловимости произошедшего. Но познавательный интерес и не требует признания такой ценности. Он требует познавательных выводов – сколь угодно отвлеченных, философских – метафизических и этических.
И теперь эти выводы по крайней мере логически определенны. Состояние счастья – это познание блага. Но притом это и благо самого знания. Как бы ни было интуитивно ясным понятие блага, чтобы быть значимым для человека, ему надлежит быть определенным, запечатленным, осознанным. Именно то, другое и третье концентрируем теперь в понятии «знание» и отождествляем это последнее с «благом».
Таким образом искомая причина счастья как познанного вневременного блага заключена в обычнейших предметах окружающего мира и обстановки умозрения, вдруг увиденных не так, как обычно. Эти предметы запечатлеваются в памяти в виде неразложимых целостных Образов.
Почему же это должны быть неразложимые сущности? Потому что сложность предполагает детальное описание предметов как явлений и событий, разворачивающихся во времени. А также применение предположений и умозаключений, выстроенных в определенном порядке, называемом «познавательным дискурсом». В данном случае этот метод не сработает, поскольку будет утеряна непосредственность переживания счастья и памяти о нем.
Каково метафизическое значение причины экзистенциального счастья? Оно в том, что указанной причиной является бытие как оно есть, в каждом «здесь и теперь» представляющее собой предмет сам по себе, непричастный становлению. Ибо становление предметов во времени – всего лишь следствие необходимости для человека жить в мире, в том числе и обретать знания для этой жизни, – исполняя тем самым свое предназначение разумного биологического существа.
Каково этическое значение причины экзистенциального счастья? Оно в том, что человек ощущает невозможность повторения и воспроизведения этого состояния иначе как в чудесной непредвиденной случайности, а также невозможность это состояние заслужить праведным образом жизни и вообще сделать его предметом целеустремления. А невозможности эти предопределены животной природой человека, устремленной прежде всего к поддержанию процесса жизнедеятельности и борьбы за существование. Человек обязан понимать эти невозможности как свою вину, состоящую в предпочтении всего жизненного и становящегося всему высшему, идеальному и неизменному. И сознавать свое знание о вневременном благе и счастье как о запретном для него – бывшем и невозвратном, – исполняя тем самым свое предназначение самосознающего нравственного существа.
XXIV.
Для иллюстрации предметного содержания Образов возьмем такой «собирательный», и в то же время простой предмет как «окружающий пейзаж». Этот предмет в высшей степени подходит быть причиной переживания счастья. Напомним, что пейзажу окружающему вполне эквивалентен пейзаж умозрительный – вспоминаемый, вымышленный, приснившийся. Слово «пейзаж» удобно тем, что лучше других олицетворяет внутреннюю бессобытийность предмета впечатления. Когда говорят о запечатленных картинах бури или батальных сценах в живописи, имеют в виду, что то, что на них происходит, «схвачено» в своей сущности и «остановлено» силой искусства и воображения. Это, собственно, задача художества – суметь «остановить» беспрестанную текучесть реальной жизни. Сейчас не будем это исследовать, но один знаменитый живописец сказал по этому поводу примерно так: «Для передачи движущегося предмета, например человека, нелепо пытаться воспроизвести его непосредственно в состоянии движения. Ведь при этом всего-навсего будет изображен неестественный, неустойчивый, невозможный покой». Проблема, следовательно в том, чтобы передать впечатление от движущегося и изменчивого в соотношении статичных форм. Такая передача возможна, и она составляет задачу и загадку изобразительного искусства. Но она же составляет загадку и сокровенной памяти.
Проведем различие между движением длящимся – устремленным вперед, в неизвестность, в будущее, и движением уже осуществившимся. Такое свершившееся движение следует понимать как познанное – при условии, что оно было прослежено и запомнено в своих существенных пунктах. Сводится ли знание об этом движении к возможности его повторного прослеживания, воспроизведения? Разве что в практическом смысле, когда например, следуем уже знакомым маршрутом. Но в плане сущности познанное движение или процесс предстают в некой статичной картине, целостном образе, гештальте – со своей структурой (см. «Мир как Достоверность», гл. V).
Такое же в сущности представление свойственно переживанию итогового смысла жизни, которое возможно во всякую ее пору (см. §. XV). Разумеется, в тот или иной момент можно получить только некие впечатления. А уже потом, в более позднее время, это впечатление можно вспомнить и увидеть в нем упомянутый итоговый смысл. Это и имели в виду в примере с человеком на холме и «чудесном» происшествии с ним. Вспоминая этот момент, человек видит себя со стороны и знает, что он тогда был счастлив. Пытаясь понять, чем было тогда для него это состояние, человек вынужден воспроизводить полученные тогда впечатления – либо от того, что он видел, слышал и ощущал вокруг себя (пейзаж внешний), либо от того, что творилось тогда в его воображении, памяти и подобным же образом принимало вид предметной обстановки (пейзаж умозрительный).
В соответствии с заключением §. XXIII (конец 1-го абзаца), внешний и умозрительный пейзажи сливаются между собой в пользу последнего. Что увидит перед собой человек на холме, если как следует всмотрится? Вокруг него раскинулись просторы, окаймленные сверху линией горизонта. Но ведь там, за этой линией, там тоже что-то есть – такая же холмистая равнина, поля и луга, острова лесов среди них, овраги и вьющиеся речки. А может быть и что-то иное. Представление всего находящегося там, за пределами поля зрения, зависит от того, побывал ли человек в тех местах и хорошо ли запомнил виденное там. Но даже если и не побывал или не запомнил, само его нахождение здесь, на этом месте, обязывает его хотя бы что-то знать об этой данной ему загоризонтной области или по крайней мере строить о ней правдоподобные догадки.
И вот теперь пытаемся уловить некую сущность всего этого – как оно дано в указанном итоговом впечатлении, сопряженном с состоянием счастья? Трудно это выразить иначе как словами «это все дано бессобытийно». Это утверждение вполне передает искомую сущность. Но в этом и вся сложность, ибо «раскрыть» сказанное здесь – как принято в познавательном процессе растолковывать и обосновывать все первоначальные предположения – не позволит сама природа того, что в этом утверждении уловлено.
Что же остается? Проводить аналогии с высокоумозрительными представлениями науки? Отсылать к поэтическому ощущению природы? Холмы и поля, поросшие травой и мелколесьем, белесое небо, солнце, запутавшееся в высоких растянутых облаках, ощущение огромного и свободного пространства вокруг, дополненное ощущением тайны, скрытой где-то за горизонтом, – все это предстает теперь в каком-то глубоком исконном покое, не умаляющем поистине счастливое бытие этих вещей и того, кто впечатлен ими. Что же сказать – ведь счастье это не обычное. Не беспокойное, не целеустремленное, не обнадеженное, – и притом не сопереживаемое и не поддающееся тому, чтобы поведать о нем. Все это застывшее, замершее благо должно ощущаться немного печально, меланхолично (что напрямую согласуется с его этическим смыслом – см. конец §. XXIII). Как будто оно, в своем великолепии, виднеется глазами усталого путника, сквозь тлеющее пламя костра на привале. Путник уже понял, зачем он здесь. Вневременный итог всей его жизни состоялся. Хотя жизнь еще не завершена, главная ее цель неожиданно оказалась достигнутой.
XXV.
Теперь подходим к последней точке в сопоставлении познавательных ситуаций в науке и экзистенциальном самопознании. Уделим напоследок несколько внимания судьбам научно-познавательного процесса.
Свою личностную истину исследователь адресует тем, кто способен оценить ее на основе собственных достижений подобных истин. При этом в отношении некоторых результатов у адресата появляется ощущение, что это он сам их получил – настолько ясно он видит картину положения вещей, описываемую с их применением. А тот факт, что все-таки не он их получил, проявляется в несовпадении деталей собственного видения и содержащегося в чужом описании. Поэтому в науке сплошь и рядом возникает ситуация, когда адресату импонирует чужая истина, но он не может ее принять (то есть сделать «своей»), поскольку ее «авторское» детальное представление строго индивидуально и не совпадает с детальным представлением адресата. Почему столь обычны конкурирующие теории того или иного изучаемого явления? Авторы таких теорий не утверждают, что теории их конкурентов ни на что не годны. Каждая сторона может восхищаться достижениями соперников – в качестве интеллектуальных изысков. Эти достижения могут сколько угодно «проливать новый свет» – на многое, но не на главное. И в качестве описания реальности эти достижения приходится отвергать, ибо они «не дотягивают» до реальности. Ученые-соперники словно бы говорят друг другу: «Вы своей теорией сотворили новый мир. Но настоящий мир несколько иной – более сложный, прихотливо-узорчатый, – и несравненно труднее для описания, чем получается у вас».
Несогласным сторонам в науке может казаться, что они движутся в одну и ту же сторону – к объективной истине. Как бы ни было это убеждение метафизически незрелым, оно методологически и прагматически оправдано. Благодаря ему за всеми полученными результатами, «своими» и «чужими», как далекая вершина мира над уже покоренными предгорьями, возвышаются контуры величественного мифа – «действительного положения вещей». Эта картина на чисто человеческом уровне неоценимо стимулирует познавательный интерес. Что может захватывать больше, чем вид непокоренных еще горизонтов? Но по существу это не столь уж необходимое условие познания. Что изменилось бы, если бы ученые прониклись идеей тождества знания и бытия и неизменного противостояния научных достижений по каждой теме исследований (Тематик)? Главное осталось бы неизменным – стремление получить результаты, по возможности согласующиеся друг с другом и с опытом. А вот наглядно-романтической стороне познавательного поиска пришлось бы потесниться. Но это может быть так же неизбежно, как взросление, зрелость, старость и то печально неизвестное, что ожидает дальше.
В конце концов и сама романтика может видоизменять свои формы. Что если познавательный интерес примет вид не устремления к призрачным очертаниям «действительного положения вещей», а настоящего творения новых миров – сама призрачность которых узаконена и регламентирована метафизическим осмыслением познавательных результатов? Ничто не мешает тому, чтобы свойства этих миров согласовывались в том числе и со всеми доступными данными опыта, по природе своей «растяжимыми» и отзывчивыми к всевозможным толкованиям. Именно всевозрастающая теоретическая нагруженность познающего опыта должна постепенно снимать вопрос о соответствии очередного вновь сотворенного мира мифическому «действительному миру».
Что все это проясняет в нашем случае? Доверие к «чужой» истине – это необходимость, ибо и «своя» истина, полученная сегодня, становится хоть несколько «чужой» назавтра. Доверять ей скорее, чем какой-либо иной приходится на основании данных памяти, не в последнюю очередь – эмоционального характера. Почему я должен верить своим вчерашним или давнишним заключениям? Потому что, обращаясь к ним, я как будто вновь переживаю душевный подъем, связанный с постижением долго не дававшейся загадки. И второстепенным оказывается, насколько я в то время знал меньше и видел не столь далеко, как сегодня.
Это становится определяющим в случае экзистенциальных переживаний. Когда мне адресуют мнение о том, каким бы мог быть объективный порядок вещей, я воображаю эту картину и оцениваю, насколько ей можно верить, сравнивая детали предлагаемого и собственного, столь же обоснованного, видения. Здесь эмоциональный фактор сравнительно невелик. Напротив, обращаясь к собственному прошлому, я предпочитаю довериться щемящей памяти переживаний. Эта память что-то убедительно внушает мне. И хотя далеко не столь внятно, как хотелось бы, этому внушению неизменно приходится покоряться. Душа словно бы ищет что-то покинутое, потерянное, – и вдруг натыкается на это, обнаруживая следы прошлых убеждений и предпочтений – невосстановимых, но может быть единственно верных. И это оказывается и насущно необходимо. В доверии не кому-нибудь, но самой себе в прошлом личность обретает необходимое, хотя и призрачное сознание собственной устойчивости, неподверженности действию времени.
И здесь должно уменьшиться недоумение от того, что память переживаний может столь много значить, не открывая явно свою структуру. Доверие собственному Я и его уникальной судьбе основывается на предметном содержании зыбкой памяти переживаний, затем переводя ее в конкретную и восстановимую память впечатлений. Этот «содержательный минимум» всегда возможно реконструировать, хотя и находясь в неустойчивом равновесии между правдоподобием и домыслом.
Это и происходит всякий раз, когда человек сознает, что он был когда-то счастлив, и не может найти иных доказательств этому помимо образов самых простых предметов, окружавших и впечатлявших его в тот счастливый момент. На этом месте аналогия с научным познанием достигает эффективного предела и должна завершиться.
XXVI.
Что-то в нашей ситуации напоминает религиозную формулу «вначале было слово». Слово это – конечно «счастье», но счастье – это конечно не слово. Здесь приходится восходить от слова – распознания и называния феномена – к его предметному содержанию. Назвать можно лишь нечто наличное, и им оказывается неуловимая память переживания. Однако ее предмет – «состояние счастья». Рассмотрим обстоятельней, по какому признаку определено и распознано именно это состояние?
Но это как раз несложно выяснить. Искомый признак – это элементарная способность различения блага и зла, присущий низшему, биологическому уровню человеческой природы. Благо распознается по однозначной реакции организма на условия, в которых он очутился. В данном случае это реакция «здесь хорошо, и здесь нужно остаться». Как ни странен такой оборот дела, ему следует доверять в силу его элементарной безошибочности. Именно это первичное, примитивное распознание ответственно за появление в сознании слова «счастье». И именно поэтому возникает ощущение, что этому слову ничего не предшествует. Какое значение могут иметь процессы в нервной системе для выводов метафизического порядка? Тем не менее здесь имеем проявление Антиномии, и это необходимо учитывать. Слово «счастье» возникло как отклик на распознание некой наличной данности. Однако «распознание» может иметь здесь два значения: «биологическое состояние организма» и «результат познавательного интереса». Эти два значения находятся, выражаясь языком геометрии, «на перекрещивающихся линиях». Они не могут иметь точек соприкосновения кроме как в метафизическом осмыслении. Но и само это осмысление – одно из жизненных занятий того или иного индивида. В этом вопросе нельзя упускать из виду ни животной, ни общественной, ни духовно-личностной сущности человека.
Познавательный интерес устремлен к сущности «бывшего» экзистенциального счастья, первоначально имея его в памяти как ощущение довольства. Но оно не сходно с ощущениями, в отношении которых можно представить, что они как бы есть сейчас, подобно воображаемому вкусу пищи. Вся сложность заключена в термине «бывшесть». Если я помню про какое-нибудь свое ординарное довольство, для меня не имеет значения его фактическая уникальность. Мне достаточно, что я могу желать его доступного повторению подобия как чего-то типического. Довольство утоления голода по существу всякий раз одинаково, несмотря на различие того, чем утолен голод. Но в нашей ситуации важно именно конкретное «бывшее» довольство. И оно-то оказывается невоспроизводимым и потерянным навеки. Правда, мы знаем о нем по факту распознания блага, относящегося к биологической стороне человеческого существа. И в то же время неверно, что распознаем здесь скорее довольство, чем счастье. Слово «счастье» говорит о том, что природа данного переживания необычна и неоднозначна, а такова она в силу ясно ощущаемой его неповторимости. Изначально было распознано «благо» в самом общем смысле, однако оно не сопровождалось тем простым доказательством благости, которое вытекает из его типической, повторяемой природы. «Бывшесть» указывает на немыслимость повторения, – и на то, что мы обязаны про это узнать и растолковать это для себя. Именно в эту сторону должен быть направлен познавательный интерес, если его сумела пробудить необычность ситуации.
Свяжем этот момент с концовкой предыдущего параграфа – содержательным аспектом памяти о счастье. В наш термин «бывшесть» вкладываем смысл переживания былого как неповторимости. Слово это выполняет функцию доверительного свидетельства об истине. Принимая его к сведению, должны выяснить, о чем оно говорит, «войти в него». Подобное вникание может быть лишь представлением некой картины в качестве описания положения вещей. Но эту картину приходится реконструировать, основываясь на памяти впечатлений. Существенный момент в том, что это должна быть рядовая «служебная», «хронологическая» память. Здесь вновь дань Антиномии: наша ситуация, метафизически многообещающая, должна оказаться и частью обычного «жизненного мира».
Теперь вспомним про Образы, воплощенные в окружающих предметах, в пейзаже. Данные о впечатлениях всегда носят предметно-событийный характер. Они говорят о том, чтó случилось в тот момент или по крайней мере чтó тогда было объектом впечатлений. А это был пейзаж, обозреваемый с холма за городом, и случилось тогда прикосновение рукой к стеблю травы. Нечто незначительное, ставшее знаком необычного. В памяти «видим» эти вещи вновь.
Но надо быть осторожным в этом заключении. Вот другой пример: вчера вечером из моего окна был виден необычайно красивый закат. Я запомнил некоторые его детали и могу хоть как-то их описать. Но какое отношение имеет это описание к моему впечатлению необычности и красоты? Разве дело только в несводимости частей к целому и неадекватности словесных форм? Все вспоминающиеся мне детали этой картины – всего лишь знаки, которыми я довольно условно помечаю свое уникальное впечатление. Никакое воспроизведение – словесное, изобразительное и менее всего копирующее, «фотографическое» – не передаст этой уникальности. Которая, однако, сохраняется в памяти и время от времени дает о себе знать. И даже позволяет что-то сказать о себе при помощи своих деталей-знаков, которые скорее мнемонические символы, чем неотъемлемые составляющие былой реальности.
Так что естественно говорить об «окружающем пейзаже» в тот момент и о «прикосновении к стеблю», – и пренебрегать неясностью в том, чтó все это есть само по себе, из чего оно состоит, какими причинами порождается, чему, несомненно объемлющему его, принадлежит. Приходится лишь помнить, что именно эти, а не другие слова-знаки уместны для выражения личной осведомленности о данном впечатлении, скрывающимся за переживанием. Все, что можно сказать о том и другом – это обозначить их таким, а не другим способом. И предоставить всем, кто хочет что-то о них узнать, свободно довоображать и домысливать сказанное. Творить свои собственные миры, ни один из которых не появится из ничего, но лишь как вариация уже известного и описанного. Это общий удел любого познания – и строго научного, и литературного, и философского. Просто в первом случае свобода может быть добровольно ограничена рамками опыта, что никак не умаляет содержательное богатство результатов.
Приходится определить Образы как «атомы» благих впечатлений, репрезентируемых словами-знаками, посредством которых мы уверяем себя, что знаем и помним собственные переживания. Но такое уверение по существу излишне, оно лишь дублирует уже состоявшееся доверие к памяти в ситуации осмысления загадочного экзистенциального счастья. Помимо Образов здесь больше ничего не обнаружится. Остается выяснить, по какой причине эти «вещественные доказательства» счастья не могут показать себя явно, и что немаловажное для человека за этим стоит.
XXVII.
Всякая вещь, с которой мы так или иначе соприкоснулись в наших делах и заботах, как бы сопровождает нас некоторое время, плывет рядом по течению жизни. Мы связаны с ней, держим ее в круге внимания. И она запоминается нам, как правило, в своей временной эволюции. Правда, к вещи, надежно к нам «прикрепленной», можно привыкнуть, и тогда непрестанные перемены с ней выпадают из поля зрения. Так мы воспринимаем людей, с которыми вместе живем или работаем. После разлуки и новой встречи изменения в человеке могут вдруг резко броситься в глаза, и в дальнейшем это замеченное изменение уже накрепко запомнится как нечто существенное, связанное с этим знакомым. Те вещи и люди, в которых не замечается перемен по причине их регулярного присутствия в круге нашего внимания, собственно говоря и не запоминаются нами. Когда же с вещами или людьми приходится расстаться, память являет нам их в разнообразии и многоликости, что так трудно бывает заметить в повседневном общении с ними. Но это и означает, что все это живет в памяти, и, вспоминая, мы проигрываем заново минувшие события либо восстанавливаем не замеченную ранее их последовательность. В памяти это оказывается столь же разнообразно, как и неисчислимая череда перемен, доступная улавливанию непосредственным взглядом.
А что такое эти перемены? Иногда они приятны и желательны, временами незаметны. Но чаще всего вызывают сожаление, ибо являют нам самое простое и неизбежное – старение вещей и людей. И поскольку от человека здесь ничего не зависит, приходится это сожаление обряжать в духовно-возвышенные формы и находить в нем меланхолическую усладу. И главное здесь – именно само это меланхолическое чувство, а не память о череде перемен. Ибо память эта, ее образы – насущного, «служебного» характера, – и они слишком податливы и услужливы, чтобы по-настоящему волновать и тревожить.
Но совсем иное – память о счастье и его труднообъяснимой разновидности «только что (или некогда) бывшего». Очевидно, что это состояние не затрагивается изменчивостью, – да что такое само время по сравнению с ним? Это всегда миг настоящего, осмысленного, одним словом, счастливого бытия. А был ли этот миг в реальности как таковой, на самом деле? И если и был, какое это имеет теперь значение? Теперь имеет значение только память о нем. И этим доказывается превосходство памяти над реальностью, которая позволила себе быть и исчезнуть.
Здесь незачем пристально вглядываться во что бы то ни было, привычно улавливая мелкие, миг за мигом собирающиеся вместе и нарастающие перемены. Тогда и возникает вопрос: а что же мы помним про состояние счастья? Да, мы помним Образы, – но как суметь о них сказать больше, чем заключено в одном лишь их названии? Как здесь вообще можем помнить то или иное, лишенное своей постоянно возобновляемой самотождественности? Когда всплывают в сознании события и событийные цепи, приносящие приятные чувства – это означает, что тогда мы жили счастливо – относительно беззаботно, непринужденно, радуясь всему, даже и трудностям. И это совсем не то, что в какой-то момент пребывать счастливым. Потому что это возможно, когда всякие события и перемены напрочь отсутствуют. Но именно об этом, вопреки событийной логике, свидетельствует память вневременного бытия. Здесь нельзя внятно рассказать о том, что помнится, ибо рассказывать – это излагать последовательность происшествий, изменений или хотя бы упорядоченно отмечаемых частей предмета. Но если ничего не сказать о предмете означает, что его и не было, то приходится все же «рассказывать» про неуловимое и «описывать» его, придавая этим словам нетривиальный смысл. Оговаривая условность такого описания – в надежде, что сквозь нее прорвется правдоподобное (для себя и других) свидетельство непосредственного переживания. Таково видение Идеального мира, описанное в §. LVI «Подступов к новой экзистенции». И человек на холме поступает так же, когда спрашивает себя, что именно с ним произошло? И не желает присоединиться к извечным признаниям в невыразимости испытанного.
Что позволяет так поступать, сохраняя чистую совесть в отношении правдоподобия? Только одно обстоятельство: память о чистом переживании оказывается «привязанной» к «служебной» памяти, то есть к конкретной хронологической метке. Сама «привязка» олицетворяет здесь метафизическую Антиномию: границу между «миром вокруг человека» и «миром в человеке». А указанная метка – то или иное событие «жизненного мира», доступное вспоминанию. Если «отвязать» переживание от его метки, первое окажется в беспредметной невесомости и сразу приобретет мистический оттенок. Я здравым образом сужу, что переживание состоялось, когда я был там-то и тогда-то, то есть имел вокруг себя такое-то предметное окружение. А внутри себя – такие-то мысли и другие «острова» в «потоке сознания» (хотя здесь труднее выделять различные метки, чем в потоке внешних событий). Смутность экзистенциальных состояний проистекает из невозможности для внешних событий и предметов, а также различных мыслей быть сущностной причиной этих состояний. Приходится отказывать стебельку травы в обладании волшебным «осчастливливающим» свойством. И сомнительно, что можно стать счастливым, лишь только захотев этого. Хотя и уместно думать об этом в переносном смысле. Может быть этот смысл и станет подсказкой. Состояние счастья существенно беспричинно, поскольку выпадает из событийного строя жизни. (Вновь вспоминается Кант, его автономная свободная человеческая воля, которая ничем не обуславливается, но порождает поступок, определяющий дальнейшую судьбу). Человек в одночасье удостоен этого состояния. Но само удостаивание есть жизненный факт. А значит его можно «привязать» к пространственно-временным координатам – событийным меткам. И это приходится признавать достаточным для выраженияиспытанного переживания. В силу знания этих координат обладатель памяти переживания осведомлен о своих внешних и внутренних впечатлениях в тот момент. То есть о тех событиях, которые в своем «остановленном», вневременном виде предстают как Образы, – в то время как эти последние являются содержаниями впечатлений – запомнившихся «следов» переживаний. Человек помнит, чтó он делал, где был, до чего дотрагивался, чтó ему пришло тогда на ум или привиделось в полусне – когда ему случилось испытать состояние счастья. Ему ничего не остается, как связать вместе это состояние, переживание – и эти впечатления с их предметным содержанием. И эта выявленная связь – не причинно-следственного характера. Это в чистом виде метафизическая связь, мостик, перекинутый через границу-Антиномию, через пропасть двойственного положения дел с миром и человеком. Здесь соединяются между собой познавательная интенция (в силу чего я тогда был счастлив?) и информативный отклик на нее (в силу представших мне тогда таких-то данностей и впечатлений). Досадная помеха в том, что информативное описание лишь условно адекватно. Ведь его содержание не может не быть событийным и структурированным. А события и структуры противоречат природе экзистенциального переживания счастья, не разлагаемого на части и переменчивые нюансы.
Жизнь идет своим чередом – то спокойно и размеренно, то с трудом и напряжением, постоянно наделяя живущего новыми желаниями и целями. И эти цели всегда ступеньки куда-то наверх, – на каждой новой из них прежние кажутся малозначащими. А впереди – другие, еще более заманчивые, теперь уж точно настоящие и значительные… И так до неизведанного конца. Люди заставляют себя верить, что эта всегдашняя неопределенность в устремлении к будущему – самое естественное их положение, и, стало быть, и самое лучшее для них.
Что же, если приходится узнавать про что-то подлинно определенное? Награда ли это уверенности в обладании благом? Или наказание невозможностью выразить, в чем это обладание состояло – вспомнить его во всей полноте, воспроизвести бывшее как настоящее?
Здесь ничего не требовалось достигать, не понадобились ни усилия, ни средства, ни жертвы. Здесь человеку решительным образом заявлено: ты можешь быть счастлив только тем, что сейчас вокруг тебя поля и холмы, трава и деревья, с облачного неба льется рассеянный свет, и еле заметные колыхания предвещают порывы теплого ветра. Или оттого, что воображение вдруг перенесло тебя в неведомые края, о которых мечтал когда-то в детстве. Чтобы описать, что здесь представилось, нужно слишком много слов. Но и без слов не обойтись, и кто знает, сколько должно их быть? Те слова, что хоть отдаленно покажутся удачными, означают поистине волшебные предметы – все то, что в урочный час должен был увидеть, воспринять и запомнить обладатель нежданного счастья.
Как будто всем известно, что каждый миг жизни – великая ценность. Найдутся те, кто смогут сказать себе и другим: «Я всегда счастлив лишь потому, что живу, и вокруг меня столько всего интересного – все эти вещи и люди, и все то, что с ними беспрестанно происходит». К сожалению, это не очень ценная уверенность. Те, кому доступно такое – на самом деле не счастливы, а блаженны. Они конечно замечательные люди, но у них нет интереса проникать в существо дела – интереса драматичного и наказуемого. Чтобы познать подлинное счастье, надо не быть счастливым, а вспоминать, что некогда был им. Сокровенное благо всегда в прошлом, пусть даже в самом что ни на есть только что бывшем моменте жизни. Его можно чувствовать как настоящее, но притом удивляться: я ведь должен быть в этом настоящем, но меня там нет. И время здесь ни при чем. Не время непонятно, а странная необходимость видеть себя самого со стороны – как чужого.
XXVIII.
Если прошлое человека в общеизвестном смысле привлекательно, если оно заставляет равнять на себя текущую жизнь, наличное положение вещей – значит оно было насыщено событиями. Тогда вспоминать его – то же самое, что читать увлекательный роман или смотреть фильм с лихим главным героем. Сколько у него захватывающих приключений, и как интересно отождествлять себя с ним. Не то ли самое выходит, когда с интересом «читаем книгу» собственной жизни? В ней Я – тот самый лихой герой, с которым все это произошло.
Отличия ощущаются только когда от прошлых событий тянутся нити к планам на будущее, и жизнь ощущается как единый поток. Все вспоминающееся здесь неотделимо от устремленности вперед. И эта неразрывность создает иллюзию целостности индивидуального Я – изменчивого, но самотождественного и наличного в каждом «здесь и теперь».
Но в намерении воссоздать именно былое – то, что уже прервало связь с настоящим – приходится говорить и думать о своем Я «романным» способом и довольствоваться тем, что сходство себя и героя романа иногда может импонировать. Как было выяснено, вспоминать собственные переживания означает реконструировать внешние и внутренние впечатления, окрашенные эмоциями. И если с памятью переживания связан некий образ, приходится представлять самого себя со стороны – воспринимающим этот образ и реагирующем на него. Это явление «экстериоризации образа». Здесь попытка чистого воспроизведения образа – как он воспринимался в тот момент – неизбежно столкнется с неопределенностью его деталей. Ведь чтобы выяснить структуру образа, понадобится направлять внимание на ту или иную его часть – таковы они были тогда или нет? А для этого нужна картина самой ситуации восприятия, восстановленное взаиморасположение предмета и воспринимающего индивида. Это громоздкое описание процесса, но сам он складывается с неимоверной быстротой в сознании, когда я спрашиваю себя: «Что было передо мной в тот или иной запомнившийся момент моего прошлого?» И получаю ответ: «Передо мной было то-то и то-то, и я реагировал на него так-то и так-то». Сам вопрос изначально нацелен здесь на ситуацию восприятия, а не на чистое содержание последнего. И потому сокровенное «я сам, как я был в этих моих впечатлениях» – ускользает от меня.
Переживание всего лишь ставится в соответствие картине получения впечатлений. И уж конечно в этой картине не видно, почему такие-то образы должны быть связаны с такими-то переживаниями – подобно тому как никакой предмет, за редкими исключениями, не объяснит, почему он называется таким-то словом. Пережить нечто вновь означает «поставить перед собой» соответствующие образы, – увидеть их в индивидуальных подробностях, а не просто назвать как предметную определенность.
Но самосознание не даст санкции на это повторение, если держится установки на достоверность, а не на экзальтацию. Оно позволит лишь прочесть то место в романе, где говорится про события, произошедшие с героем или его чувства. То есть про то, что герой делал и что видел перед собой в то время, когда, как мы прочли, «изнывал», «томился» или «испытывал сладкую негу». Писательское мастерство в том и состоит, чтобы обнаружить и передать образное, наглядное значение этих в общем понятных слов.
Стоит ли говорить, что хотя художественно-эстетический метод может быть здесь полезен, сущность останется неуловимой и для него. «Книга» собственной памяти интересна поскольку позволяет восстановить порядок былых событий и обнаружить, что порядок этот по-прежнему не завершен и открыт для дальнейших продолжений. Поэтому искусство мемуаристики всегда останется результативным и востребованным. Но загадка былого как оно есть замкнутое в себе – заставит признать, что восстановлением хода прошедших событий здесь ничего особенно не добиться. На стыке между описательно-художественным воссозданием мира памяти и научным методом постижения явлений лежат возможности философии и метафизики.
В некотором смысле познание здесь не может идти дальше – не потому, что возможности исчерпались, а потому, что дальше ничего и нет. Мир, в котором обретается человек – это физическая вселенная, которая должна быть замкнута, – поэтому ее край не обнаружим. Но «мир в человеке» – совокупность достоверных философских осмыслений – по-видимому имеет что-то вроде зримого предела – те образные, хотя и бессобытийные картины, которые предоставляет нам память о былом счастье.
XXIX.
Как спросить о невыразимом, чтобы ответ не был неуклюжей попыткой выражения, но мог бы переключить внимание хотя бы на то, как все это затрагивает людей и о чем побуждает их думать? Если теперь связываем непосредственное переживание счастья с Образами, главная черта которых – «внутренний» характер их данности, то в таком случае где находится само это переживание и что оно есть? Разгадка счастья отсылает к сущности человека как экзистенциального существа.
Подытожим сказанное. Человек заметил различие себя-прошлого и себя-настоящего, а затем понял, что о собственном настоящем бытии он знает только понаслышке. Он для себя всегда в прошлом – лишь поскольку способен обратить на себя внимание – сколько-нибудь вопрошающее, а не самоочевидное. Но для такого внимания нет специальных внутренних причин, для него потребуется внешний случай, игра обстоятельств. То, про что каждый может сказать себе: «да, и в моей жизни было нечто удивительное и труднообъяснимое». Если человек осознает всегдашнюю бывшесть собственного бытия, неуловимость и призрачность собственного настоящего, ему легче связать значение того или иного необычного жизненного состояния с прорывом за пределы насущной жизни – к вневременности, к миру идеального блага. Но коль скоро такая связь установлена или предположена, она отвергает возможность ее нового воспроизведения. Здесь нельзя пережить то или иное вновь, а лишь заключить о достоверности переживания там и тогда. Это обеспечивают впечатления-Образы памяти. Они неуловимы в своем внутреннем существе в силу внешней, событийной установки на их воспроизведение. Однако скудное содержание памяти, всегда уводящее от переживаний к хронологии событий, только и позволяет быть уверенным, что мы знаем больше, чем способны выразить словесным или любым иным описанием.
А зачем эта уверенность? Она позволяет заключить: смысл моей жизни состоялся, несмотря на частые мысли о ее бренности и непонятности. И этому заключению приходится быть главным, – главнее вряд ли найти.
Согласно обычному порядку вещей, нечто имеющее место должно пройти, уступив место новым обстоятельствам и переживаниям. И человек не считает себя готовым вновь пережить какое-нибудь прошлое сильное чувство – ему достаточно того, что оно было и оставило хорошую память о себе. Но в нашем случае испытанное и пережитое словно бы концентрирует в себе все, что может быть по-настоящему желанным. А в памяти о нем соединяются вместе сознание вечного обладания и жгучего ощущения потери.
Знание о вневременном благе – это не обладание благом, это ощущение его как зовущего, влекущего к себе вновь после давней встречи с ним и разлуки. Но зовет оно напрасно. Никто не откликнется, несмотря на то, что желать этого естественней всего. Это только говорят для красного словца: «прошлого не вернуть», – пытаясь скрыть от самих себя, что сами же и избрали это невозвращение, эту невозможность. Сами же захотели уходить все дальше от былого, взрослеть, стремиться к целям, обретать их и сознавать их бренность.
Как же тогда это горькое знание может стать желанным? Желанно только блаженство, потому что оно не уникально, а типично. Хотя человек не в состоянии рассказать, что творится внутри него, когда он блаженствует, он ведь и стремится не к этому, а к воспроизведению того, что здесь дано ему как конкретная и достижимая цель. Здесь всякое новое всегда будет и уже знакомым, изведанным. А потому его желанность никак не обманчива, не коварна, не проблематична. Ее предмет легко подставляет вместо себя нечто иное, но удовлетворительно похожее.
Таковы же и чувства, например, любовь. Нельзя ведь сказать, что любовь желанна сама по себе. Это чувство скорее своенравно и овладевает человеком, демонстрируя свою власть над ним. Но здесь имеется нечто сокровенно и безнадежно желанное – то прошлое, в котором был предмет любви и все, с ним связанное. И это усложненная разновидность нашего «элементарного счастья». Прошлое здесь отсылает к состоянию, когда было нечто такое, чего нет и не может быть сейчас, но что тем не менее должно было бы быть. То есть то, что является желанным вне всякого отношения к своей осуществимости. Всякие предметы и события, приходящие на память, лишь грубо очерчивают контуры этого неутолимо желанного прошлого.
Конечно же и согласно обычному порядку вещей в прошлом больше возможностей для счастья. Когда-то свойственные человеку молодость, беззаботность, оптимизм порождают ностальгию – чувство, сложное для анализа. Однако ностальгические переживания достаточно однородны, они не имеют в себе загадочного «ядра», не предполагают углубленный познавательный интерес. Здесь человек знает, что счастливого прошлого не воротишь, и остается только перебирать в памяти, как четки, событийные цепи. Здесь нет самого главного – привязки ностальгического чувства к конкретному впечатлению, озаряющему духовный мир близостью тайны.
Это впечатление и соответствующий ему Образ есть то, чем человек смог бы объяснить, почему он был тогда счастлив – одним только своим бытием и возможностью что-то видеть, слышать, ощущать, воспринимать. И он знает об этом счастье чистого бытия именно в силу томительного желания быть там. Но и само это желание не похоже на иные – как если бы сама невозможность исполнения и являлась источником этого желания.
Что за этим стоит? Неутолимое желание – аномалия с жизненной точки зрения. Но это единственный критерий, способный выявить экзистенцию счастья. Неутолимость, если держать ее в поле зрения, а не сразу отбрасывать, означает осознанный запрет на целенаправленные действия (отличные от познавательных). Когда я чего-то хочу, я пытаюсь это получить, а если не могу – томлюсь. Если теперь связать с этим чувством высшую степень одухотворенности, получим нечто близкое к памяти переживания счастья. Здесь приходится сознавать недостижимость желанного и притом пытаться понять, отчего мое собственное Я оказывается не внутри, а вне меня самого – как я есть здесь и теперь. И хотя в массе иных случаев это даже занятно – видеть себя участником событий, наблюдаемых со стороны, героем романа, – здесь это странно и печально. Я здесь вижу себя там, в стороне, позади себя самого и вынужден – медленно или быстро – отдаляться от себя. Уже поздно и надо идти домой. Там я тоже буду у себя, но совсем не так, как на том волшебном месте.
XXX.
Незаметная подмена в воспоминаниях исконного внутреннего образа его внешним, экстериорным двойником – первейшая реальность человеческой духовной жизни. Одно лишь намерение воспроизвести бывшее переживание само и создает эту его «бывшесть» как знак переходя от внутреннего, собственного и сокровенного – к наблюдаемому со стороны и уже отстраненному. Само это намерение получается от того, что память не спит, по крайней мере спит не беспробудно. Заставить ее что-то сказать, воспроизвести былое за счет все более детального уточнения Образов – так понимают свою задачу творцы литературных произведений («Память, говори» Набокова). То, что при этом получается новая, сотворенная реальность, а вовсе не воспроизведение былого, в данном случае несущественно. У писателей своя и своеобразная познавательная работа, они исследуют свойства жизни косвенными методами, свободным построением ее моделей. Вряд ли в каком литературном произведении возникнет необходимость внушить читателю, что невыразимое, которое подразумевается скрытым за самыми яркими стилистическим находками – это не следствие скромных способностей автора, а метафизическая загадка. Настоящий писатель (как и ученый) всегда достигнет своих целей. Тот и другой не намерены ограничиться данными опыта, чувств, памяти, а подключают к работе умозрение и воображение. Определяя тем самым, каким миру должно быть, если уж напрасно добиваться от него, каков он есть на самом деле.
При всем том немаловажно, что умозрение и воображение – это все-таки человеческие качества. Они всегда во власти желаний и даже прихотей видеть вещи и явления именно таким, а не другим образом. Осознание этого порождает неудовлетворенность найденным и желание искать все дальше и глубже. Что не отменяет необходимость время от времени получать конечные результаты.
На что указывает этот компромисс? Я хочу описать свои воспоминания. Я делаю это, пользуясь редкой остротой собственной памяти. Перед моим мысленным взором возникает виденное много лет назад (или недавно, только что), и кажется очевидным, что все это доступно выражению сочетаниями слов. И вот здесь словно бы вся сложность окружающего мира, да еще с прибавкой сложности внутреннего мира души, концентрируется в одном малозаметном факте. Я могу передать свое видение в целом, хотя и не будучи уверен, что смог передать его в деталях. Я найду выражения, которые в общих чертах отражают и предметное содержание этого видения, и мои настроения и переживания, связанные с ним. И я могу быть уверен (если уже обладаю опытом в таких делах), что и другие люди, прочтя эти слова, воссоздадут в себе сходные видения и переживания. Но в чем я совершенно не получу уверенности, – хотя бы скрывал это от всех и от себя, – что употребляемые мною слова означают именно те предметы и чувства, которые были тогда вокруг меня и во мне. Да, эти слова означают нечто важное – тот факт, что после долгих поисков я уполномочил их выражать собой достигнутую мною цель. Но что это по существу, как не отчаянная решимость довериться наконец именно этой комбинации слов или знаков и наделить ее званием истины, достоверности? Разве не ощущал всякий, кто этим занимался, что нет оснований предполагать, будто, если поискать еще какое-то время, не будет найдена еще более удачная комбинация? И разве не ясно, что по природе своей слова и знаки предназначены обозначать только общие вещи и чувства, а вовсе не все то уникальное, бывшее со мной, во мне и вокруг меня там и тогда, – хотя именно последнее и составляет подлинный предмет моего жгучего устремления?
Странно вообще, что можно видеть что-то уникальное (по крайней мере быть уверенным в этом) и не иметь соответствующих уникальных слов или знаков для него. Как будто очевидно, что сама вещь только и может быть своим собственным подлинным знаком. А все остальное лишь намекает на то, что такая-то вещь, исчезнув, попала в странную категорию «бывших». Людям приходится иметь дело с представителями этой категории, загораться интересом к ним, пытаться их возвратить, оживить – и потом горевать подобно детям, не умеющим построить из песка настоящие дома и города. Но некоторые из них – писатели и ученые – овладели взрослой и будничной мудростью так укреплять свои песочные макеты реальности, чтобы они затмили оригинал, а еще лучше – изгнали все мысли о нем.
Предложенное здесь понятие Образов указывает на осознанную необходимость держать в уме невыразимый словами оригинал – в познавательной установке, не признающей остроту памяти панацеей против утраты прошлого. Такая решительная память на самом деле не вспоминает, а довоображает, хотя ее работа может иметь и познавательную, и художественную ценность. Но только устремленное к сущности вещей познание обнаружит границу между ярким и свободным воображением и невыразимой и неутолимой памятью о былом счастье.
XXXI.
Иногда, непривычно пробудившись в очень ранний час, в спешке по важным делам, можно вдруг ощутить словно бы физически сковавшее тебя, о чем-то настоятельно взывающее твое собственное прошлое. Или оно может напомнить о себе неожиданной ассоциацией, мелькнувшим на миг образом, или иным способом прорваться сквозь барьер текущей, насущной сознательности. Или во сне, например, могут произойти невероятные вещи, как-то связанные с былыми событиями, – хотя это не повод, чтобы докапываться, как они смогли там произойти и что это означает (как пытается уверить нас надуманное и унылое учение под названием «фрейдизм»). Однако если даже не испытывать предрассудков по поводу вещей способности снов, трудно избавиться от ощущения, что здесь человеку словно бы пытаются что-то сказать или намекнуть на что-то важное, но невыразимое в ясных словах. В общем, все это случайные и даже досадные ситуации – подобно волшебной двери из рассказа Уэллса, в самый неподходящий момент приглашающей человека войти в мир его прошлого. Что же заставит открыть эту дверь и взглянуть, что там скрыто за ней?
Это может заставить только одно – неудовлетворенность настоящим, осознанная и неразрешенная до тех пор проблематичность собственного бытия. Вся сложность в том, чтобы в этом ощущении (если оно уж так или иначе состоялось) остаться последовательным, а еще вернее – заинтересованным. Тогда общая проблематичность обретает вид познавательной – философской, метафизической, этической – проблемы. И в качестве подмоги для ее решения уже сгодится все что угодно необычное, трудно обнаружимое и малозначащее для повседневности – всякие «волшебные двери» из прочитанных книг и детских снов. За этими дверями что-то скрывается, но вовсе никакое не чудо. Там затаилась истина о двойственной сущности человека – его порываниях, его прекрасных безнадежных мечтах, – и его тяжкой вине приземленности и наказании за это. И как последнее доступное утешение – его представление о благе и счастье. Это как если бы вдруг увидеть чудо в чем угодно из привычного окружающего – удивиться какому угодно предмету, восхититься им, воспринять как нераспознанную до сих пор ценность. И хотя все это и возможно, но лишь на тот или иной неуловимый миг. Тогда и захочется спросить: а что же такое память об этом миге – все, что только и могло от него остаться?
Никакая познавательная цель не может быть целиком бескорыстной. Все, что человек стремиться узнать, даже будучи существом духовно раздвоенным, несет в себе жизненное значение. И если это касается не просто внешнего мира, но взаимосвязи мира и человека, все необычное, хоть бы каким малозначащим оно не казалось, привлечет внимание, поскольку позволит увидеть дальше, чем предусмотрено исходными, биологическими, установками жизни. Ведь в этих установках не заложено, как разрешить проблематичное бытие разумного существа, быть может лишенного будущего в самом широком смысле. В этих установках заложен только оптимизм и готовность к вечной борьбе.
В том и дело, что, не отрекаясь от своей биологической природы, от необходимости пребывать в материальном мире, человек способен сотворить альтернативное духовное начало и обнаружить, что оно заключает в себе весь мир и смысл. Две стороны этой двойственности применимы к двум родам жизненных ситуаций. В ситуациях первого рода необходимо бороться и надеяться на будущее. В других – конечным итогом является только знание само по себе. В нашем случае это знание экзистенции счастья и совокупный предмет этого знания – Идеальный мир.
Эти соображения позволяют шире взглянуть на понятие человеческой судьбы. Эта судьба не может определяться одной только установкой безоговорочного оптимизма. Равным образом и сознание собственной бренности не может быть конечным итогом человеческого самопознания. Это ведь так легко представить: жизнь, возникшая игрой косной материи, цивилизация людей, ее до поры до времени уютная земная колыбель – и ее непроницаемое и равнодушное космическое окружение. Это мир, нисколько не нуждающийся в человеке. Чем легче это понять, тем невозможнее с этим смириться. Но само это коварное положение вещей невольно дает человеку подсказку. Окружающий мир не может доказать свою подлинную реальность. Именно это позволяет искать и находить этому миру достойную альтернативу. Ее ищут уже давно и в самых разных направлениях. Однако опыт религиозного и мистического поиска на сегодня не предоставил ничего подходящего. Идеальный мир – порождение рациональной познавательной установки. Тревога души может быть принята как данность, доступная здравомыслящему изучению и анализу. Она ведет к тайникам памяти, содержащим ясные, хоть и трудно истолковываемые свидетельства о вневременном и непреходящем благе.
XXXII.
Насколько уместен теперь уже не метафизический вопрос о нравственной правомерности или оправдании подобного решения? Как это связано с понятием жизненной позиции человека? Как вообще можно правильно спрашивать о таких вещах, если предположить, что общего, единого для всех понятиянравственного и должного быть не может, а решают все только жизненные интересы и предпочтения?
Найдется пожалуй лишь одно основание, почему стоило бы говорить о предполагаемом общественном значении рассмотренной отвлеченной идеи. Всякий личный познавательный интерес получит здесь либо литературную, либо философскую форму. В том и другом случае имеется потребность создать или узнать что-то, не имеющее специального насущного значения. При том, что значение может быть найдено и оказаться важнее всякой насущности. Но и на момент достижения цели, и в любой последующий момент об этом значении по существу ничего не известно. Всегда есть только различные мнения на этот счет, и зачастую самые важные из них не востребованы и не обретают известности. И теперь именно мысли о будущем становятся определяющими. Разве не вероятно, что через какое-то время общая проблематичность жизни на Земле возрастет, и людям понадобится более широкое, чем теперешнее, осмысление своего места во вселенной? Возникнет потребность во взгляде на самих себя, свободном от традиционной уверенности в безграничных возможностях человечества и всюду открытых для него горизонтах?
Как могли бы изложенные здесь идеи настраивать людей на их отношение к будущему и к экзистенции счастья? Большинство людей это явно не может затрагивать. Но предполагать среди людей устойчивое меньшинство, которое эти вещи затрагивают просто в силу интеллектуальных интересов этого контингента – этому ничто не мешает, и этого абсолютно достаточно. Чувствительно ошибались те, кто мечтал обосновать нравственные принципы для всех. Эти принципы привлекательно лишь для тех, кто и так их имеет в душе, но не против того, чтобы их уточнить и обсудить. Только это и подразумевается в настоящем заключении.
Духовно осмысленная жизненная позиция в предположении Кончины цивилизации не может ограничиваться настроем бороться до конца. А если эта борьба представляется тщетной, это не должно вылиться в оправдание смирения. Выбор между смирением и надеждой, заставляющей бороться дальше, не совершается на рассудочных основаниях. Этот выбор совершается интуитивно внутри любого живого существа, в каждый момент знающего про себя – время ли ему еще жить и бороться, или уже можно успокоиться. В общих чертах эти соображения применимы и к цивилизации. Поэтому проблема смещается в сторону самосознания отдельной личности как части цивилизации. Насколько же, проникшись идеями личного вневременного счастья, человек может и должен остаться общественным существом, частью целого? Насколько здесь личностная истина может трансформироваться в истину коллективную (см. §. VI и далее)?
Здесь надлежит предполагать некое многозначительное раздвоение личности. Никакие познавательные прозрения не отменят врожденного стремления жить и выживать. С другой стороны, это неудержимое стремление не отменяет «пунктов остановки» – самосознаний, духовных прозрений. Не отменяет оно и предположения (а затем, возможно, и ясного понимания) о том, что человечество так же смертно, как и отдельная личность. Но это должно вызвать к жизни соображение нравственного характера: никакая неизбежная всеобщая кончина неспособна искоренить в человеке оптимизм – каким бы парадоксом это не представало.
В этой максиме должно произойти осознание двух моментов. Первый – это биологическая основа оптимизма как следствие врожденного жизнеустремления. И второй – это интеллектуальная основа оптимизма, в нашем случае заключенная в идее вневременного счастья, Идеального мира. Трудность в том, что эти две основы оптимистического чувства порождают различные действенные установки. Первая – на активность и борьбу, а вторая – на самоуглубление и созерцательность. Каким образом эти установки могли бы естественно гармонировать в человеке?
Похоже, все дело здесь в правильном понимании общественной сущности личности и как следствие – в трактовке нравственного самосознания. На самом деле все «общественное» в человеке сконцентрировано в его наличном жизненном положении, которое в свою очередь предопределено текущим общественным устройством. Жизнь человека построена так, что к моменту своего первого самосознания он уже занимает определенное положение среди себе подобных и в дальнейшем может лишь переменять это положение. Если кто-то настолько нигилистически настроен, что его не устраивает никакое общественное место – это попросту патология. Во всех остальных случаях неявное согласие быть частью общества, разделять его устремление и его судьбу есть определяющая часть личностного сознания.
И это все, что нужно, чтобы упомянутая выше гармония состоялась. Многие считают, что этого далеко не достаточно. Поэтому столь часто высказывания о будущем человечества оканчиваются различными призывами, напоминаниями, предостережениями. Как будто здесь хотят внушить людям мысль, что до сих пор они вели себя неправильно, и надо срочно что-то менять. Это ошибка, прискорбная для существа дела. Призыв к людям задумываться о будущем, о нависших угрозах, о еще имеющейся возможности что-то исправить – все это не может иметь какого-то особенного значения, выходящего за рамки повседневности. Все люди живут в этой повседневности, – здесь одни говорят и слышат одно, другие – другое, блистательные планы развития накладываются на пророчества конца света с точно обозначенной датой. И никому не дано постичь, чтó здесь достоверно и оправдано, а что – целенаправленная пропаганда или просто желание поговорить. Все это нисколько не важно по сравнению с тем, что каждый человек занимает в жизни определенное положение, по желанию может занять какое-то иное, – но на любой данный момент согласен с тем, где он и что он есть. А это и означает согласие с тем будущим, к которому мы все, в составе человечества, устремлены – вольно или невольно, увлекаемые, быть может, одной лишь инерцией многовекового общественного развития.
Любой человек ощущает эту великую причастность, и надо считать благом, если это не вызывает чувства протеста. Недовольство неоправданно, даже если в душе понимаешь, что мир вокруг сошел с ума, а может и всегда был таким. С этим согласием быть частью человеческого целого совместима любая, самая нетривиальная внутренняя позиция. Можно вспомнить Платона, его образ бегства из пещеры, где люди обречены пребывать до неведомого конца и довольствоваться лишь тенями вещей и явлений. Что из того, что кто-то один выбрался к солнцу, оставив остальных внизу в темноте? Если он ведет свой рассказ об этом, а не затерялся там, в эмпиреях, значит он уже спустился обратно к остальным и понял, что его место здесь.
Личность, раздвоившаяся на деятельное и созерцательное начала – это когда она, получив представление о чем-то вне «жизненного мира», осознает тем не менее свою неразрывность с ним. Тоска по высшему к чему-то зовет и что-то обещает. Эволюция человека и здесь многое предусмотрела, обеспечив это существо стремлением к самовыражению. Достаточно того, что имеется вероятность продолжения любого состоявшегося познавательного начинания. Что касается нашей сверхотвлеченной темы, – и здесь она тоже имеется – малая, но все же ненулевая вероятность.
Таким образом Идеальный мир свободно вписывается в систему человеческих нравственных понятий, так или иначе предполагающих воздаяние за обретенное благо. Этот мир – за чертой «жизненного мира», и побывать в нем означает возвратиться с чувством неутолимой тоски. Равновесие между познанием чего-то и высокой платой за это всегда будет неуклонно соблюдено.
Люди преодолеют это неласковое к ним положение вещей только в тех прекрасных мечтах, которым они в урочный час отдадут предпочтение как истинной реальности. Хотя бы для этого пришлось осознать себя уже не столько общественными, сколько глубоко разобщенными существами, незримо связанными одним лишь стремлением узнать что-то о мире и о себе. И может быть это даже более глубокая основа оптимизма, чем врожденное жизнеустремление и неискоренимые, но необоснованные надежды.
XXXIII.
Никакие знания о чем бы то ни было не предоставят тому, кто к ним стремится, полной определенности. А что такое тогда частичная определенность, незавершенное и принципиально не завершаемое познание? Обычно полагают это признаком вечной устремленности все дальше, к маяку под названием «истина». Кажется, здесь надо мыслить в ином ключе. Истина достижима в любом случае, она есть реализованная удовлетворенность от получения ответа на конкретный вопрос. Издавна бытовало мнение о том, что узнавать – это то же самое, что воспринимать окружающее, только более внимательно и методично. Но сегодня становится все ясней, что в познании окружающий мир приходится оформлять, извлекая некие упорядоченные структуры из первозданного и вечного хаоса. И раз за разом убеждаться, что в этой работе твердый материал вещей и явлений словно бы размягчается и тает, а разум, язык и воображение начинают с ним свою свободную игру. И хотя результаты этой игры подчас восхищают, всякий раз кажется, что истина вновь ускользнула. Но ведь несомненно, что ускользнуть она не может, если ее поиск имеет какой-то смысл.
Былое счастье подобно истине, на которую можно случайно наткнуться, затем утерять и долго отыскивать, – как будто находить, тут же сомневаться в найденном и наконец утверждаться в мысли, что сомнения эти – разновидность платы или налога на обретение цели. Достойная ситуация для существа, почитающего себя венцом природы. Человек может быть обречен в своем соперничестве с мировым порядком, однако в познавательных начинаниях он обречен на успешность. И если с самого начала эти начинания держались домыслами и мечтами, рано или поздно домыслам и мечтам придется окончательно занять место реальности. Только это можно противопоставить миру, если окажется, что мир прекрасно обойдется без человека.
Поразительно, но в науке это уже свершилось – в том неприметном убеждении ученых (а за ними понемногу и остальных рационалистов), что вообще можно что-то знать за пределами обыденного жизнепроявления. И что можно принимать как адекватное действительности то дремучее переплетение предпосылок, допущений, подразумеваний и чувственных данных, которое образует современный познавательный опыт. Вместе с тем потаенная догадка «как там на самом деле – неизвестно» всегда обречена тревожить сознание. Но эту догадку нужно правильно понимать: это не сомнение в эффективности познания, а нравственное бремя познающего существа. Ему суждено иметь тело, привязанное к земле и душу, исполненную идеалов. За всякое прозрение нужно платить налог – ощущением общей непроницаемости, завесы, которой отгородился от нас мир предметов и явлений. Однако это ощущение ложно, никакой завесы нет. Есть только необходимость, достигнув очередной цели, испытав положенные при этом благие переживания, вдруг начать видеть и чувствовать все это «со стороны», как бы совершенное кем-то другим. И хотя порадоваться за другого, за его успехи тоже неплохо, человек на сегодня достаточно развился, чтобы постичь, какое испытание уготовило ему здесь положение вещей. Все, что есть в жизни по-настоящему ценного – все это на самом деле всегда только былое. Помнить это былое и понимать, что только оно в сущности и даровано – конечный удел человека.
Экзистенциально-метафизическая проблематика плавно вступает здесь в свои права. Положение человека неопределенно, поскольку зависит от неведомого будущего. Но и эта неопределенность, и будущее, и само время – рабское ярмо для человеческого существа – ничто перед светом познавательных целей, преобразованного мировоззрения, новой экзистенции. Если это послужит утешением, то самого изысканного толка, и будет доступно немногим. Но можно мыслить на этот счет проще и основательней. В непрестанном течении жизни временами возникают устойчивые островки – моменты самосознания. Это предоставляемые шансы получения ответов, достижения определенности. В том числе и там, где вовеки веков определенными могли быть только надежды. Но надежды сродни просьбам, и становится все более странным просить о чем-то несуществующих богов. Чтобы не потеряться перед косным равнодушием, нужна уверенность, не определяемая ничем внешним, а только внутренним интересом и желанием знать. Но может быть еще важнее, чем сами знания – память о том, что они состоялись. В этой памяти познанного состоялся сам человек – трагическое и счастливое существо – и останется таковым независимо от всего, что его ожидает.
И у каждого из людей своя правда на этот счет – маленькая личная истина, претендующая быть великой и всеобщей.