“Люблю появление ткани,
Когда после двух или трех,
А то четырех задыханий
Придет выпрямительный вздох –
И так хорошо мне и тяжко,
Когда приближается миг –
И вдруг дуговая растяжка
Звучит в бормотаньях моих.”
О.Э. Мандельштам
Возможно ли доказательство существования Бога? Берусь утверждать, что да, возможно. Сейчас, когда я набираю на клавиатуре эти строки, передо мною стоит стакан с чаем. Я вижу его. Как это происходит? Лучи света отражаются от стакана, попадают на сетчатку. Сигналы от зрительных рецепторов, проходя через слой взаимодействия, перекодируются, попадают в ганглии. Далее по афферентным путям попадают в зрительный анализатор мозга. Навстречу по эфферентным путям идет более мощный поток сигналов, ибо в зрительном анализаторе идет работа сравнения, распознания. При этом зрачки не остаются без микродвижений – идет зрительное “ощупывание” предмета. Также задействуются ассоциативные связи через глубинные структуры мозга. Результатом этой сложной работы становится некая конфигурация нейронов зрительного анализатора, образуемая перераспределением синаптических связей. Что дальше? Какая связь между этой конфигурацией нейронов в мозгу и образом в сознании? Связи нет никакой. Есть пропасть, имя которой – живая мысль Бога о зрении как таковом. Эта пропасть, эта живая мысль Бога импринтирована и в саму ткань различительной работы зрительного анализатора, занимающегося сравнением афферентных и эфферентных потоков. Последнее происходит преимущественно неосознанно. Мы будем иметь в виду и эти процессы, но обсуждать par excellence мы станем саму пропасть между мозгом как целым и сознанием.
Эта пропасть зияет между любым сигналом из внешнего мира и его образом в сознании, а также между самими образами сознания, в зазорах любой оппозиции ума, которую мы подвергаем работе различения. В этой пропасти мы созерцаем Бога, дышим Его Присутствием, сами того не замечая. Можно было бы сказать, что эта пропасть предписывает нам то самое непреодолимое отчуждение от природы, по поводу которого мучался Руссо, и которое сегодня активно обсуждается интеллектуалами левого толка. Однако природа сама находится с этой пропастью в отношениях гораздо более тесных, чем мы обычно думаем. Если человеку свойственно свободное целеполагание, которое базируется на работе раз-ума, способного раз-личать образы, оппозиции ума и Зазор между ними, то животные существуют благодаря инстинкту. Наука определяет инстинкт как “целесообразное поведение при отсутствии осознания цели”. Инстинкт действует на любой ступени эволюции. Уже одноклеточным свойственен инстинкт питания, выживания и размножения. Спрашивается зачем? Человек на вопрос, зачем он хочет жить, может дать, якобы очевидные ответы: “мыслить и страдать”, любить, реализоваться, увидеть внуков и т д. Конечно, любой из этих ответов, осознаем мы этого или нет, определяется, во-первых, свободой человека, данной в разуме, во-вторых, благодатью, или исходным генеративным зерном [1] Божественной Мысли, без которого ни один из этих ответов не состоялся бы. В случае человека, впрочем, это не так ясно, если мы не подвергаем жесткой философской критике штампы нашего сознания. В случае какой-нибудь инфузории туфельки, по-моему, это более очевидно – ей-то жить зачем, и как в одноклеточный организм прописать “целеполагание” хотя бы и “при отсутствии осознания цели”? Разумеется, не только одноклеточные, но и животные на любой стадии эволюционного развития существуют только благодаря живому и непрестанному действию Божественного Всеисполняющего Вседержительства. Как в работу нашего восприятия импринтирована живая мысль Бога, так и в саму ткань целеполагания, в инстинктивную деятельность импринтировано Божественное сознание цели и Божественное Присутствие. Как бы смешно это не звучало, но когда в порядке научного эксперимента в заповедные леса Тульской области поместили шимпанзе, то не что иное, как импринтированное в последних Божественное сознание цели различило съедобные и полезные для обезьян растения от ядовитых. Инфузории и шимпанзе – это примеры из крайних этажей эволюционного здания, но особенно впечатляюще действие инстинкта на средних этажах – у рыб, птиц, насекомых. Для них свойственно достаточно сложное инстинктивное поведение, в то же время они не вызывают у нас никаких иллюзий одушевленности или разумности. В этой связи мне хочется обратиться к статье Сергея Хачатурова [2], посвященную 9-й Международной архитектурной выставке в рамках Венецианской биеннале. Автор пишет о новом тренде современной архитектурной мысли – физиологическом. Если “для мастера Возрождения важно было представить идеальную, гармоничную, незыблемо-правильную картину мира, ту картину, что созидается волей, разумом и глазом человека, ту, в которой он владыка, царь”, то физиологический тренд имеет дело с “постоянным атомарно-молекулярным движением”, с “расфокусированным зрением”, которое упраздняет “главную точку”, и ты “видишь предмет сразу отовсюду, он твоему глазу неподконтролен. Никакой власти ты над ним не имеешь. Ты везде и нигде (Курсив мой – М.Ш.)“. “Везде и нигде” – это в Боге. Где же еще пребывать сознанию человека? Не только же в теле, образ пребывания в котором, как мы уже начинаем догадываться, более загадочен и менее удобопонятен, чем образ пребывания в Боге? Одним из “тупиковых путей физиологического тренда” Сергей Хачатуров считает “инсектный жанр”, в рамках которого разрабатываются “насекомоподобные строения”. Арт-критик тревожится: “Человек из архитектуры уволен. Мысль и чувство развоплотились. Победил инстинкт простейших организмов (Курсив мой – М.Ш.)“. А может и хорошо, что “мысль и чувство”, наконец, “развоплотились” и оказались в той зияющей бездне Божественного Присутствия, где им и подобает находиться? Может правильно, что люди искусства, причем не только архитекторы, но и художники, композиторы работают с интеллигибельной тканью инстинкта, догадываясь, Кто именно в ней соприсутствует? И неужели не здорово, что вот так просто, через осознание тотального Божественного Всеприсутствия снимается, казалось бы, непреодолимое отчуждение человека от природы?
Главный астролог страны раскрыла секрет привлечения богатства и процветания для трех знаков зодиака, вы можете проверить себя Бесплатно ⇒ ⇒ ⇒ ЧИТАТЬ ПОДРОБНЕЕ….
Итак, человек есть часть природы, или природа его духовна и телесна одновременно. При этом любой контакт с внешним миром опосредствуется Божественным Присутствием, пропастью между Я и миром, между Я и телом, пропастью, в которой присутствует Бог. Я не видел стакан с чаем – его видел мой глаз, визуальный образ стакана переброшен мне через Пропасть Божественным мановением. Я не прикасался к стакану – его держала моя рука. Я не пил содержимое стакана – между мной и моим телом сложные, опосредованные Богом отношения. В то же время природа моего мышления, моего сознания, моя этическая вменяемость прописаны в моей телесной природе, сложно прописаны, через посредство Божественного Присутствия, но прописаны. Я живу в теле, но чувственные контакты с миром реализуются в присутствии Бога посредством Божественных идей, а общение с Богом происходит в присутствии тела при помощи практик, так или иначе работающих с телом и с процессами в теле.
***
Чтобы понять, как в человеке осуществляется тройственный союз – Я, тела и Бога – обратимся книге Б.Ф. Поршнева “О начале человеческой истории. (Проблемы палеопсихологии)”, М, “Мысль”, 1974. Автор, оставаясь на позиции эволюционного происхождения человека, пытается понять, каким образом на определенном этапе человек начал выделяться из животного мира темпами, “обгоняющими темпы изменения окружающей природы”, и развитие наших предков обрело “относительное самодвижение и ускорение (при неизменности телесной организации)” [3]. Исследуя этот вопрос, Поршнев считает нужным уточнить, в какой именно момент человек выделился из животного мира, какой признак считать существенным для этого момента. Поршнев вынужден дезавуировать, восходящее к классикам марксизма мнение о том, что человек есть животное, производящее орудие труда, ибо это умение – “изготовление искусственных каменных орудий – совместимо с вполне обезьяньим мозгом” [4]. Ученый считает, что “важнейшим признаком, отличающим орудия человека от орудий животных, служит факт развития, изменения орудий у человека при неизменности его как биологического вида” [5]. Способность создавать новые орудия труда по Поршневу является производной от наличия у человека второй сигнальной системы, имеющей физиологическую основу в поднявшейся ввысь лобной доле. Вторая сигнальная система, отвечающая за осознанное торможение врожденных первосигнальных рефлексов и разумное управление инстинктами, базируется на механизме человеческой речи, которая и создает внутренний мир человека. Дело не в том, что “субъективный внутренний мир животных непознаваем из-за отсутствия с ними речевого контакта, а в том, что этого внутреннего мира и нет у них из-за отсутствия речи” [6].
В истории человеческой мысли, исследующей возникновение слова или языка, существует древнейшее, возникшее еще до Сократа, и не примиренное до сих пор противоречие, которое имеет непосредственное отношение к мысли Поршнева. Речь идет о споре между “натуралистами” и “конвенционалистами” по поводу происхождения слов, или, как говорили в древности имен. “Связаны ли “имена”, названия вещей, с самими вещами? Или же имена эти лишь простое соглашение (конвенция) между людьми о том, что данное имя должно означать?” [7]
Во-первых, гипотезу звукоподражательного или “натурального” происхождения слов Поршнев отбрасывает за недоказанностью, и, что более важно и убедительно, по причине ее несоответствия самой сущности, как он ее понимает, языка, речевой и производной из нее мыслительной деятельности человека.
Во-вторых, Поршнев категорически утверждает, что речь “настолько противоположна первой сигнальной системе животных, что не может быть живого существа с “полуречью”” [8]. Таким образом, ученый отвергает модель непрерывного происхождения речи, на которую “опирался естественнонаучный эволюционизм: всемогущее выражение “постепенно” служило заменой разгадки происхождения речи” [8]. Оказалось, что “изучение человеческих знаковых систем и их дериватов (в том числе и “языка машин”) вскрыло, что никакой знаковой системы у животных на самом деле нет” [8], нет и самих знаков: “есть лишь признаки, объективно присущие предметам и ситуациям, т. е. составляющие их часть. Они не могут быть отторгнуты от “обозначаемого”, они ему принадлежат. (…) Если вожак стада горных козлов вскакивает и издает блеяние при запахе или виде подкрадывающегося снежного барса – этот крик есть признак подкрадывающегося к стаду барса, оказавшегося в поле рецепции” [8]. “Это значит, что между знаком и означаемым в архетипе нет, не может быть никакой иной связи, кроме знаковой”, иначе:
- знак “необходимым образом не зависит” от природы означаемого;
- между знаком и означаемым “не может быть никакой причинной связи”;
- знак “не может иметь никакого сходства” с означаемым [8].
Надо сказать, что семиотическая деятельность [9] как таковая подразумевает подражание. Возьмем пример, часто употребляемый Соломоником: помещенное в витрине изображение булки дает представление о профиле торгового заведения. Можно ли вообще с полной уверенностью отмести вероятность звукоподражания при образовании слов на любом этапе формирования, если не речи, то языка? Думаю, нельзя. Не стоит, например, отбрасывать мысль восходящую еще к учителю Р.О. Якобсона, Ф.Ф. Фортунатову, о том, что “”звуки речи в словах являются для нашего мышления знаками”, а именно “знаками того, что непосредственно вовсе не может быть представлено в мышлении””. [10] Следует иметь в виду и понимание Жаком Деррида слова как “знака в динамике”, образуемого актами обналичивания в контексте конкретного высказывания живущих подспудной жизнью “прото-следов”. Мне кажется, именно непонимание слова как “знака в динамике”, отказ от ответственности и тяготы творческого труда постоянного именования мира есть смысл вавилонского смешения языков. Смешение языков, произошедшее через “сошествие Бога” есть не сколько наказание, сколько научение, ибо ничто так не принижает человеческий дух и интеллект, как жизнь в моноязычной среде, где возникает ощущение, что все уже названо, поименовано, причем безапелляционно и навсегда. Сделав эти оговорки, будем, однако, иметь в виду, что, если Поршнев может ошибаться в крайностях каких-то частных суждений, то это не отметает генеративного зерна его мысли. А мысль Поршнева говорит о пропасти между вещью как частью мира и словом как фактом моего сознания и инструментом коммуникации.
Итак, по мысли Поршнева “в начале мысли было слово, речь”. Какими конкретно свойствами знаков человеческой речи определяется этот порядок? “Отторжимость знака от обозначаемого (…) олицетворяется заменимостью и совместимостью разных знаков для того же предмета” [11]. В противном случае нарушался бы принцип условности, и знак становился бы признаком. “Ни один зоопсихолог [12] не наблюдал у животного двух разных звуков для того же состояния или сигнализирующих в точности о том же самом. Между тем любой человеческий языковый знак имеет эквивалент – однозначную замену” [13]. Игра синонимов порождает значение, которое “есть отношение двух (или более) знаков, а именно взаимоотношение полных синонимов есть их значение” [11]. Принципиальная избыточность человеческой речи требует ограничения, иначе “все возможные знаки оказались бы носителями одного и того же значения или смысла. Эту задачу выполняет антонимия” [11]. “Противоборство синонимии и антонимии (в расширенном смысле этих слов) приводит к универсальному явлению оппозиции: слова в предложениях, как и фонемы в словах, сочетаются посредством противопоставления. Каждое слово в языке по определенным нормам ставится в связь с другими (синтагматика) и по определенным нормам каждое меняет форму по роду, времени, падежу и т. п. (парагматика)” [11]. Если обобщить написанное Поршневым о первичности речи по отношению к мысли, то получится, что мысль происходит из словесно оформленной проблемной оппозиции или ситуации сравнения и различения. Проблемная оппозиция приостанавливает рефлекторные процедуры нервных сигналов, порождает неразрешимое “ультрапарадоксальное” состояние. Ультрапарадоксальная фаза, специфична “только для центральной нервной системы (некоторые авторы полагают, что только для коры)” [14]. В этой фазе “положительный раздражитель вызывает торможение, а отрицательный, т.е. тормозной, раздражитель вызывает положительную реакцию – возбуждение” [12]. Ультрапарадоксальное состояние является тем запросом, в ответ на который неизвестно откуда (“Кто камни нам кидает с высоты?”) человека посещает МЫСЛЬ. Ультрапарадоксальное состояние есть нейрофизиологическая основа той самой ситуации членораздельности как таковой, которую Жак Деррида называл различАнием и прото-письмом.
Проблемная оппозиция, которой на нейрофизиологическом уровне соответствует ультрапарадоксальная фаза, и которая обналичивается в когнитивную результативность, имеет форму абсурда. Поршнев соглашается с Когеном, который в “Критике чистой логики” “представил подлинной элементарной основой мышления не пустое тождество А=А, а тождество А≡В” [15]. Животное в отличие от человека отождествлять не умеет, оно либо узнает в двух предметах один и тот же, либо не узнает [16]. Животное не различает не играет россыпью “прото-следов”, тех зернышек чистого различия, из которых, по мысли Деррида, происходят означающие. Способность образования продуктивной тупиковости, порождающей смыслы, определяет исходящий из центра поисковый, ощупывающий характер деятельности по распознаванию реалий внешнего мира, – считает Поршнев. На самом же деле, различАние имеет предметом пространство означающих, ибо именно прото-следы и означающие являются той реальностью, с которой мы имеем дело. Именно за такое понимание бился Деррида, когда говорил, что “означающее и истина не исключают друг друга”. Ультрапарадоксальная фаза, способность различАния или, как говорил Деррида, письма, конституирует такие сложные производные человеческой психики как мышление, сознание, воля, личность. “Формула “речь – орудие мысли” годится лишь для микропроцессов, когда мы подыскиваем слова для выражения своей мысли” [17] – делал оговорку Поршнев. Между тем все моменты подведения под категории, узнавания, отождествления, избирательной деятельности памяти связаны с механизмом “принятия камушков с высоты”: “несомненно, человеческое забывание (торможение) и воспоминание лишь опираются на следовые явления в нейрофизиологическом смысле, но представляют собой совсем другой механизм: ни клетки, ни молекулы не могут помнить, забыть и снова вспомнить. Тем более кибернетическое “запоминающее устройство” не имеет ни малейшего отношения к памяти” [18]. “Следовые явления”, – в смысле нейрофизиологическом, а не в смысле Деррида! – как мы понимаем, не позволяют даже увидеть предмет, ни осознать реалии внешнего мира, ни своего собственного тела – только лишь рефлекторно отреагировать.
На доступном Поршневу материале с необходимостью формулируется и другой важный вывод – об общественном характере речи и мысли: “возможность мыслить восходит в сферу отношений индивида не только с объектами, но и с другими индивидами: акт мысли есть акт или побуждения или возражения” [19]. И не только с индивидами: как говорил Лакан, человек изначально встроен в символический порядок, и речь существует в зазорах структуры, образуемой языком. В зазорах структуры живет Логос, таким образом, не мы говорим, а язык говорит нами посредством Логоса. Впрочем, не только вне общения с Логосом, но и вне общения с другим мы не существуем по Лакану: “Другой есть место надындивидуальной психологии, которая нас определяет” [20].
Но есть и другой аспект у природы высказывания – инфлюативный. Любое высказывание, адресованное собеседнику или себе, сводится к прямому или косвенному (посредством информирования, расстановки ценностных приоритетов, упреждающего прогноза), безоговорочному или частичному побуждению или возражению. Любое высказывание с точки зрения влияния на собеседника имеет составляющую в виде “прямой инфлюации посредством внушения” или суггестии. Механизм суггестии или инфлюации работает через аутосуггестию. Речевыми средствами – впрочем, не автономными по своей природе! – конструируется проблемная оппозиция, индуцируется внутри себя предощущение смыслового озарения, предощущение “приема камушка”. Впрочем, ничего просто “внутри себя”, как мы отметили выше, не существует. Далее индуцированное состояние транслируется собеседнику (самому себе в случае внутреннего диалога) вместе с прямым или косвенным побуждением (необязательно истинным, можно и лукавым) собеседнику. Контрсуггестия опирается на механизм “продуктивного непонимания”, когда транслируемое собеседником побуждение не акцептируется в качестве руководства к действию, а встраивается в новую проблемную оппозицию, конструируемую с целью тестирования принятого побуждения. Итак, Поршнев делает следующее различение: “второсигнальное взаимодействие людей складывается из двух разных уровней, инфлюативного и информативного. Первый в свою очередь делится на первичную фазу – интердиктивную и вторичную – суггестивную” [21]. Здесь под интердикцией понимается запрещающее внушение, под суггестией – предписывающее. Поршневу это понадобится, поскольку он предложит гипотезу возникновения языка.
Православное учение раскрывает общественную природу человека на основе принципа соборности, который в свою очередь базируется на догмате о Пресвятой Троице. По образу Троицы создан изначально человек. “”Человек” в устах Божиих – это мужчина и женщина как одно целое и только как такое целое, а не как самозамкнутая монада, человек является образом говорящего о себе во множественном числе Бога, тогда как о существовании человека в качестве “единого”, самозамкнутого бытия, сказано, что это существование “недоброе” (Быт 2,18), а недоброе не может быть образом Божиим” [22]. Союз двоих – мужчины и женщины – манифестирует принцип “другости” в предельной его остроте. Однако, как сказал с характерной для него краткостью А.П. Чехов в черновых набросках к рассказу “Зеркало”: “…для личного счастья недостаточно согласного дуэта. Тут нужно согласное трио, где третьим лицом была бы сама жизнь”. Так скромно и просто Антон Павлович раскрыл тайну Троицы: человек = мужчина + женщина + Бог.
Природа слова, фиксирующего проблемную область, призывающего мысль, приносимую Духом, который “дышит, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит” (Иоанн 3, 8), есть Божественная природа Бога Слова и соответствует тому порядку сотворения мира, о котором говорится в начале Евангелия от Иоанна. Библия с понятной скупостью повествует о сотворении неба (очевидно, ангельских словесных и умных сил) и земли (материи, пригожинского первозданного вакуума, если угодно). “Земля же была безвидна и пуста” – ее нельзя было увидеть и поименовать ее составные части, потому что Бог Слово еще не рассеял тьму неименованности, не воззвал из бездны небытия имеющий быть структурированным и гармонизированным космос потенций. “Дух Божий только носился над водою”, очевидно, некой полнотой потенциально умопостигаемого, ожидая Божественного Слова. “И сказал Бог: да будет свет. И стал свет”.
Мы попытались провести богословские параллели с мыслью Поршнева, базирующейся на соображениях из философии языка, обобщениях экспериментального материала нейрофизиологии высшей нервной деятельности человека. Но Поршнев – палеопсихолог, его интересует другое. Если “человеческие речевые знаки противоположны первосигнальным раздражителям”, если “реакции человека во второй сигнальной системе (имеется в виду суггестия и аутосуггестия, которую просто не применяют для поддержания первосигнальных реакций – М.Ш.) противоположны первосигнальным реакциям”, то нет ли “в механизме работы мозга еще на уровне первой сигнальной системы” чего-то такого, что избавило бы науку от призрака духа? У нас, разумеется, свой интерес следовать за рассуждениями ученого: каким образом природа нашего богообразия прописана в структурах нашей телесности, и где точная грань между нами и животными. Поэтому, продолжая знакомиться с книгой, рассмотрим явления тормозной доминанты, ультрапродоксальных состояний, подражательности, суггестии и контрсуггестии, дипластии, связи всех явлений с речью и самостоятельным мышлением.
Итак, Поршневу требуется обнаружить в высшей нервной деятельности животных нечто, “что могло бы быть охарактеризовано как противоположное, обратное их биологически рациональному рефлекторному функционированию” [23]. Ключом к открытию такого механизма являются так называемые “непроизвольные действия” или “неадекватные реакции”, в которых без труда угадывается тот генератор случайностей, который может быть использован для производства знаков. Непроизвольные и неадекватные действия наблюдались учеными при задачах на трудность дифференцировки поведения в рамках условного или безусловного рефлекса. В семье Поршнева собака приучилась подавать просьбу о выгуле топаньем передних лап. Поршнев решил поставить собаку в тупик и отказался реагировать на этот сигнал. За некоторым пределом напряжения у собаки начали прорываться хаотические движения, среди которых повторялось курьезное почесывание носа лапой. Поршнев закрепил это движение поощрением, а через год точно также сменил его на новое. Другой характерный пример из области врожденных рефлексов. Когда горилла не знает, что ей сделать: напасть или убежать, она может начать почесываться, или усиленно есть бананы, или жевать листик и т.д. Человек в трудной ситуации чешет затылок, а ссорящиеся супруги бьют посуду. Для разгадки этого явления Поршнев подвергает анализу всю сложную систему рефлекторной деятельности, опираясь на труды Сеченова, Павлова, Шеррингтона, Введенского, Ухтомского. Вот сухой остаток его рассуждений. Рефлекторная дуга состоит из пяти элементов: воспринимающие рецепторы, афферентные (идущие к центру) пути, управляющие отделы центральной нервной системы (от спинного мозга до коры головного), эфферентные (идущие от центра) пути, орган, производящий действие [24]. Поршнев принимает утверждение Сеченова о том, что “все акты сознательной и бессознательной жизни по способу происхождения суть рефлексы” [25]. Шеррингтон, не разделивший этой мысли Сеченова, обогатил представление науки о деятельности нервной системы как о функционировании высоко скоординированной и интегрированной системы, самым решительным образом подчеркнув значение центрального звена рефлекторной дуги. По Шеррингтону “рефлекс, отделенный от всего своего нервного окружения едва ли мыслим вообще” [26]. Если принять, что в организм постоянно поступает возбуждений раз в пять больше, чем он может произвести ответных рефлекторных реакций, и все эти рефлексы находятся между собой в каких-то отношениях, либо совместимых, либо конкурирующих, либо антагонистичных, то нетрудно понять, что в любой момент времени существует некая своя констелляция раздражений, которая выделяет доминирующую рефлекторную дугу, усиливает ее сопутствующими, тормозит остальные. Павлов, как известно, “разрушил представление о всегда врожденных и постоянных рефлексах как заданной навсегда “пачке”” [27]. Ухтомский исследовал вопросы доминанты, торможения и вплотную подошел к тому пониманию роли тормозной доминанты и торможения, которое удовлетворило Поршнева. В чем его суть? Тот же Ухтомский исследовал состояния “чрезмерного перевозбуждения” нервных центров, которые приводят эти центры к состоянию временной заторможенности. Итак, сложнейший космос нервной системы по Поршневу работает следующим образом: “Чтобы осуществилось какое-либо действие, надо, чтобы все остальные мыслимые действия в этот момент были заторможены. А для этого надо, чтобы подвергся срочному возбуждению и перевозбуждению какой-либо второй центр, истинно доминантный по отношению ко всем мыслимым действиям, кроме одного. Это и есть чисто функциональный антагонизм” [28]. То есть неадекватные действия в ситуации сложной дифференцировки образуют собой центр притяжения всех рефлексов, которые надо затормозить, чтобы не мешать главному рефлексу, исполнение которого натолкнулось на непреодолимое препятствие. Правда, от почесывания затылка до неформального интеллектуального озарения все еще лежит дистанция огромного размера. Чего не скажешь, например, о четках, которые нам даны не только для отсчитывания числа молитв, но и для концентрации внимания ума в сердце путем оттормаживания всех не идущих к делу впечатлений.
Возбуждение исходно, тотально, его механизм первичен. Торможение более новый, более совершенный, точный и энергоемкий механизм, подобный резцу скульптора. Возникает, однако, справедливый вопрос. Если неадекватное действие является центром кристаллизации и торможения всех не идущих к делу возбуждений, то почему мы их наблюдаем? Дело в существовании, той самой, упомянутой выше, ультрапарадоксальной фазы, специфичной “только для центральной нервной системы”, возможно “только для коры”. Как мы помним, в этой фазе “положительный раздражитель вызывает торможение, а отрицательный, т.е. тормозной, раздражитель вызывает положительную реакцию – возбуждение”. Если “гений парадокса друг”, то парадокс – друг “трудных состояний”, не разрешимых в рамках простого рефлекторного реагирования. Когда ожидания животного, скажем, по добыванию пищи, связанные с условным рефлексом, обманываются экспериментатором, то животное тормозит поиск пищи, облизываясь (т.е. умываясь, как будто оно уже утолило голод [29]), одновременно почесывается, возбуждая зерно тормозной доминанты. Ультропарадоксальное состояние, связанное с перестановкой знаков в выработанных перестановках, погранично с гипнотическими стадиями (Sic!) коры головного мозга, и на момент написания книги не поддавалась объяснению.
Итак, в самом начале эволюционного пути наличествовала простейшая химическая реактивность, на более поздних этапах рефлекторное реагирование сменилось все более усложняющейся и приобретающей все большую мощность и нацеленную избирательность тормозной деятельностью, что в свою очередь связано с развитием лобных долей, непрерывно повышающейся ролью неадекватных реакций, в условиях ультрапарадоксальных преобразований торможения и возбуждения. “Такие состояния в неинертной, мимолетной форме налицо при любых задачах на дифференцирование, при формировании у животного нового действия (…)” [30]. Вот они нейрофизиологические кирпичики, зародыши актов различАния, прото-следов, письма. Любопытно для осознания природы некоторых культурных маргиналий, что в экспериментальных условиях ультрапарадоксальные состояния удачно стимулируются фармакологическими средствами [29](!), а сами эти состояния обладают повышенной имитагенностью.
Что такое имитагенность, о какой способности подражания идет речь? Это важно выяснить для уяснения природы суггестии. Во-первых, Поршнев не имеет в виду механическое “подражание себе” или персеверацию. Во-вторых, “сознательное, или произвольное, подражание в социально-психической жизни людей. Речь идет о непроизвольном, автоматическом подражании друг другу, наблюдаемом среди животных на разных уровнях филогении” [31]. В-третьих, что такое “непроизвольное, автоматическое”? Это значит, что некий “индивид осуществил тот или иной рефлекс (действие – М.Ш.) под влиянием раздражителей, которые отнюдь не воздействуют на афферентные пути (выделено мною – М.Ш.) данного животного” [32], причем, осуществление рефлекса или действия не нуждается в подкреплении. Примерами могут служить заразительное действие зевоты, обезоруживающее – улыбки, поведение животных в стае, например, рыб, выпрыгивающих рядами за рядами из воды с передачей возбуждения за одну тысячную секунды [33], птиц, саранчи. Имитация бывает пагубно заразительной не только среди людей, но и приводит к гибели огромных масс “внестадных грызунов – леммингов, крыс, белок, иногда копытных, иногда птиц, иногда насекомых” [34]. Последнее говорит о том, что “взаимное притяжение и концентрация особей одного вида свыше некоей критической величины и вне стадно-семейных предохранительных ограничений [35] уже делает имитацию силой абсолютно неодолимой и самовозрастающей” [33]. В то же время имитация является необходимым механизмом научения детенышей, в том числе и человеческих, в частности врожденно-рефлекторным операциям. Явление подражания воспроизводится в экспериментальных условиях, причем довольно продвинутые в способности подражания, но не обладающие второй сигнальной системой, обезьяны (как и младенцы в самом нежном возрасте) копируют в первую очередь движения, а не результат. В то же время обучение подражанием может оказываться гораздо эффективнее, чем с помощью поощрения.
Очень важным представляется то, что имитация сама по себе либо есть, либо ее нет: “сила и многообразие автоматического (“непроизвольного”) подражания не представляет эволюционно восходящего ряда: имитативность наблюдается на весьма различных уровнях филогении животного царства. Не заметно нарастания или падения кривой, видны лишь варианты. (…) Условием ее, видимо, является только некоторое развитие переднего мозга” [36]. С другой стороны развитие новейших отделов мозга ставит имитационный механизм в подчиненное положение. Скажем, у собак с удаленными лобными долями подражательный рефлекс усиливается [37], так же у людей с органическими и ли функциональными поражениями коры головного мозга развиваются “непроизвольно-автоматические эхолалические реакции”. “Если от паталогии мы обратимся к норме, то увидим высочайшую двигательную, мимическую, вокативную имитативность в раннем онтогенезе нормального ребенка” [38]. Отсюда, а также на основе анализа археологического материала Поршнев делает вывод, что, если сам механизм имитативности не изменялся, то эволюция, ускоряясь, более активно им пользовалась, в том числе при переходе к человеку от его ближайших предполагаемых предков, чье стадное поведение отличалось характерной тасуемостью весьма изменчивых по величине групп. Следующий шаг в рассуждении ученого будет заключаться в пересечении двух нарастающих тенденций: неадекватных действий и имитации, но прежде чем к нему перейти выскажем свои соображения.
Мы уже говорили о том, что живая мысль Бога импринтирована в жизнь мира на всех уровнях бытия, от целесообразной деятельности инфузории (а на самом деле уже на субатомном уровне), до неосознаваемой нами аналитической работы нашего мозга. Только что описанный механизм имитагенности, как мне представляется, промыслительно предназначен для выше описанного процесса сознательного получения осознаваемой мысли из словом структурированной осознаваемой проблемности. Поршнев подошел вплотную к его объяснению, но он не сказал, и не скажет главного: Кто именно “кидает нам камушки”. Поршнев выделил в высказывании две компоненты: информативную и инфлюативную, но он не сказал и не скажет, у Кого именно берет взаймы, или в Чьем Присутствии находясь, человек и животное обретает способность транслировать волевые и эмоциональные импульсы в обход афферентных нервных путей. Поршнев подведет нас к генезису образов, значений, понятий. Он нам сформулировал, что отношение синонимов производит значение, объяснит, что взаимозаменимость “вещей” образует основу понятий, но он не расскажет, что сам переход от отношения или взаимозаменимости знаков и вещей человеку одному не под силу. Поршнев ясно видит всю сложность проблемы понимания, а тем более “продуктивного непонимания”, всю ту пропасть, которая лежит между словом и мыслью, информацией и влиянием, взаимозаменяемостью знаков и значениями, и на которую мы намекаем, говоря о “кидании камушков” или употребляя Хайдеггеровский термин Присутствие. Эту пропасть человеческое слово и мысль постигнуть бессильны. Почему я говорю об этом именно сейчас? Может, я ошибаюсь, но, мне кажется, имитация есть тот самый физиологический механизм, который обеспечивает твари прямое сознательное общение с Творцом, то, что обычно ассоциируется с интуицией, но имеет, как видим, гораздо более широкое значение. Механизм, сам по себе не подвержен развитию, но культура обращения с интуитивным знанием определяется не только способностью освоить или возродить способность различения интуиций. На человека возложена огромная свобода и ответственность за мир и за себя, и мера этой ответственности определяет то, как слово упорядочивает действие интуиции. Хорошо, когда душа поет, но для того чтобы человек мог развить душу, нужна проблематизирующая интроспекция и руководящая деятельность сознания. То и другое производно от слова.
Итак, первым шажком на пути возникновения второсигнальных взаимодействий, по мнению Поршнева, явилась интердикция или тормозной механизм, обусловленный имитацией неадекватного действия, что связано с переведением особи, чье адекватное действие тормозят, в ультрапарадоксальную фазу, которая, как мы помним, погранична с гипнотическими стадиями работы коры головного мозга. Если главарь обезьяньего стада привык повелевать и обеспечивать себе определенные жизненные преимущества, используя тумаки, затрещины и угрозы, таким образом, эксплуатируя первосигнальные безусловно- и условнорефлекторные страхи, то на стадии палеоантропов он столкнулся с тем, что “продвинутые” подчиненные научились парировать его командирские жесты, дистантно возбуждая у него, “скажем, почесывание в затылке, или зевание, или засыпание, или еще какую-либо реакцию, которую в нем неодолимо провоцирует (как инверсию тормозной доминанты) закон имитации” [39].
В какой-то момент и в какой-то степени описываемые Поршневым процессы довольно наглядно иллюстрируют Библейскую заповедь: “плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю и обладайте ею, и владычествуйте над рыбами морскими (и над зверями), и над птицами небесными (и над всяким скотом, и над всею землею), и над всяким животным, пресмыкающимся по земле” (Быт 1, 28). Точнее, Поршнев развивает две темы: интердиктивно-суггестивное владычество над животным миром и взрывоподобный процесс расселения наших предков по лицу всей земли вследствие факта овдадения частью наших предков все той же суггестией и полученными отсюда преимуществами. Картина взаимодействия наших предков с животными складывается из разрозненных, но любопытных свидетельств лингвистического, экологического и этологического плана. Во-первых, по наблюдению Н.Я. Мара “наидревнейшие слои языка свидетельствуют о некой тесной связи перволюдей с окружающим животным миром, какую нынешний человек не может себе и представить” [40]. Надо сказать, что сегодня трудно представим сам характер этой связи, о чем говорят сохранившиеся наскальные изображения, одно из которых приведено на Рис. 1. На этих изображениях видно, что животные, находятся под воздействием суггестивного характера, вернее, более точно будет сказать, что картина изображает состояние сознания художника, мыслящего суггестию. Во-вторых, прежде чем стать убийцей в качестве охотника или скотовода “высшие приматы осуществили нелегкое приспособление к одной из этих двух функций – к поеданию мяса умерших крупных животных” [41]. На этом этапе наши условные предки не только не могли охотиться, но и, спустившись с деревьев и скал, не убереглись бы от хищников, если бы не сумели использовать свои возможности активного влияния “на центральную нервную систему животных, на их высшую нервную деятельность”. Поршнев предполагает за нашими предками возможность жить “за спиной”, “под крышей” хищников в пределах территорий, принадлежащим отдельным особям. На данное предположение работают те факты, что любой хищник склонен стушевываться под взглядом человека, что хищники в норме не бывают людоедами, что в отдельных случаях людям удается воспроизводить в природных условиях тот симбиотический характер взаимоотношений, когда прирученное животное, оставаясь в естественной среде обитания, оказывает человеку протекцию и защиту [42]. Тут же Поршнев говорит, что “в природе нет “диких” животных (ни хищных, ни травоядных) в обыденном смысле слова” [41], то есть человека самого по себе непуганые животные не боятся. На характер отношений наших предков с травоядными указывает среди прочих пример бабуина, который, как выясняется, может принимать на себя роль пастуха парнокопытных, предупреждая стадо об опасности, собирая заблудившихся, но и поедая ослабевших или больных детенышей [41].
Рис. 1. Настенная живопись в пещере Ласко, Франция
Далее Поршнев “совершенно предположительно” допускает, что “поздние мустьерцы, в высочайшей мере освоив сигнальную интердикцию в отношении зверей и птиц, наконец, возымели тенденцию все более распространять ее и на себе подобных. Эта тенденция в пределе вела бы к полному превращению одних в кормильцев, других в кормимых. Но с другой стороны она активизировала и нейрофизиологический механизм противодействия: асуггестивность, неконтактность” [43]. Последний механизм Поршнев считает промежуточным, уступивший место на более поздних этапах более продуктивному и разумному механизму контрсуггестии. Но это позднее, а пока одни наши предки (кормильцы) побежали от других (суггесторов) буквально на край света, с невероятной интенсивностью распространяясь по лицу земли, а суггесторы за ними. С того момента, как бежать стало некуда, Поршнев отсчитывает начало собственно человеческой, социальной и социально-политической истории.
Ища живых иллюстраций к мыслям Поршнева, я прочел книжку натуралиста и путешественика из Шведции Яна Линдблада [44]. Наблюдения Линблада привели меня к мысли, что человек есть существо, бытийной задачей которого является приобретение способности жить в стрессе. Линблад выделяет два стрессогенных фактора. Первый – повышенная скученность, от которой вымирают даже лемминги, простейшие грызуны, чья нервная система, казалось бы, должна быть предельно устойчивой в силу своей простоты. Однако закон един для всех: не успевая дифференцировать мощный поток раздражений, животные приобретают невроз, а жить с неврозом и обращать его в ресурсный источник для неограниченного самосовершенствования может только венец творения. Второй стрессогенный фактор – появление валюты, которая, во-первых, является следствием избыточности материальных ресурсов, во-вторых, в сути своей не чужда некой доли условности. Недаром богиня Фортуна нередко изображается с повязкой на глазах! Безусловность, простота в общении, взаимная щедрость, радушие наблюдаются на стадиях собирательства и охоты. Сегодня удачлив один, завтра – другой. На стадии животноводства и земледелия условием жизни и стрессогенным фактором становится неравенство. Спровоцировать стресс можно у любых животных, подкармливая их чем-то лакомым, и таким, что они не могут добыть в природе. Сразу же будет преодолен привычный уровень конфликтности в стае, запрещающий драки до крови, не говоря уже о похищениях и убийствах представителей конкурирующей стаи [45]. Здесь важно понять, что животные в стрессогенных условиях долго не живут. Другое дело человек. Один из увлеченных интерпретаторов наследия Поршнева, Б.А. Диденко, развивает ту мысль, что человек, как существо этическое, сформировался в результате экзистенционального шока, полученного в результате поедания одними собратьями других. Животные тоже бывает, в условиях повышенной скученности поедают своих, особенно детенышей, но им не доступен шок, так как они не могут противопоставлять понятия, в данном случае: брат – убийца. Животное, даже если его, сильно обидели (скажем, перебили лапу) может приобрести соответствующий условный рефлекс. Однако “мировая скорбь”, болезнь души животным не ведомы, ибо болезнь души есть травмированная память, а памяти, как и души у них нет, так как нет речи, нет способности держать проблемные, в том числе стрессовые, оппозиции, рождающие мысли. Портрет “мыслящего и страдающего тростника”, осознающего свою человеческую миссию, представлен на Рис. 2. Воистину: “кто умножает познания – умножает скорбь” (Екклесиаст 1,18). Развивая мысль Б.А. Диденко, можно сказать, что кардинальное обновление экзистенционального шока случилось в культуре и истории ХХ века. Было разрушено добро, институализированное в укладе, традиции, церковном и общественном строе, чтобы заставить нас ощутить, а затем и преодолеть то, что Шенберг назвал “страхом одинокого человека”. “Люди, пришедшие от великой скорби” из сна о. Иоанна Кронштадтского как бы не совсем уже люди, что-то в них чувствуется из страны “по ту сторону добра и зла”, но есть в них что-то такое новое, неведомое, что не осуждаются они о. Иоанном. Так же и автобиографический герой В.Т. Шаламова, колымский зэк: ему наплевать на свою жизнь, он забыл своих родных, он не верит в любовь, но он не поступит по принципу: умри сегодня ты, а я – завтра. Почему, если добра, родства и любви уже нет? Современный человек, в чем-то подобно Курлилю из Убайда, как бы холоден, он понимает, что природные добродетели суть неотрефлексированные обрывки младенческих программ неразличения Я и МЫ, Я и ТЫ. Он является носителем иной, сверхприродной любви, сознавая, что не является ее источником.
Рис. 2. Курлиль из Убайда
Итак, вернемся к Поршневу, который проводит тщательно согласованные параллели между развитием речевых отделов мозга, реконструируемой антропогенетической линией и стадиями овладения интердикцией, от тормозной через предписывающую к контрсуггестии. Очень схематично опишем историю речевых центров, как она изложена у Поршнева. Древнейший находится в моторной области коры, отвечает за процесс говорения, связан преимущественно с глаголами, что подтверждает догадки некоторых лингвистов об их первичности, особенно в императивной форме, а также гипотезу Поршнева об общественном механизме возникновения речи. Следующий по времени возникновения центр находится тоже в лобной доле, точнее в сенсорной области коры, отвечает за процесс восприятия звуков, связан преимущественно с существительными. Две зоны: “Брока” и “Вернике” находятся в лобной и височной долях и отвечают за точный контроль и точное распознавание произносимых и воспринимаемых звуков соответственно. Есть и другие зоны, упоминаемые Поршневым, но надо отметить, что окончательная карта цитоархитектонических полей до сего дня не нарисована, поэтому будем останавливаться только на необходимом. Во-первых, Поршнев настаивает на том, что историю речевых центров надо проходить от лобной доли через височно-теменные к стыку последних с затылочной, что соответствует “общественной” концепции возникновения речи, а не избирать обратный путь, что соответствовало бы взгляду на древнего человека как “на лавочника-индивидуалиста”. Между тем Поршнев твердо стоит на той точке зрения, что уже на заре человеческой истории существовали “антибиологические отношения и нормы – отдавать, расточать блага, которые инстинкты и первосигнальные раздражители требовали бы потребить самому, максимум – отдать своим детенышам либо самкам” [46]. В этом Поршнев не современен, ему не свойственна догадка о происхождении природных добродетелей из неотрефлексированных обрывков младенческих программ. Впрочем, догадка она и есть догадка, но не в благородной ли иллюзии, которой придерживается Поршнев начало культуры? Во-вторых, вернемся к цитоархитектонической карте. Шутливое мнение, состоящее в том, что в трудной ситуации не слишком умный человек чешет затылок, а более продвинутый – лоб, имеет точное научное подтверждение. Высокий лоб отвечает за смыслы, затылок – за оформление найденных (или не найденных) смыслов в слова. Кстати, думаю, в принципе не бесполезно контролировать действие чесательного (тем более с учетом его неадекватности!) рефлекса. В-третьих, Поршнев упоминает о неком префронтальном отделе, находящемся на стыке лобной и теменной долей, несущем важные управляющие функции во второй сигнальной системе, и наличествующем только у Homo sapiens. Насколько я понимаю, у католиков там тонзура, у евреев – кипа, а у православных эта область важна для совершения надзирающей или архиерейской умной молитвы [47].
Теперь обратимся к рабочей модели развития феномена интердикции или провоцирования имитационного рефлекса с привязкой его к тормозной доминанте некоего действия. Выше мы воспроизвели описание того, что Поршнев называет “Интердикция I: генерализированный тормоз, т.е. некий единственный сигнал (не обязательно думать, что он звуковой: вероятнее, что это движение руки), тормозящей у другой особи, вернее, у других особей, любое иное поведение, кроме имитации этого сигнала” [48]. Поршнев настаивает на объяснимости этого зародыша суггестии или второсигнального взаимодействия в рамках первой сигнальной системы. Позволим себе усомниться: для того чтобы в ситуации конфликта с применением грубой физической силы подавать сигналы рукой нужно некое предощущение, что этот сигнал будет воспринят, механизм подражания сработает, и некоторое предзнание, что сымитированное неадекватное действие станет зародышевым центром тормозной доминанты. Так все-таки “кидают камни нам с высоты” или нет? Идем дальше. Если кто-то осуществил первичную интердикцию, сказав веское “нельзя!”, то новым витком будет интердикция интердикции, или Интердикция II, т.е.: “Можно!”. Поршнев предполагает, что Интердикция II связана с диффузным, т.е. не очень четким с “точки зрения лингвистической” звукоиспусканием. Диффузное звукоиспускание “парировало “Интердикцию I”. (…) Можно сказать: оно запрещало запрещать – что и было самым первым проблеском гоминизации животного” [49]. Далее, понятно, следует интердикция интердикции интердикции, семиотическая достаточность которой обеспечивается бинарной оппозицией двух диффузных звуков. Возможно, – предполагает Поршнев, – то была оппозиция звука на вдохе и звука на выдохе. Интердикция III, как отрицание “Можно!”, означает “Должно!” и является прямой инфлюативной прескрипцией или суггестией. Поршнев признает, что описанная бинарность является лишь “мысленной реконструкцией”, она “не поддается проверке прямым наблюдением”, не имеет иных прямых или косвенных подтверждений, кроме упоминаемых Н.Я. Марром четырех древних звуковых комплексов, внутренне диффузных, которые Поршнев считает производными от пересечения исходной бинарности новой.
Каким образом потребности соревновательного процесса интердикции могли влиять на развитие мозга? Есть два явления, проявляющиеся сегодня в патологии, которые, по мнению Поршнева, имели эволюционное значение: персеверация и эхолалия. Первое из них, непроизвольное “подражание себе”, навязчивое повторение могло служить инструментом закрепления интердикции, позднее просыпалось “всюду, где требовалось повторять, повторять, упорно повторять, – в истории сознания, обобщения, ритуала, ритма [50]” [51]. Второе, эхолалия, имитация чужого звукового сигнала без совершения действия, к совершению которого побуждает сигнал. “На требование “отдай” субъект отвечает словом “отдай” и тем самым освобождает себя от необходимости отдать”. Это уже начало общения: “все-таки обмен словами, хотя и без обмена смыслами” [50]. В качестве реакции на эхолалию потребовалась ее отрицание, “антиэхолалия” или способность диверсификации звуковых сигналов, что повело к игре пониманием-непониманием, развитию соответствующих анализаторов речи и слуха (зоны “Брока” и “Вернике”). Под “фонологическим непониманием” Поршнев разумеет неповторимость звукового сигнала, что приводит к невозможности его парировать. Попутно приводится весьма любопытное рассуждение о продуктивном непонимании в общении между людьми на более поздних стадиях развития. Отказ понимать, как обратная сторона слишком хорошего понимания, требует для своего преодоления и возобновления воздействия перехода на новый уровень, последовательность уровней такова: “1) фонологический, 2) номинативный, 3) семантический, 4) синтаксическо-логический, 5) контекстуально-смысловой, 6) формально-символический” [52]. Излишне повторять, что управление пониманием-непониманием, как таковое, трансцендентно любым нейрофизиологическим механизмам. Уже в рамках интердикционной гонки, по мнению Поршнева, развился механизм ответа молчанием, который стал “первым шагом становления “внутреннего мира”” и “воротами к мышлению” [53]. Не тяжелые раздумья над изобретением новой формы галечного отщепа или каменного топора, а скорее существование в мире все более дифференцированных прескрипций “требовало развития корковых анализаторов, развития перцептивной и ассоциативной систем особого, нового качества” [54]. Поршнев не любит завзятых суггестеров, и тех, кто пытается с ними соревноваться, выделяя их в отдельные категории. Его симпатии на стороне третьей, мирной группы древних людей, в молчании вырабатывающих контрсуггестивные технологии продуктивного непонимания: прежде чем сделать – подумай, а твой ли это путь?
Развитие суггестивных технологий воздействия выразилось во все большем разнообразии и точности предписаний, что сделало недостаточным существующий набор древнейших глаголов-монолитов, выражающих не умозаключения и суждения, а волю и желания, диктуемые сиюминутными потребностями момента [55]. Тут на помощь звуковым глагольным сигналам по версии Поршнева пришли “”вещи” в самом широком смысле материальных фактов – и акты, и объекты. Торможение или предписание какого-либо действия теперь осуществляется не просто голосом, но одновременно и двигательным актом, например руки (вверх, вниз), а в какой-то значительной части случаев также показом того или иного объекта” [56]. Прежде чем слова начали обозначать вещи, вещи обозначали слова! Косвенное подтверждение своей версии Поршнев видит в том, что “древнейшие корни оказываются полисемантическими – целыми семантическими пучками, т.е. одно “слово” было связано с несколькими разнородными “вещами”” [57]. Надо признать, что на эту версию удачно ложатся внелогически сформированные комплексы табуированных и тотемных предметов архаических племен.
Выше мы говорили о первичной бинарной оппозиции звуков, об эхолалии, персеверации. Те же механизмы повторного предъявления жестов или предметов Поршнев предполагает в поле знаков-вещей. Оппозиция, возможно, выстроилась на противопоставлении доступных и недоступных (солнце, луна, небо) вещей. Деструкция, расчленение, преобразование, изготовление двойника служило уже упомянутой гонке интердикционных предписаний и их парирования. “И, наконец, что-нибудь аналогичное молчанию: утаивание предмета от взгляда или отведение взгляда от предмета; недвижимость человека среди вещей – “неманипулирование”, “неоперирование” [58]. В утаивании вещи Поршнев видит предпосылку развития внутренних образов, ссылаясь на то, что в условиях изоляции чувств от внешних воздействий даже у животных иногда возникают иллюзии раздражителя. Мы помним, что знаковая система начинается с конвенциональности, что тождественно случайности знаков, а также их взаимозаменимости. Отголоском семиотической деятельности на основе конвенционального или случайного означения служит, на мой взгляд, любовь древних культур к загадкам и притчам. С добавлением к звукам вещей появилась возможность комбинирования различных по своему составу, но функционально идентичных звуко-комплексов. Подлинная революция, по мнению Поршнева, произошла в тот момент, когда посреди этой путаницы сигналы были противопоставлены по модальности: звуковой предметному при функциональной или смысловой тождественности. Поскольку аудиальный и визуальный каналы восприятия антагонистичны (когда один заторможен, другой возбужден, и наоборот), то существо, которому впервые были предъявлены оба сигнала (вот она роль общения!) подпало под юрисдикцию феномена дипластии. “Дипластия – это неврологический, или психический, присущий только человеку феномен отождествления двух элементов, которые одновременно абсолютно исключают друг друга” [59]. Сшибка торможения и возбуждения или дипластия – “единственная адекватная форма суггестивного раздражителя нервной системы” [58]. Механизм суггестии необходимо встроен в феномен человеческого мышления: страдальческий невроз держания проблемных оппозиций, рождающий мысли (принимаемые с высоты “камни”), отличая человека от животного, является по существу ультрапарадоксальной фазой длиною в жизнь. Ультропарадоксальная фаза неустойчива, “биологически бессмысленна”, пронизана трудом различАния на фоне осознания пропасти между мозгом, внешним миром и мышлением. Тяжел крест человечности, лишь с возрастом, – говорит Поршнев, – приходит (или не приходит) опытность, а с опытностью – умудренность. Невроз – функционально необходимая фундаментальная база мышления. Это как душа: если ничего не болит, то души нет, если болит, то, что болит, и есть душа. Так и невроз: нет невроза – нет мышления, но невроз желательно иметь в качестве рабочего инструмента, а не самому становиться его игрушкой. Крест человечности имеет и свою утешительную сторону. Животные, как правило, не смеются глазами. Исключение составляют разве в некоторой мере собаки и дельфины, способные к сопереживанию, тоске, скучающие без хозяина. Смех, как сказал бы Поршнев, реципрокная, или дополнительная, пара для плача, когда тормозится одно, возбуждается другое. Переход одного в другое – это особенно продуктивная, ультрапарадоксальная фаза. Гримасы плача и смеха неслучайно напоминают друг друга.
Созерцание простейших функциональных кирпичиков сознания, работающих на границе физиологии и духа, уточняет методики благочестивого подвига трезвения. Мы знаем, что трезвение достигается через установление Иисусовой молитвы умом в сердце, что изнутри сердца нам следует замечать помыслы еще на подходе и отражать их молитвой как бы херувимским мечом, пламенеющим и вращающимся во все стороны, отгоняющим врагов. Но теперь мы знаем и еще кое-что. А именно, что любая мысль происходит из проблемной оппозиции. И что получается? Установив молитву в сердце, я замечаю некий помысел и задаю себе вопрос: какая проблемная оппозиция, сконструированная мною недавно, его породила? Никакая? Тогда извините, я даже внимания на него не обращу, зачем мне извилины лишний раз трудить. Дьявол горд, он боится презрения, – говаривал своим ученикам Оптинский Старец Варсонофий. Подобным образом учил меня и мой духовник лет десять тому назад.
В 60-е годы, когда Поршнев вынашивал замысел своей книги, на Западе бурно развивалась методика нейро-лингвистического программирования (НЛП). По поводу НЛП бытует много страхов и предрассудков, но, думаю, не страшнее жизни эта методика, по существу, аутогенной тренировки. Ключевым понятием НЛП является понятие модальностей или каналов восприятия, коих насчитывается четыре: визуальный, аудиальный, кинестетический, дискурсивный. Ключевая идея заключается в том, что для надежности понимания мысли твоим собеседником или тобой самим нужно активизировать как минимум два канала восприятия, чтобы наступила та страдальческая открытость смыслу, которую Поршнев назвал дипластией. Во время православного богослужения активизированы все четыре: мы визуально следим за чинопоследованием службы, мы слушаем песнопения, мы обоняем запах ладана и восковых свеч, мы разумеваем богослужебные тексты и взаимоотнесенность всего вместе взятого. Святые Отцы знали, каким образом настроить структуры нашего сознания и открыть их живому богообщению.
Итак, продолжим знакомство с мыслями Поршнева о генезисе мышления. Важным этапом, считает ученый, было зарождение синтагм – “сдвоенных элементов одной и той же модальности”, звуковой либо предметной. Синтагматика лежит в основе линейного (во времени или в пространстве) эпического и мифологического мышления. Мифологическое мышление по Леви-Строссу характерно возможностью “соединить что угодно с чем угодно” [60]. Поршнев понимает это так, что на стадии мифологического мышления вещи как знаки первичнее бытийствующих вещей, остающихся до времени не познанными. Мы знакомы с подобным соотношений сил в виде начетничества, средневековой схоластики или просто с патологической слабостью в выявлении смыслов и причин. Не всякому под силу управлять словами, использовать их как инструмент познания смысловых отношений между вещами, наоборот, до сих пор слова, омертвелые штампы и регрессивные стереотипы управляют многими из людей. Решительный перелом заключался в переходе “от биологически-детерминированных сигналов к социально-детерминированным символам”, – цитирует Поршнев лингвиста В.И. Абаева [61]. Перелом произошел благодаря возникшей потребности самоидентификации отдельных коллективов в конгломерате тасующихся орд и начался с опозициями: “мы”, “наше” – “не-мы”, “не-наше”, подразумевая “хорошее-плохое”. Помнится и М.М. Бахтин, и И. Хейзинга писали о том, что культура начинается с праздника самоотождествления коллектива, происходящего в рамках пиршества или ритуального расточительства. Этот праздник происходил не в самом благоприятном окружении, но люди научились “собираться за руки, чтоб не пропасть поодиночке”. Заложенная тогда матрица не перестает волновать человеческое сердце и сегодня, по ней, думаю, только и может строиться любая национальная идея: физически беззащитное добро всегда побеждает якобы всесильное зло. По мнению Поршнева, в этой точке эволюционного пути зарождается сознание, и тот процесс в результате которого, вещи “перестают быть знаками слов, слова становятся их знаками” [62]. Сознание суть одновременное знание о мире и о себе, самосознание – знание о своем знании, а это и есть – знаки учатся открывать смыслы.
Мы уже упоминали о том, что в условиях изоляции чувств от внешних воздействий даже у животных иногда возникают иллюзии раздражителя. У человека, как существа общественного и развивающегося в условиях конкурентной борьбы запретов, предписаний и защиты от них, дело пошло дальше иллюзий. Запреты брать, глядеть, заглядывать внутрь, осуществляемые мощными подавляющими интердикциями, через муку галлюцинаций породили внутренние образы, а также культуру создания внешних изображений. Внешнее изображение вместе с изображаемым образует одну из исходных бинарных структур мышления, первичных по отношению к единице “устойчивых нелепиц” [63], базирующихся на отождествлении различного: то и в то же время не то, А≡Б – вот подлинная логика абсурда, или что тоже самое человеческого мышления, а также мира эмоций и чувств, ибо “дипластия под углом зрения физиологических процессов – это эмоция, под углом зрения логики – это абсурд” [64]. Дипластия, бинарность, отождествление различного, абсурд, все это выходящий за пределы физиологических возможностей первой сигнальной системы триггер, спусковой механизм человеческого мышления. Однако следующим шагом необходимо следует поиск некоторого результирующего медиатора. Так для выделения значения необходимо объединение двух дипластий. Дипластия1: вещь – слово1. Иначе: вещь тождественна не вещи (слову). Дипластия2: вещь – слово2. Данную конструкцию Поршнев зовет трипластией, поскольку одной вещи соответствуют два слова, образуя при попытке схематического изображения замкнутый граф в виде треугольника. Сравнивая слова, мы познаем их значения, изучаем язык. Так, если известно, что некий предмет можно назвать и хибарой, и хижиной, то значение и того, другого слова предполагает ветхость не слишком шикарного на вид строения. Другой тип трипластии ставит в соответствие одному и тому же слову две разные вещи, сравнивая которые, мы составляем себе понятия о вещах, которые бывают разные, но объединяет их то-то и то-то. “Находить различие в схожем и схожее в различном” – возможность, предоставляемая комбинированием трипластий, определяет возможность мышления, счета, простейшей символики четного и нечетного, особой “абстрактности” тройки [65].
Непреодоленная в трипластии дипластия, по мнению Поршнева, соответствует детскому, социальному возрасту человека и человечества, недоросших до овладения контрсуггестивными технологиями и не вступившими на сознательный путь индивидуального развития. Неверно понимать, что “человек в дипластии может сливать возбуждение и торможение, – он может сливать в дипластии два раздражителя противоположного знака. Эта спайка – явление особого рода: в глубоком прошлом бессмыслица внушала священный трепет или экстаз, с развитием же самой речи, как и мышления, бессмысленное провоцирует усилия осмысления [66]” [67]. Достигший взрослого возраста и овладевший контрсуггестивными технологиями индивид сталкивается с еще одной дипластией, последним абсурдным тождеством между собой и абсолютным небытием. Смысл жизни непостижим до тех пор, пока мы ограничены рамками этой жизни, и никакие заслуги не дают человеку того, что Бахтин называл алиби в Бытии.
Подчеркну во избежание недоразумений мое отношение к тексту Священного Писания. Я не отрицаю, даже настаиваю, что библейский Адам, супруг библейской Евы ~ 7500 лет назад вступление свое в мир соединил с трудом наименования сущей флоры и фауны. Вот как пишет об этом Соломоник: “текст на иврите подразумевает, что когда Адам называл живые существа и давал им имена, он тем самым вкладывал в них душу (שפנ)… Вкладывая в называемые предметы Божественное содержание, он одновременно вкладывал в них душу, делал их такими, какие они есть сейчас. При этом имелось в виду, что имя становилось неотъемлемой принадлежностью и важнейшей составной частью называемого. Это еще более подчеркивалось дополнительной смысловой нагрузкой слова “םש” (имя); одно из значений этого слова на иврите – Бог” [68]. Адам обладал языком с самого своего сотворения, Адам – тварь словесная. Но что значит, владел языком? Думаю, то и значит, что использовал слова для обозначения вещей, а не наоборот.
Впрочем, развиваясь, знаковые системы начинают опережать наши возможности верифицировать преобразуемую в рамках этих систем информацию. Это относится в первую очередь к математическим кодам, а также к тому, что в рамках современной музыки и нефигуративной живописи называется серийными или атональным мышлением, хотя точнее будет говорить о таком изводе серийного мышления как сонорность. Поршнев видел в этом регресс, опасность того, что снова знаки станут манипулировать нашим мышлением, и надеялся найти выход в научном доказательстве “однократности объекта познания”. Современное серийное мышление также готово жить в рамках ненадежного, негарантированного Бытия. Умберто Эко посвятил целую книгу доказательству отсутствия первичной порождающей разнообразие мира структуры. Жак Деррида отрицает умопостигаемую полноту и наличность завершенного мира, он готов “деконструировать” любую самодостаточную теорию как результат подмены метафизическими штампами живого, динамичного слова, из которого вечно становится вечно юный и обновляющийся мир. Труд Адама по наименованию и одушевлению мира продолжается в современной культуре.
Рис. 3. Сражающиеся лучники Морелла
Взять, например, языки абстрактной живописи или современной музыки. Они работают со знаками, зачастую индивидуальными, которые зрителю или слушателю предлагается разгадывать каждый раз заново. Сегодня нам уже понятнее природа так называемого реализма. Можно было бы подумать, что фигуративная живопись Шишкина или Левитана предлагает нашему взору перенесенные на холст признаки “Утра в лесу” или “Вечного покоя”. На самом деле это не так. Знаковые системы, пишет Ролан Барт, работают иначе: “Описать нечто значит… установить отношение референции не между языком и референтом, а между самими кодами. Таким образом, реализм заключается вовсе не в копировании реального как такового, но в копировании его (живописной) копии… посредством вторичного мимесиса он [реализм] копирует то, что само по себе уже является копией” [69] Абстрактные живописцы, равно как и первобытные художники сознательно работают с таинством знакового обмена. В наскальной живописи сквозит ошеломленность, обусловленная тем, что древний художник
- научился изображать или копировать образ, увиденный в прошлом, а не движения руки, наблюдаемые в настоящий момент;
- абстрагирует, выхватывая момент, изображает процесс;
- изображает не отдельных лучников, а динамику боя как таковую.
***
Как видим наука не так уж и угрожает вере, если даже написанная с атеистических позиций книжка, прочитанная доброжелательно, становится в некотором роде училищем благочестия. Да и радикально интеллектуализирующийся мир не страшен гуманистическому пафосу христианской цивилизации. Даже такая, казалось, новинка, как инсектный жанр оказывается вовсе не новинкой, если вспомнить, что в дореволюционных семинариях факультативно преподавали пчеловодство, исходя из того, что наблюдение извне даже за самыми простейшими инстинктивными актами, с конструктивисткой обнаженностью являемых в каждом движении высоорганизованных насекомых, полезно для развития сознания будущих пастырей, ибо помогает разглядеть живую мысль Бога, импринтированную во “всякое дыхание” живой природы.
Сноски
[1] Термин “генеративное зерно” принадлежит В.В. Куклеву
[2] АРТХРОНИКА, №5/2004, стрр 66-79.
[3] Поршнев, указ соч, стр. 370.
[4] Поршнев, указ соч, стр. 178.
[5] Поршнев, указ соч, стр. 388.
[6] Поршнев, указ соч, стр. 180.
[7] А. Соломоник Семиотика и лингвистика, М.: “Молодая гвардия”,1995г, стр.6-7.
[8] Поршнев, указ соч, стр. 127-130.
[9] Термин Абрама Соломоника.
[10] Роман Якобсон ИЗБРАННЫЕ РАБОТЫ, М.: “ПРОГРЕСС”, 1985, стр 7
[11] Поршнев, указ соч, стр. 133.
[12] Вообще Поршнев категорически против термина “зоопсихология” и приводит в пример Павлова, который штрафовал своих сотрудников за выражения “собака захотела”, “собака подумала” и т.п.
[13] Поршнев, указ соч, стр. 133-135.
[14] Поршнев, указ соч, стр. 270.
[15] Поршнев, указ соч, стр. 471.
[16] Поршнев, указ соч, стр. 476.
[17] Поршнев, указ соч, стр. 149.
[18] Поршнев, указ соч, стр. 151.
[19] Поршнев, указ соч, стр. 149.
[20] Цит. По Умберто Эко. Отсутствующая структура. Введение в семиологию. Перевод с итальянского Веры резник и Александра Погоняйло, Санкт-Петербург, symposium, 2004, стр 421.
[21] Поршнев, указ соч, стр. 195-196.
[22] С. Троицкий “Христианская философия брака” в кн. В. Соловьев “Смысл любви” С. Троицкий “Христианская философия брака” Протоиерей Иоанн Мейендорф “Брак в Православии”. М., “Путь”, 2001 г., стр 67
[23] Поршнев, указ соч, стр. 297.
[24] Часто говорят не о дуге, а о кольце, т.к. на высоких стадиях развития организмам свойственно тестировать операции.
[25] Поршнев, указ соч, стр. 217.
[26] Поршнев, указ соч, стр. 218.
[27] Поршнев, указ соч, стр. 223.
[28] Поршнев, указ соч, стр. 255.
[29] Поршнев, указ соч, стр. 274.
[30] Поршнев, указ соч, стр. 294-295.
[31] Поршнев, указ соч, стр. 303.
[32] Поршнев, указ соч, стр. 300.
[33] Поршнев, указ соч, стр. 305.
[34] Поршнев, указ соч, стр. 308-309.
[35] Наличие вожака явным образом блокирует спонтанный по своей природе механизм имитации.
[36] Поршнев, указ соч, стр. 309-310.
[37] Поршнев, указ соч, стр. 304.
[38] Поршнев, указ соч, стр. 319.
[39] Поршнев, указ соч, стр. 350.
[40] Поршнев, указ соч, стр. 353.
[41] Поршнев, указ соч, стр. 108.
[42] Поршнев, указ соч, стр. 355-356.
[43] Поршнев, указ соч, стр. 368.
[44] Ян Линдблад “Человек – ты, я и первозданный”, М.: Прогресс, 1991.
[45] Линблад, указ соч, стр 49-51
[46] Поршнев, указ соч, стр. 415.
[47] Дьяконская – побуждаем себя, иерейская – священнодействуем, умом в сердце совершая жертву, архиерейская – надзираем с высоты орлиного полета.
[48] Поршнев, указ соч, стр. 430.
[49] Поршнев, указ соч, стр. 431.
[50] Во французском толковом словаре глагол “персевере” иллюстрируется фразой В. Гюго: “Он полз, катился, цеплялся, искал, шел, усердствовал, упорно продолжал – вот секрет всех триумфов”.
[51] Поршнев, указ соч, стр. 435.
[52] Поршнев, указ соч, стр. 437.
[53] Поршнев, указ соч, стр. 439.
[54] Поршнев, указ соч, стр. 440.
[55] Поршнев, указ соч, стр. 443-444.
[56] Поршнев, указ соч, стр. 415.
[57] Поршнев, указ соч, стр. 446.
[58] Поршнев, указ соч, стр. 448.
[59] Поршнев, указ соч, стр. 450.
[60] Поршнев, указ соч, стр. 454.
[61] Поршнев, указ соч, стр. 456.
[62] Поршнев, указ соч, стр. 458.
[63] Поршнев, указ соч, стр. 468.
[64] Поршнев, указ соч, стр. 472.
[65] Поршнев, указ соч, стр. 476-482.
[66] Поэтому Святые Отцы говорят не о какой-нибудь, а именно об умной молитве.
[67] Поршнев, указ соч, стр. 471.
[68] Соломоник, указ соч, стр 5-6
[69] Ролан Барт, “S/Z”, перевод Г.Косикова и В. Мурат, М., Ad Marginem, 1994, стр. 68-69.
Литература
- Ролан Барт, “S/Z”, перевод Г.Косикова и В. Мурат, М., Ad Marginem, 1994.
- Деррида Жак О грамматологии.
- Линдблад Ян “Человек – ты, я и первозданный”, М.: Прогресс, 1991.
- Поршнев Б.Ф. О начале человеческой истории. (Проблемы палеопсихологии), М, “Мысль”, 1974.
- Соломоник А. Семиотика и лингвистика, М.: “Молодая гвардия”, 1995 г.
- Троицкий С. “Христианская философия брака” в кн. В. Соловьев “Смысл любви” С. Троицкий “Христианская философия брака” Протоиерей Иоанн Мейендорф “Брак в Православии”. М., “Путь”, 2001 г.
- Эко Умберто. Отсутствующая структура. Введение в семиологию. Перевод с итальянского Веры резник и Александра Погоняйло, Санкт-Петербург, symposium, 2004.
- Якобсон Роман ИЗБРАННЫЕ РАБОТЫ, М.: “ПРОГРЕСС”, 1985.