Подступы к новой экзистенции

Часть первая. Предчувствие

I.

“Жизнь прекрасна” – эти навеки истинные, никогда не тускнеющие слова подходят и нравятся всем. Кто бы мог не согласиться с ними, не ощутить в них шум и запах весны, свежесть деревьев и трав, расцветающих под новым чистым небом? Да и в любое время, днем или ночью чувство жизни вдруг наполняет душу, хотя и каждый раз по-разному, во множестве проявлений – от уверенной и ясной радости до легкой печали, как ни странно. Мог ли бы кто-то в полном сознании пойти наперекор этому всеобщему согласию? Пожалуй, кто-нибудь и отыскался бы, кто-то уж слишком обделенный и утративший способность сознавать жизнь как великий дар. Здесь случай особый, – но в норме своей людям свойственно простое и бесхитростное ощущение собственного бытия, роднящее их со всеми живыми существами.

Однако радость жизни хотя и безоговорочна, вовсе не простая и кристально прозрачная вещь. Если всмотреться пристальней, уловить градации и переливы оттенков этого чувства, вдруг станет заметна та самая легкая печаль. Откуда она? Да ведь и это понятно – жизнь непроста и нелегка. Вначале это необъятное и ровное поле, затем на нем появляется легкая крутизна, только раззадоривающая силы, – но чем дальше, тем круче она, труднее по ней взбираться, – и вот уже пройден перевал, и дорога уводит куда-то вниз. Но и здесь, на этом склоне, тоже можно ощущать счастье жизни, только понимать под этим нечто иное, чем то, что чувствовалось раньше. Может быть теперь это скорее воспоминание о чем-то, чем непосредственное переживание? Но разве вспоминать не означает зачастую переживать нечто даже еще более глубоко и полно?

Если дар – это чистое благо, он должен приносить одну только радость. Дар жизни не столь однозначен, он может ощущаться по-разному. Немало из того, что содержится в нем, хотелось бы выбросить и забыть. Чаще всего это не в человеческих силах. И все же, испытывая нежеланное и подчиняясь навязанному, люди склонны включать все это в общую картину дарованного им блага. От этого пережитое зло не перестает быть собой, но являет себя необходимым довеском ко всему несомненно радующему и желанному в переживаниях и воспоминаниях.

Выходит, сознавать жизнь прекрасной – означает в то же время и ощущать загадку. Попытки разобраться в этом или по возможности полнее выразить это ощущение составляют немалую часть мировой поэзии и других искусств.

Возможен ли здесь иной подход? Совместное ощущение блага и зла в чувстве жизни являет собой непонятное противоречие. Следует ли принимать его как должное и, если и не соглашаться с ним, то обходить далекой стороной? А если здесь есть, о чем спросить – как об этом спросить? Почему мы любим жизнь? За то ли только, что она одаривает благами и достатками, когда нам это положено по малолетству или случается по везению? За то, что предлагает нам цели и позволяет иногда их достичь? За то, что тешит сладкими надеждами? Или за что-то еще – если вдруг обнаруживается, что и одно, и другое, и третье слишком призрачно, чтобы быть достойным настоящей любви?


Главный астролог страны раскрыла секрет привлечения богатства и процветания для трех знаков зодиака, вы можете проверить себя Бесплатно ⇒ ⇒ ⇒ ЧИТАТЬ ПОДРОБНЕЕ….


Может быть за то, что жизнь – единственное, что есть у людей? Но хотя бы и единственное – много это или мало? Замечают ли здесь все, что имеют? Может быть то, что труднее всего разглядеть – это и самое главное, – но оно лишь дразнит и тревожит намеками на себя, скрытое оболочкой устоявшихся, но непервостепенных ценностей? Пытаясь разобраться, вспоминают и о том, что жизнь коротка. Этот великий дар, оказывается, имеет срок годности. Неведомый даритель не забыл честно сообщить об этом в прилагаемой надписи. Но надпись сделана слишком мелкими буквами, она не бросается в глаза и часто обнаруживается с запозданием.

Итак, у людей есть нечто ценное и быстротечное. Пока им обладают – в этом счастье. Но если бы оказалось, что это счастье одинаково и для того, кто только начал его испытывать, и кто уже спускается по склону, – то может быть быстротечность мнимая? Ведь представлять себе этот склон можно в любое время жизни. И даже в самом раннем возрасте это удается иногда удачнее, чем в любом другом. Сколько писали о том, как ребенок вдруг начинает понимать, что вот он есть, но когда-то его не будет. Говорят, счастье – это когда не знают своего конечного срока. Но если в чем-то хочется быть уверенным, так это в том, что срок этот не имеет существенного значения.

И люди успешно внушают себе такие настроения. В обычном самосознании смерть не предстает как нечто противопоставленное дару жизни. Та самая малозаметная надпись о сроке годности многими с готовностью подразумевается и даже может неплохо влиять на жизненные планы. Ибо, если все так устроено, то нужно многое успеть, достичь, насладиться, оставить после себя. Конец жизни предстает, конечно, загадкой, но не заданной как домашнее задание в школе – непременно решить до завтрашнего дня. Это словно маячащее вдалеке очередное дело жизни, которое явится в свой срок и будет выполнено как и все остальные. И уже ясно почему, – никто из людей не одинок, их много на Земле, они составляют общность. Жизненные дела каждого вплетены в то или иное общее дело. И люди норовят вывести отсюда, что они в сущности бессмертны.

Так что краткость и быстротечность одиночной жизни как будто не должны слишком тревожить. Во всяком случае это не самое важное. Есть нечто более общее и трудное – Человек в собирательном смысле, и его место в мире, в космосе. Эта давно осознанная проблема решалась на разные лады. Учили например, что человек – подобие божие. Либо он – венец творения, и должен со временем обрести власть над вселенной. С ходом истории представление об этих вещах все усложнялось. Это не обязательно означает, что когда-нибудь в данной проблеме откроются принципиально новые обстоятельства. Все не ново под луной; но подобные вопросы, возникая даже и в тысячный раз, во всякую новую эпоху могут возникать как бы впервые.

Все человечество бредет по своему жизненному полю. Но что там впереди – склон или подъем? В отличие от одиночной жизни здесь этого не разглядеть столь же отчетливо. Во многом это обнадеживающая неопределенность, позволяющая людям – каждому поодиночке – сохранять оптимизм, целеустремленность и благодарить неведомого дарителя. Каждый знает это про себя и других – и в этом между людьми всегда было единство и понимание (и может быть всего лишь только в этом).

Задумываться о том, чтó могло бы мыслить здесь человечество в целом, представлять это как бы “со стороны” – за это никто никогда не брался, и это безнадежная задача. Многие верят, что наша цивилизация не одинока в этом мире, и мы должны заранее ощущать себя участниками некоего вселенского сообщества. Но поскольку наши “соседи” упорно не замечают нас, полезно мыслить и в ином ключе. Земная цивилизация – уникальное явление, хотя гордиться этим ни перед кем не приходится.

Может быть и верно, что самое важное знание человека о себе самом давно уже открыто и записано где-то – в Библии, например. Тогда его надо не искать заново, а всего лишь припомнить. Всякое познание, не прибегающее к специальным целям и методам, не может претендовать на большее, чем повторить некогда обретенные истины, переведя их на современный язык. Люди сегодня радуются жизни так же, как и самые первые люди, потому что в сущности знают не больше их. И совсем не ближе, чем они, к своей будущей судьбе.

II.

Чувство радости жизни чаще всего безотчетно и непосредственно. Оно просто появляется, и вместе с ним – хорошее расположение духа и все, что сопутствует моменту довольства. Но в такой момент человеку непросто отдать себе отчет, чтó он ощущает. Для этого нет повода – все в нем захвачено непосредственным благим переживанием. То же самое, когда человек претерпевает овладевшее им зло и ни к чему иному не может быть внимателен. Можно конечно специально сознавать и пытаться объяснить себе – что это такое, когда тебе хорошо или плохо? Однако в этом случае всякая непосредственность исчезает. Вместо нее приходит сознание того, что ощущалось – только что, или раньше, или в далекие времена. Таким образом складывается представление или воспоминание о пережитом. Как возникает переход от одного к другому? Чтобы это случилось, непосредственное переживание должно утратить свою однородность. Например, к радости должны примешаться беспокойство, тревога, печаль, сожаление. Такое усложнение душевного состояния ведет к размышлениям, оценкам и наконец попыткам самовыражения.

Бóльшая часть жизни человека связана с достижением различных целей. Всякие переживания здесь на заднем плане и только сопутствуют основному настроению устремленности. Но иногда переживания выходят на передний план, чтобы показать, что и они немало значат. Они теперь ставят перед фактом, что они состоялись, вошли в жизнь и даже оттеснили собой цели. Правда, целью может стать и стремление разобраться с собственными переживаниями. Так бывает, если появляется какое-то новое чувство к другим людям, и надо определиться, как поступать в их отношении.

Бывает и так, что человек вдруг спрашивает себя: “Что есть моя жизнь?” или что-нибудь в этом роде. Попытка ответа есть вполне определенная цель, хотя нередко считают такой вопрос риторическим, то есть просто выражением состояния души. Но предположим, что теперь это осмысленный вопрос, хотя и нечетко сформулированный. Как прийти к более правильному вопросу? Несомненно, ощущение “жизнь прекрасна” – одно из главных в этой задаче, как бы точка отсчета. В этом виде оно изначально кажется однородным, чем-то вроде картины величественного пейзажа – спокойного моря, например. Но внимательно вглядываемся – и замечаем на водной поверхности какое-то возмущение, подвижность, рябь. Тогда внимание вопрошающе настораживается, начинает поиски вариантов разгадки. Ситуация смещается: от эмоциональной, “переживательной” – к познавательной.

Можно привыкнуть и даже специально приучить себя испытывать радость жизни каждый день – например, по утрам, после пробуждения. Но если это не просто привычка, которую перестаешь замечать, то каждый раз это должно быть несколько иное чувство, хотя бы в существе и неизменное. Так на деле и происходит: ощущение жизни как дара всегда присутствует, но нарастает вопросительность в сознании того, почему этот дар столь ценен? И это нарастание потому реально, что соответствует всеобщему процессу взросления, становления, а затем и увядания индивидуальной личности и ее сознания. Таким образом, чем дольше длится жизнь, тем более она может становиться загадочной для ее носителя.

И естественно, что осмысленные вопросы здесь должны появляться уже “за перевалом” – когда непосредственная радость жизни наряду с беззаботностью становится достоянием памяти. Еще ощущается многое из того, благодаря чему воспоминания светлы. Но свет уже не столь прозрачен, приоткрывается его многообразный спектр, и в первоначально чистое ощущение блага проникают и печаль, и тревога, и немало иных мрачных тонов.

В чем сущность всего этого? В жизни присутствует нечто нежеланное живущим – зло. Общее место в том, что зло обязательно должно быть, так как без него не будет и блага. Но ценность этого общеизвестного “утешения” теперь будем считать сомнительной. Если жизнь предстает как нечто загадочное, это получается благодаря человеческой способности раздельно оценивать благо и зло и находить присутствие второго нежеланным – вне зависимости от успокаивающе-глубокомысленных заключений. Выяснение разновидностей зла и борьба с ним составляют устремление людей к благу – индивидуальному и всеобщему. Вера и надежда на благое будущее сопутствуют людям в этих устремлениях – это называется оптимизмом. Но ведь подобная целеустремленность свойственна всем живым существам, – стало быть человек оптимистичен по своей природе. А раз так, он должен естественно верить, что его устремления к благу правильны и достижимы. Разве не по причине этого прекрасна жизнь?

Вопрос предполагает неуверенность, и ее оказалось достаточно, чтобы появился термин “пессимизм”. В этом есть изрядная доля нелепости: законченные пессимисты верят в свои цели не хуже остальных. Поскольку человек живет и стремится к целям при любых условиях, а не самовольно прекращает жить (за редкими исключениями), он есть оптимист по факту. Если он к тому же сознает, что этот выбор оправдан, это делает его оптимистом по убеждениям. Но и при всей природной целеустремленности, и даже при осознанном согласии с ней, может затаиться в душе непонимание – что значат эти цели? Не являются ли они призрачными? В них ли заключено самое главное?

Пресловутый вопрос о смысле жизни легко может оказаться непродуманным. Ведь нередко вопрос этот ставит неопытного вопрошающего в положение одной только подготовки к ответу. Как если бы ученик думал, что он уже начал решать задачу тем, что сел за стол, взял ручку и устремил взгляд в потолок. Ему предстоит понять, что решение начинается с выдвижения вариантов, “проб мысли”, с того, чтобы навестить хотя бы пару тупиков перед настоящим поиском. Если в вопросе о смысле заранее допускается, что смысла может и не быть, то вся забота напрасна. Вопрос этот, чтобы стать полноценным, должен немедленно устремиться по первому попавшемуся следу, сколь угодно впоследствии ложному. Когда будет перепробовано несколько таких “обманок”, станет ясно, что настоящий смысл лежит где-то дальше, но так или иначе он все равно есть. Но когда и это понято, конкретный ответ уже теряет ценность, так как найден намного более важный принцип ответа: удовлетворить тому или иному варианту человеческой целеустремленности или интереса. Сколько интересов, столько и смыслов, а уже градация интересов по ценности – дело житейской техники.

Одно только наличие интереса, любой завалящей цели делает одиночную жизнь исчерпывающе осмысленной. Пусть даже цели меняются ежечасно в силу феноменального непостоянства их обладателя. Вся жизненная энергия сосредоточена тогда в поиске новизны, и при всем расхождении с элементарной разумностью не менее оправдана и оптимистична, чем иные. Формирование в себе интересов – немалое искусство, и в рядовом случае не может быть слишком сильной уверенности, так ли уж силен и важен текущий интерес, чтобы определять собой всю жизнь индивида или хотя бы приличный ее фрагмент. Здесь люди как правило неважные провидцы, но способны находить приятное уже в том, как много в их жизни может непредсказуемо меняться.

Однако эти перемены имеют отчетливую тенденцию. Вначале повсюду видны широкие открытые горизонты, потом они неприметно сужаются. И вот в какой-то момент для человека становится важнее то, что позади, а не впереди. Но в каком смысле “важнее”? В любом возрасте и состоянии возможна минутная приостановка течения жизни – просто чтобы передохнуть и оглядеться вокруг. И спросить себя: “Все нормально? Идем дальше?” Но так скажут себе даже если ясно, что ничего нормального и правильного нет, и все в жизни идет наперекосяк. Это грандиозная особенность человеческой натуры, которой пока еще есть куда стремиться. В ее основе – предзаданные биологические законы, повелевающие жить и стремиться куда бы то ни было и во что бы то ни стало.

И вместе с тем человек способен как бы раздвоиться в такие моменты. Он может знать, что он пока еще устремлен вперед, но притом сознавать, что это не искреннее его настроение. Он может ощущать даже отчетливое нежелание жить. Это свидетельство появления зла, готовящегося завоевать человека в пользу небытия. Какова природа этого зла? Откуда берется подобная проблематичность самосознания? Ведь как будто однозначно, что со злом нужно только бороться – что бы там ни было потом. Отсюда легко внушить себе, что ничто не существенно, кроме непосредственной жизни, автоматически устремленной в будущее. Собственно, так и мыслит во все времена подавляющее большинство людей. Ничего иного не предлагает человеку и традиционное мировоззрение, кроме как убеждать себя, что “движение – это все”. И что именно это состояние в наибольшей степени соответствует чувству счастья жизни.

В этом и хотелось бы теперь усомниться. Человеческое самосознание может сделаться сомневающимся и проблематичным не вопреки, а в силу чувства “жизнь прекрасна”. Ибо теперь приходится вопрошать, чем обеспечено это чувство и это счастье? И это может стать полноценной познавательной целью. Хотя это может быть необычная и странная цель – поиск духовной альтернативы вечного движения, изначально навязанного человеку.

Такой вопрос не свободен от двусмысленности. Сомнения в целях само есть завуалированная цель. Но чтобы разобраться в этом, нужно получить хотя бы какой-то вариант ответа.

III.

Много ли найдется сегодня людей, способных проснуться утром совершено безмятежно? Начать день с того, чтобы просто посмотреть на все окружающее, взглянуть в окно и радостно удивиться всему привычному, что всегда было вблизи и вдали – прежде чем мчаться решать неотложные дела? Явное большинство за теми, кто лишь мечтал бы о подобных пробуждениях. Но мечта это и потому, что в глубине души люди боятся таких с виду желанных минут спокойного созерцания. Кажется, тогда ими овладевают совсем не те мысли, которых они желали. И речь не только о тех, кто всегда спешит по своему призванию деловых людей. Спешить оказывается необходимым для всех, кто хочет жить нормально. Потому что “нормально” означает не отставать от прочих, от общего темпа жизни. А этот темп хотя и по силам каждому, все же достаточно высок, чтобы с ним совмещались осознанные моменты довольства. И потому случается наоборот: когда такие моменты приходят, люди испытывают смутное беспокойство. Они догадываются (вполне основательно), что вошедшее в привычку осознание счастья бытия придется рано или поздно оплатить существенным отставанием от тех, кто просто всегда стремится вперед.

Выходит так, что не только признаваться себе в счастье жизни, но и задаваться таким вопросом лучше не стоит. Не потому, что есть веские запреты. Наоборот, обстоятельства нередко приглашают к этому. Но откуда-то доносится предостережение: все может измениться. Оно-то и мешает спокойно смотреть счастью в глаза. Оно напоминает о разнообразных, часто незаметных с виду попытках зла отвоевать человека от блага.

Всяческого зла хватает как в косной природе, так и среди людей. То и другое, по-видимому, качественно отличается. Природное зло – это закономерности, которые люди еще плохо понимают, недостаточно стараются принять их к сведению и мирно с ними ужиться. С другой стороны, не все ладно среди самих людей и в них самих. И не главное ли препятствие тому, что люди должны быть счастливы, но не склонны думать об этом – что зло, присущее им и их сообществу, с очевидностью подлежит устранению, – но на деле оказывается едва ли не вовсе неустранимым? Это известно людям от начала их эры – нелестная правда о человеческой природе. Но многое новое здесь проясняется с недавних пор, в свете новейших успехов человечества и его “достижений” – и без кавычек, и с таковыми.

Тем не менее надо начинать с какой-то прочной основы. Люди могут сколько угодно утаивать от себя счастье собственной жизни, но не подразумевать это они не осмелятся. Для этого не надо их и спрашивать – достаточно увидеть, что они живут – и весьма охотно, не из-под палки. Да, это желание зависит от времени, возраста, жизненных успехов. Умаляется оно по естественному предначертанию, и это не вызывает особых протестов. Человек может негодовать, что время и фортуна работают против него. Но недолго и непрочно это негодование, ибо в человеке заложена способность понимать все как оно есть. Правда, неизвестно, чего здесь больше – понимания или же терпения и смирения? Но почему бы второму не быть разновидностью первого? Главное, что человек со временем успокаивается, его мысли принимают надлежащий оборот. Он успешно убеждает себя, что уже не так сильно желает всего того, что время и фортуна ему недодали. Он обязательно обнаружит, если будет внимателен, что теперь способен радоваться мелким и незначительным вещам так же полноценно, как раньше – масштабным успехам и доходам. В этом залог счастливого жизненного заката – если таковой не совершенная редкость. Но если это и редкость, несчастливое большинство должно быть само в том виновато. Быть счастливым, когда жизнь этому уже мало способствует – это конечно, умение. Но оно подобно умению завязывать шнурки – как ни трудно бывает научиться, каждый должен им овладеть.

Поэтому в людях незаметна досада по поводу неизбежного ухудшения качества жизни: что бы они там ни чувствовали, признаваться в этом зазорно. И это облегчает нам задачу. Можно предположить, что имеется некая норма, согласно которой человек должен быть счастлив согласно отпущенному ему количеству жизненных благ. А количество это имеет некое усредненное значение, которое надо теперь иметь в виду. Вот самый что ни на есть обычный человек – относительно здоровый, с уровнем достатка и не огромным, и не таким уж мизерным, где-то на середине своего жизненного пути и т. д. Как бы ни боялся он “сглазить”, он не сможет отрицать своего среднего, неприметного, но вполне отчетливого счастья. И если доступный ему набор благ постепенно уменьшать, отнимая от него понемногу, тем не менее достаточно долго можно быть уверенным, что для счастья все еще есть основа.

Теперь наша исходная точка почти утвердилась. Если зло так или иначе становится существенной проблемой для жизни, то заметить эту проблему и пытаться ее разрешить можно только исходя из необходимого наличия в жизни блага. Оно есть всегда хотя бы потому, что благодаря ему только и можно назвать зло своим именем.

Однако хотя зло может быть ясно различимо, это еще необязательно твое, личное зло. Оно может позволять смотреть на себя отстраненно, еще не заставлять испытать себя, пребывать где-то вовне, хотя и достаточно близко, чтобы о нем помнить. Немаловажная разновидность самосознания – находиться в некотором отдалении от зла, но вполне ощущать его сущность. Состояние души может быть радостным и даже восторженным, а может быть мрачным или проявляться во множестве промежуточных состояний. Но теперь ищем нормативную разновидность – состояние человека, отдающего себе отчет в том, что жизнь дана ему во благо, и что тем не менее он должен постоянно подтверждать свое право на это благо, то есть отстаивать его перед злом.

Однако это утверждение остается неясным. Все было бы проще, если бы людей окружали сплошные стихии зла, и все, что было бы надо – противостоять этим стихиям. Но что такое внутреннее, “человеческое” зло? И разве так легко распознать, когда зло наваливается откуда-то извне, и когда оно уверенно воцаряется в тебе самом? Это непросто, – к этому сводятся ситуации нравственного выбора и расплаты за неправильный выбор. Человека окружают другие люди, и каждый из них – со своим понятием блага и зла. Приходится доставлять кому-то благо ценой причинения себе зла. Но чаще, конечно же, наоборот.

Выходит, само противостояние злу неоднозначно? Что важнее – победа над злом или неправильное, невыгодное представление о благе? Где здесь правда? Можно признать ошибочным изначальное предпочтение маленького и личного блага перед великим и всеобщим. Либо же признать, что не может быть иного блага кроме личного. Можно вообще отказаться видеть зло где бы то ни было в мире – есть и такие радикальные предложения. Все это следует учесть, чтобы разобраться с главной темой настоящего исследования. Предварительно определим эту тему как выяснение причин человеческой проблематичности – всего того, что делает жизнь не только великим даром, но и великим бременем, и нелегкой загадкой.

IV.

Пока еще неясно, как правильно определить зло. Попробуем исходить из того, что самосознание как таковое возможно только в момент относительного жизненного благополучия. И сам этот момент есть первое, что составляет предмет самосознания – стихийное чувство “я живу – и это благо”. Всякое серьезное неблагополучие отбирает внимание на себя, и тогда уже невозможно судить о том, что жизнь прекрасна.

Но предположим, подходящий момент случился, и он выразился в сколько-нибудь длящемся состоянии душевной свободы. Появляется время и для осмыслений. Здесь следует учесть два момента. Во-первых, само состояние осмысления вызвано какой-то проблемой, в данном случае – присутствием зла в общем смысле. Во-вторых, это присутствие, хотя и должно быть реальным, обязательно должно быть отдаленным – иначе понадобится действенно противостоять злу вместо того, чтобы осмыслять. Это очень важно для всех последующих выводов – определить баланс жизненного состояния, когда оно не захвачено напрямую злом, но предчувствует возможность будущей захваченности им. Фактически это и есть осознание человеком собственной проблематичности, и надо выяснить, в чем конкретно оно проявляется.

Не будем сейчас заниматься сложным самосознанием, когда былые трудности и лишения на пути к целям кажутся теперь человеку самым ценным из всего, что он испытал. Возьмем самую простую разновидность благого бытия – вроде простирающегося над головой безоблачного небосклона. Но все же заметно, как вдалеке что-то настораживающе сгущается. Это дает о себе знать временно отступившее зло.

Как пример рассмотрим опять момент пробуждения. Человек утром открывает глаза, видит вокруг себя знакомую обстановку и ощущает комфортность привычного быта. Но затем он вспоминает некую трудность, с которой он вчера столкнулся, не успел разрешить и оставил на сегодня. И тотчас обстановка преображается: стены его жилья как бы становятся прозрачными, за ними видны многообразные реалии общественной жизни, связанные с ними ситуации, возможности и опасности – и возникают новые и тревожные горизонты личного бытия. Они ждут чего-то от человека, сулят ему неожиданное и готовят к встрече с ним.

Таким образом, если условием самосознания является торжество блага в данный момент, то его результатом должно быть предчувствие и ожидание проблем. Если же есть только условие, а до результата дело не дошло, такое самосознание вряд ли полноценно. Наверное с таким утверждением не согласятся многие из тех, кто привык давать себе позитивную жизненную установку. Но теперешняя цель в том, чтобы исследовать не стратегии правильного поведения, а существо дела. Ведь если это существо не исследовано до конца, всякие стратегии могут оказаться близорукими.

Итак, будем считать нормативным признаком развитого самосознания единство его условия и его результата. Результат будем понимать как переход с поверхностного уровня самосознания на глубинный – вопрошающий, познавательный. Здесь самосознание словно бы отслеживает перемены в самом себе, благодаря чему всякая констатация оказывается неоднозначной и загадочной. Именно таковым предположили вначале чувство жизни в его развитой форме, далекой от чистой непосредственности. Что же касается способности оценивать, то есть различать позитивное и негативное – она в природе человека как биологически организованного существа.

Стихийное чувство счастья жизни является человеческим, а не животным именно потому, что не сможет остаться однородным и ограничиться самим собой. В итоге появляется возможность сформулировать вопросы и прийти к заключениям разума. Дело всякого личного выбора – использовать или не использовать эту возможность. Этот выбор ничего не изменит в общем порядке вещей. Все, что может здесь измениться – то или иное личное мировоззрение, и трудно судить, насколько это много или мало.

V.

С самого начала подразумеваем здесь обычную человеческую жизнь и ее обстоятельства. Достаточно ли этого, чтобы искать существо дела, идти к масштабным выводам? Какая обычная жизнь более типична, чем иная? Одни люди всю жизнь проводят в тихом захолустье, но полагают, что узнали мир достаточно. Другие побывали где только можно и испытали самые сложные ситуации. Кто из них ухватил самое главное в жизни? И кто более авторитетно судит о том, что жизнь прекрасна?

Всякий человек судит по справедливости о том, что испытал сам, а об остальном должен заключать по чужим сведениям. И в плане внешней информации здесь все хорошо сбалансировано. Но что касается самосознания, здесь каждый наедине с собой и знает нечто свое. И никто не узнает главного, пока не проживет всю свою жизнь. Ведь неизвестно, где таится главное – в начале ли, середине или ближе к занавесу? Можно ли это узнать из опыта ранних поколений? Здесь имеется принципиальная трудность. Условие самосознания, как было сказано – относительное благополучие. Но в таком случае оно не может располагаться слишком близко к последней точке жизни. Ведь там по определению воцаряется зло, смерть. И если здесь и может прийти какое-то знание – хотя бы и главное – оно должно остаться невыразимым, – для выражения не складывается условий.

В таком случае требуется дополнительное допущение. Например, можно не принимать во внимание все то, что в будущем способно изменить сложившиеся на данный момент убеждения. Все неизвестное, что может случиться с человеком, не должно иметь вес при оценке текущего положения дел. Отсюда следует, что такое положение дел всегда одинаково и только кажется, что одни люди счастливее или несчастнее других.

Но тогда и легко убедить себя, что словами “жизнь прекрасна” обнимается абсолютно вся совокупность жизненных ситуаций. В разряд кажущихся должны попасть все разновидности зла, которым удалось на данный момент восторжествовать. И это странно: ведь если со злом нужно бороться, то следует признать его реальным, и притом неприемлемым в его реальности. В противном случае это борьба с ветряными мельницами, прикинувшимися врагами. И всякое торжество зла следует воспринимать как временное и никоим образом не достойное того, чтобы с ним согласиться и согласовать свои сокровенные чувства.

Таким образом, если счастье жизни с необходимостью включает в себя ожидание зла, то в него должны входить и готовность к борьбе, и уверенность в победе. Может быть это и есть главная сущность и норма жизни? Кое-что говорит против такого заключения. Вспомним: зло не только вне, но внутри человека; кроме того оно как-то обусловлено близким сосуществованием многих людей. В каком смысле, например, можно говорить о целенаправленной борьбе (и победе) человека с самим собой или с неприемлемым общественным порядком?

Чтобы разобраться в этом, надо возвратиться далеко назад, к биологической природе живых существ. Чем вообще занято это существо, в том числе и человек, когда не задает себе сложных вопросов? Как сказал один биолог, все, к чему сводится жизнь – это процессы возобновления жизненных ресурсов и размножения. Для простоты ограничимся первым процессом. Живое существо должно прежде всего состояться. Будучи состоявшимся, оно обладает некими ресурсами, например в данный момент не испытывает голод. Но уже в следующий миг положение меняется, и надо устремляться на поиски новых ресурсов. Если поиск долгое время неуспешен, наступает оцепенение. Жизнь придвигается ближе к не-жизни, замедляет свой темп, экономит средства, ожидает и надеется.

Но представим теперь “оцепенение” иного рода. Развитое живое существо пока не испытывает недостаток ресурсов, а лишь представление или ожидание этого недостатка. В нем пока достаточно сил, чтобы не устремляться тотчас к насущным целям. Но самосознание, обусловленное этим небольшим избытком сил, отдает себе отчет, что вот-вот этот состояние завершится. Здесь наступает раздвоение, о котором уже говорилось: ощущение блага присутствует, но уже не непосредственно и всеохватно. Это позитивное ощущение словно бы перемежается негативными. С другой стороны и зло еще не овладело ситуацией, и борьба с ним еще не началась. Но к этому все идет, и самосознание не может это не принимать как центральный свой пункт: качество жизни и текущее ощущение блага недолговечны.

VI.

В такие минуты человек ощущает соперничество в себе жизнерадостного и тревожного настроений. И это странно, – разве можно одновременно быть уверенным и неуверенным в чем-то главном? На уровне чувств здесь ничего удивительного нет – чувства могут совмещаться самым удивительным образом. Вся высшая психика построена на диссонансах, и отсюда бьет источник вдохновенного поэтического творчества. Но что может заключить из подобных противоречий логическое мышление?

Можно представить какую-либо ситуацию, в которой действие и борьба не захватывают человека всецело, но дают время на ожидание и некоторый самоанализ. Трудно найти здесь подходящий пример. Но в конце концов все дело во вкусе к обозрению скрытых сторон души. Наведение здесь некоторого порядка означает попросту ясность мировоззрения. Тогда не обязательно измышлять ситуацию, – любой насыщенный день жизни может к своему исходу предоставить все что нужно для наших целей.

Что же здесь отнести к самому типичному? Допустим, осознание допущенных ошибок. Многое из того, что уже как будто сделано, нужно начинать сначала. Но эта мысль не может быть в тягость. Она соответствует общему строю жизни с ее вечной новизной. Тогда возьмем другое: свершившуюся в отношении человека несправедливость. Здесь весьма обычный ход мысли – вспомнить о необоримой судьбе и о Боге, который в конце концов все решает правильно. Чем более непонятно, что скрывается за словами “Бог”, “судьба” – тем эффективнее можно утешиться, вспоминая про них. В общем, благое настроение восторжествует и здесь. Но не столько потому, что человек чувствует себя “рядом с Богом”, сколько из-за значительного пока еще запаса жизненных сил. Этот запас составляет фактическую основу уверенности человека в себе, а мысли о Боге и прочем надстраиваются над этой основой как идейное обоснование. Все, что надо теперь допустить – что человек пытается найти наиболее правильное идейное обоснование, не удовлетворяясь традиционными.

Конечно и здесь может быть немало вариантов. Рассмотрим лишь один из них. Бог и судьба – это нечто за пределами привычного бытия. А что же здесь, на грешной земле? Человек может вспомнить, что он – общественное существо. Его вера в себя и свои предпочтения должна получить некую внешнюю санкцию, одобрение. Во что бы он ни верил, он должен верить еще и в то, что подобным же образом будут вести себя и сознавать многие другие на его месте. Пытаясь разобраться с собственными личными чувствами и мыслями, человек бессознательно ориентируется на ценности, полагаемые им общественными или даже общечеловеческими. Он может сколько угодно ошибаться в этой своей уверенности и получать от окружающего доказательства своей ошибки. Тем не менее это не сделает его антиобщественным существом, – он просто заключит, что окружающее его общество несовершенно. Как следствие, он будет искать более подходящую для себя среду обитания или думать о необходимых, по его мнению, общественных преобразованиях.

Если не заходить столь далеко, будем пока иметь в виду готовность любого нормального человека мирно жить среди себе подобных, соблюдая негласные правила общежития. Всякий поворот собственной судьбы должен казаться человеку типичным: “любой может оказаться на моем месте”. Несмотря на ограничения своей свободы со стороны общества, зачастую существенные, человек согласен быть общественным существом.

Отметим нечто важное: у подобного существа должны тормозиться первичные импульсы эгоизма. Человеку среди людей приходится учитывать в своих целях не только себя, но и других, хотя бы и подразделяя их на категории: “близких” и “далеких”. Но важно и то, что импульсы эгоизма не могут тормозиться всецело, например так, как это предписывается высокими нормами нравственности. Для того, чтобы быть нормальным членом общества, человеку необязательно исповедовать духовные идеалы. Несовпадение нравственности как вечной истины и морали как истины насущной, практической и переменчивой – характерная черта человеческой социальности. Средний и обычный человек – только моральное существо, и никто не потребует от него быть существом героическим и самоотверженным, то есть нравственным.

Именно такого человека и рассматриваем теперь, в его попытках понять себя и свою судьбу. Пока что он понял, что он – один из огромной совокупности ему подобных, живущих с ним сейчас, живших до него и стоящих за ним в очередь на будущую жизнь. Притом его самосознание оказывается проблематичным, в нем ощущается тревога, источник которой еще не ясен. Но именно потому, что человек этот уверен в себе и в том, что он живет нормально и правильно – ибо никогда не получал свидетельств какой-то иной жизни, не такой как у всех – ему может стать любопытно проследить этот таинственный и тревожный источник. Ведь он знает наперед, что главного его настроения ничто не поколеблет и не разубедит его в том, что жизнь прекрасна. Его самосознание может лишь открыть малозаметные, но важные горизонты этой жизни.

VII.

Теперь обратим внимание, что человек в своих действиях может являться для кого-то благом, а для кого-то злом. Это определяется тем, насколько представления “общечеловеческого” у данного человека согласуются с подобными представлениями других людей или противны им. Во всяком сообществе личные и групповые интересы не могут не пересекаться. Природа устранилась от того, чтобы согласовывать эти интересы естественным образом, как это имеет место в сообществах животных. Люди в своей истории пытаются сами по мере сил организовать здесь какой-либо порядок. Каковы здесь на сегодняшний день результаты, и что на этот счет можно предполагать в будущем?

С первого взгляда здесь заметна настораживающая неопределенность. Человечество развивается и как будто прогрессирует. Но именно поскольку внешние черты этого прогресса столь очевидны, они позволяют увидеть и признаки вопиющей стагнации.  Прогресс этот поразительно однобокий, он выражается преимущественно в техническом развитии, материальной оснащенности жизни. Как следствие растет численность населения, уровень потребностей, – и все сложнее определить, насколько то и другое гармонирует с возможностями нашей планеты обеспечить благополучие всем людям. Но главная сложность может быть и не в этом, а в том, насколько люди в общей своей массе способны разумно воспринимать складывающееся положение дел. Отвлеченное понятие зла можно здесь ощутимо конкретизировать. Внешнее зло в масштабах человечества неуклонно ослабевает. Теперь возможно успешно противостоять практически всем природным стихиям. А то, что стихии все же зачастую берут верх – говорит уже не столько об их необоримости, сколько о неумении людей правильно организоваться или ответственно отнестись к той или иной угрозе.

Таким образом прогрессирующее человечество становится во многом врагом самому себе. И может быть главный признак упомянутой стагнации в том, что осознание подобного положения вещей вовсе не прогрессирует. То есть конечно многие это осознают и этим тревожатся. Но кажется, что отношение числа таких обеспокоенных к общему числу жителей планеты может быть не только не растет, но и стремительно уменьшается.

Это конечно вполне умозрительное предположение, но небесполезное для нашей темы. Возьмем фундаментальное свойство людей как живых существ – стремление к благу. Оно проявляется индивидуально у каждого из живущих, но само это благо – общее, одно на всех. Если это забыть, скоро обнаружится общий недостаток этого блага. Все стремятся к нему, но не всем хватает. Отчего же его не хватает? Может быть его и вообще недостаточно в природе? Или его в принципе достаточно, но его распределение несовершенно?

Общество людей по сравнению с общественными формами у животных утратило свойство к устойчивой саморегуляции. Природа сняла с себя ответственность за существо, решившее полагаться не на непосредственные инстинкты, а на свое умение планировать и предвидеть будущее. Человечество стало устойчивым к внешним воздействиям, но гораздо менее стабильным внутренне. В нем появилось нечто небывалое – угрозы существованию, исходящие от самого человечества. Чем более оно развито, тем сложнее пересекаются и сплетаются в нем разнообразные индивидуальные и групповые устремления. Перестал эффективно работать естественный отбор, накладывающий запрет на индивидуальные и групповые поступки, если они влекут угрожающие перспективы. Теперь ничто не мешает осуществлять эти поступки ради хорошо видимых благих результатов, не замечая множества последствий, менее различимых и совершенно неблагоприятных.

Все чаще людям приходится запутываться в итогах собственных поступков и сопутствующих самосознаний. Благие начинания, даже и не эгоистичные, обнаружили способность оборачиваться злом – нарушением норм, человеческих законов, природных закономерностей, расшатыванием всяческих устоев. Но выяснилось и то, что иного пути не дано, кроме как действовать подобным слепым, дорогостоящим и может быть пагубным образом.

Совместим ли этот факт со стабильностью общества, с ясностью его перспектив? Если кому-то удается длительное время отстаивать свои интересы за счет других, в обществе постепенно нагнетается напряженность. Общественная стабильность состоит в том, чтобы, не затрагивая эти явления по существу, менять их формы и ослаблять их негативное действие. История полна сведениями о стихийных восстаниях масс против несправедливой эксплуатации. Эти вспышки направлялись против тех, кто пользовался выгодами власти, не зная в этом меры. Но кто же и когда занимался выяснением этой меры? Разрушительные возмущения ничего не меняли по существу, только порядок в обществе менялся так, чтобы различные виды неравенства постепенно принимали приемлемую и “цивилизованную” форму. В этом и ни в чем ином заключается общественный прогресс.

Но это весьма масштабный пример. Зло может накапливаться в обществе как результат множества личных поступков. Возьмем, например, обещания. Человек берет обязательство что-то сделать, и на этом строят свои планы другие люди. Но если нет специально оговоренных санкций, обещание можно не сдержать. В результате разрушаются многие начинания, а среди людей возникает недоверие и раздор. Но баланс между доверием и недоверием должен сохраняться. Если свойство пренебрегать обещаниями можно считать неискоренимым в человеке, столь же присущим ему надо признать и умение прощать. На чем основано это последнее? На так называемой “человечности” – свойстве души, принимающем в расчет человеческие слабости. Легко увидеть, в чем эти слабости состоят. Есть гласные и негласные законы общества. Первые составляют область права и законодательства. Вторые – область морали. Нарушение законов ведет к прямому наказанию. Нарушение моральных норм может (и то не всегда) повлечь общественное осуждение. Но поскольку, как выяснили ранее, любой человек в своих поступках ориентирован на общечеловеческие ценности (в его личном понимании), для него всегда доступно найти сообщников, которые признают его правоту и облегчат его положение. И даже если сообщники не найдутся, одно сознание того, что он прав, – потому что он не может быть одинок в своем выборе, – дает человеку возможность противостоять большинству моральных установлений. Обычно говорят, что это дело личной совести, подразумевая, что аморальности невозможно противостоять законодательно. Может быть это в корне неверно, и с самого начала моральные нарушения следовало приравнять, например, к уголовным? Этого не случилось, потому что человек и общество развивались и развились наконец до весьма утонченных пределов. Взглянем, какие следствия это имеет в плане общей человеческой проблематичности.

VIII.

Указанные человеческие (то есть простительные, не наказуемые напрямую) слабости предстают неотъемлемой чертой развитых людей. Вопрос в том, могут ли они становиться все более критичным в отношении общественного прогресса? Если да, то эта сторона человеческой натуры должна тревожить самосознание. Всякое ненаказуемое или прощенное зло остается злом. Оно выполняет свою работу – расшатывает общество изнутри. Когда-то утверждалась вера в победу зла человеколюбием, но это осталось на уровне утопии.

Деструктивная сила человеческих слабостей велика, потому что коварна именно своей открытостью, непреднамеренностью, искренностью. Как если бы кто-то сделал свою слабость и убогость оружием и сумел бы достичь результатов, недоступных сильным и богатым. Конечно после этого заманчиво гордиться этими свойствами и выставлять их добродетелью. Кажется, так и происходило с религиозными, христианскими ценностями, – но не об этом сейчас речь. Важно то, что осознание собственной слабости может сопровождаться проявлением чувств, а подобные проявления имеют свойство встречать внешнее сочувствие, значительно укрепляясь при этом.

Моральные нарушения, сделанные “с холодным сердцем” будут иначе восприняты, чем когда нарушитель действует под влиянием сильных чувств. В первом случае он действует явно по расчету, то есть хочет приобрести какую-то долю блага в ущерб другим. Это легко распознать, и общество находит способы ущемить виновного, ополчается против него. Холодный расчет неинтересен и антипатичен окружающим.

И вот здесь вдруг может появиться нечто хотя и нарушающее общественный покой, но простительное и даже чуть ли не с нетерпением ожидаемое. Это когда нарушитель показывает своим поступком, какие сильные чувства им владели. Не сдержать обещание непростительно, если не было расчета его исполнять. Уважительные причины могут здесь разве что слегка поправить положение. Но если при нарушении имели место душевные переживания – это найдет гораздо больший отклик в чужих сердцах. Люди как бы молча условились, что им ясно, что это такое – переживать сильные чувства, и как много это может извинять.

Поищем пример, когда некое нарушение обусловлено подобным проявлением человеческой слабости и сильных чувств. К последним традиционно относят любовь. Что это за разновидность любви, которая одновременно и предосудительна, и заслуживает снисхождения? Представим такой случай, – впрочем это каждодневная реальность. Современные мужчина и женщина. Они похожи на героев современных телесериалов, но отчасти и на героев Шекспира. Допустим, он давно имеет семью и детей. Она намного моложе его и свободна. Они вместе работают, видятся каждый день. Она замечает, что с какого-то времени его волнует ее присутствие. Ей это нравится, – бессознательно она ведет себя так, чтобы это волнение усиливалось. Неважно, есть или нет у нее какие-то намерения. Но все идет к тому, что у них начнется связь, и все зайдет в дебри, запутается, распадется семья, а для возникновения новой семьи нет оснований. Если самая человечная ситуация плохо кончилась, то окружающим придется вершить свое суд. Захотят, например, винить женщину в разрушении чужой семьи. Она ответит: “Почему я виновата? Я ничего не делала”. Скорее всего, это вполне достаточное оправдание. Выходит, надо обратиться к мужчине. Во всем виноват он, и это в самом деле очевидно. Но ему никто ничего не скажет, ибо с незапамятных времен принято считать, что это дело совести. Но каждый из окружающих составит свое молчаливое мнение – это и есть незримый суд общества и его неслышный приговор. И вот здесь-то оказывается, что драматизм ситуации измеряется чьими-то чувствами и соответственными сторонними сочувствиями. Незримый суд заключит, что нарушение имеет место, но имеются также и смягчающие обстоятельства. Большинство людей подумают: “Да, он виноват. Но что тут поделаешь – дело житейское”. А сам нарушитель может быть выразится определеннее. “Да, – подумает он, – я виновен. Но ведь я человек! Я полюбил – и не мог поступить иначе”. И теперь только надо разобраться, что этим хотят сказать. В этом ответе заявлено право на слабость, податливость чувствам. Но здесь же звучит и гордость, то есть напротив, нечто сильное.

Приведем в развитие этой мысли другую реальную историю. Эта ситуация не столь “стара как мир”, и стала возможна совсем недавно. Но гордость за звание человека в ней и не снилась Шекспиру. Речь теперь о двух женщинах, опять-таки современных и продвинутых в смысле злободневной гендерной проблематики. Как известно, достоинство личности здесь преобладает надо всем. Женщины эти как-то не нашли себе место в общем строе жизни и пустились сообща во все тяжкие, полагая, что мир непоправимо виновен в их судьбе. Проголодавшись, они заходят в кафе, со спрятанным оружием наготове. Из-за дикого внешнего вида с ними не хотят разговаривать. И тогда следуют слова: “Я человек! И я хочу есть!” И дальше уже выстрелы, кровь, – в общем все, что уже основательно примелькалось в обзорах текущих новостей.

При всей несопоставимости этих двух ситуаций, человек в них понимает себя как существо с весьма широкими правами. Ясно, что нехорошо разрушать семьи и предавать близких; более чем несомненно, что нельзя убивать себе подобных. Тем не менее что-то есть такое, что может в глазах окружающих служить оправданием и тому, и другому, и многому из того, что только можно представить. Отбросим порок, дурной нрав, всякие духовные патологии, – что-тооправдательное здесь остается – естественное, человеческое, извинительное. В самом деле, если человек влюблен – разве это не возвышенно? Если он голоден и не получает пищи – разве это не серьезно? Человек – это ценность. А поскольку человек не состоится без своих слабостей, логика ведет нас к заключению о ценности слабости. Но если верна первоначальная догадка (“слабость – замаскированный источник зла”), – получается, что зло должно быть ценно, – и логика не спасет здесь от недоумения.

Со времен Ренессанса возвышенность человеческого существа порастеряло свой масштабный смысл. Кто из людей сегодня захочет мыслить себя венцом мироздания? Но взамен пришло иное. “Я – человек” звучит сегодня словно бы  с акцентом противостояния всему, что препятствует кому-то быть этим-вот конкретным человеком, то есть личностью. А что этому препятствует? Близость родственных существ, общественное окружение создают определенное давление на личность, принуждая ее к самоограничению. Не выходит ли, что самоутверждение личности может состояться не иначе как в противостоянии этому окружению? То есть в определенных нарушениях тех самых норм, которые это окружение формируют именно как условие полноценности личности?

Все эти противоречия слишком хорошо известны, чтобы легко проглядеть здесь существенный момент. Но будем внимательны. В одном случае человеческая слабость – это потребность и право любви. Во втором – желание не умереть с голоду. Может ли то и другое служить оправданием, когда приходится влюбляться в кого-то не предназначенного для любви или присваивать еду, принадлежащую другим? Посягая на это сознательно, то есть в первом случае разрешая себе моральный, а во втором – и уголовный проступок, человек декларирует собственную ценность. “Я есть, я состоялся – неважно, какими путями, – но теперь невозможно не считаться со мной, со всем тем, что во мне есть, с моими желаниями”. Перейдена граница между “нельзя” и “хочется”, – и уже сам этот факт обязывает оправдать себя и объяснить, почему легко оказалось проникнуть туда, где висел знак запрета. Может быть эти знаки – только замшелый обычай? Может быть они пригодны только для обычных случаев? А кто же не знает, сколько необычного случается в жизни? И что такое жизнь, где все обычно – разве это настоящая жизнь?

Многие с готовностью посчитают, что настоящая жизнь как раз та, где отступают правила и нормы, где приходится действовать без рассуждений. Ведь рассуждения – это привычка согласовывать поступки с тем, как по сложившемуся мнению положено поступать. Но известно, как это “сложившееся мнение” может себя дискредитировать, выступая душителем всего нового и живого. И невозможно не видеть, что жизнь в большой, огромной своей части состоит именно из импульсивных личностных действий, никак не соотнесенных с писаными и неписанными правилами действий, выработанных обществом для своего благополучия. Мало того, что люди обучаются этим правилам большей частью путем их нарушений и последующих санкций со стороны общества. Даже усвоив правила насколько возможно хорошо, люди не в состоянии повсеместно им следовать. Отсутствие автоматизма в соблюдении очевидных правил, так или иначе извинительные их нарушения, – это и составляет по преимуществу понятие “человечности”. Вместе с его причиной – необоримыми чувствами и переживаниями.

Люди прогрессируют в своем понимании норм и нарушений. Несколько веков назад никому бы не пришло в голову, что мужчина морально виновен в первой из описанных ситуаций. В те времена на женщину падала вина и позор за все последствия. Это позволяло мужчине еще отчетливей ощущать правоту своих чувств. Его инициатива должна быть не просто извинительной, но законной – именно потому, что ей надлежит сопротивляться. Этот вопрос исследовал Сервантес в “Повести о безрассудно любопытном” (“Дон Кихот”, ч. 1). В его мысленном эксперименте ревнивый муж положил целью испытывать верность жены самыми рискованными проверками. Результат был предсказуем: поскольку верная жена тоже человек, а не ангел, абсолютно верной она быть не может. На этом и основывалась “невиновность” мужчин и их желаний. Выходило, что женщина по природе не только способна ко греху, но и явный источник греха, ибо в какой-то момент не может не оказаться слабой и доступной. Мужчина лишь выявлял этот источник, и даже должен был это делать – таким образом выставляя себя не эгоистичным и похотливым животным, а строгим испытателем чужой нравственности.

Допустим, прогресс преодолел эти перекосы в понятиях – что-то же должно было от них остаться? Осталась уверенность в правоте – теперь всеобщая, для всех мыслимых сторон. Любовь – это не что-то явно благое для всех, в ней может корениться зло и грех. Но греховная любовь оправдана, потому что она есть великое чувство. Одного этого достаточно, чтобы оправдать нарушение всяческих правил.

Так расширяется представление человека о себе самом – псевдо-свободном существе. Он окружен обществом себе подобных и связан условностями этого окружения. Но он способен ощущать давление этих условностей и предрасположен бунтовать против них, хотя и не помышляя от них освободиться. Вот почему странно бывает самодовольство человека. Он не только знает, что не может противостоять собственной слабости. Весь опыт жизни склоняет его к тому, чтобы нести свою слабость как свой крест, получая от общества вместе с деланным осуждением скрытое сочувствие этому вечному порядку вещей. Каждый сторонний судия догадывается, что он в душе такой же, как этот человек с его безоговорочным правом на сильные чувства и высокую слабость. Что это – самое главное, и на этом должен стоять человеческий мир.

IX.

Итак, проявления чувств укрепляют человеческое самомнение. Известно, как с этой чертой боролись и пытались ее искоренить религиозные учения. Но это такой же недалекий расчет, как и всякий иной, предполагающий обмануть природу и навязать ей человеческие планы. Люди должны были постепенно прозревать и раскрепощаться на этот счет.

Что же наблюдаем сегодня? Наше время уже не “век просвещения”, “освобождения”, “достатка” – как называли предыдущие века. Сегодня уже первое, второе и отчасти третье воцарилось как будто навечно. Многие великие цели незаметно оказались достигнутыми. Но ведь именно цель определяет собой силу желаний и других чувств. Уходит великая цель – мельчают и чувства. На заре человечества чувства не разменивались меньше, чем на жизнь и смерть. Сегодня это уже ни к чему, – множество самых разных, но, разумеется, не очень масштабных возможностей манят отовсюду. Но это изобилие возможностей теснится на все более плотном общем жизненном пространстве. Масса вариантов поведения и поступков, высокий темп жизни, потоки внешней информации забирают на себя ту часть жизни, в которой прежний человек принужден был прислушиваться к собственным переживаниям, делиться ими с другими, упорядочивать и осмыслять их для себя. Чувства по-прежнему могут вспыхивать. Но материал для поддержания пламени стал дефицитен. Люди приучаются дорожить временем и силами для сохранения своей ниши бытия, завоеванного уровня жизни. Раньше полжизни могло уйти на распознание истинности чувства любви или дружбы к другому человеку, на всевозможные испытания и проверки. В нашем непоседливом веке такие вещи должны определяться как можно скорее. Поэтому значимость любви, привязанности или же нерасположения и ненависти неуклонно снижается. Все должно быть проще, мобильнее. Адаптации к быстро меняющейся обстановке определяют все; откликам на внешние воздействия надлежит быть мгновенными и гибкими.

Сильные чувства и сегодня не редкость, то нет времени, чтобы испытывать их долго, а тем более разобраться, что же именно испытывается? Например, чувство любви: как понять, настоящее оно или нет? Раньше способом испытания была разлука. Нынешние средства связи и виртуального общения вытесняют это понятие из словарного запаса. Вопрос о подлинности, проверенности чувства уже не может быть слишком актуальным и интересным.

Допустим, это не проблема. Тем не менее чувства остаются решающим мерилом человечности в человеке. Чтобы противостоять чему-то возможно неправильному в собственных чувствах, нужна определенная сознательная бесчувственность. Но она-то как раз оказывается менее извинительной, чем всякие нехорошие, недолжные чувства. Короче говоря, чувства и только они – всегда правы. (Вспомнить хотя бы знаменитый фильм “Танцующая в темноте” – там об этом сказано без обиняков).

Как многие считают, бесчувственность – это дефект души, и притом злонамеренный, поскольку врожденым быть не может. Если так, то должны иметься условия для исправления того зла, которые способны приносить сильные чувства? Но как было сказано, современный темп жизни не оставляет времени на осознание и оценки чувств и их последствий.

Что же сказать о постоянстве чувств? Если они подлинные, то кроме того, чтобы быть сильными, им надо сохраняться, оставаться собой сколько-нибудь длительное время. В противном случае они только быстро угасающие вспышки. Но притом они успевают повлечь импульсивные и далеко ведущие поступки, так и не затронув человека по-настоящему, не предоставив ему времени разобраться в себе и выяснить, чего стоит он и его чувства.

Выходит, говоря о правоте чувств, сегодня зачастую имеют в виду подобные вспышки – еле уловимые искорки в хаосе повседневности нашего века. И норовят приравнять их переживаниям героев Гомера и Эсхила.

Отметим еще одну важную вещь. Все сказанное до сих пор как будто располагает к самым заезженным выводам. Что раньше все было лучше, а стало хуже, люди мельчают, уходят в прошлое и сильные чувства, и гениальные свершения. И что, стало быть, современных людей следует в чем-то упрекать, а затем их к чему-то призывать.

Все это совсем не следует из сказанного. Современное положение дел с человеком, его чувствами и самооценками сложилось, и оно есть на сегодняестественное положением дел. Ничто не мешает, сравнивая это положение с прошлым, сделать вывод, насколько современный человек освобождается от предрассудков, и как много вещей, ранее важных, он склонен теперь относить к числу предрассудков. Человек становится все более осведомленным об окружающем мире, а значит и духовно свободнее. И это никак не может быть плохо. Но существенно, что это и никак не может быть просто. Такой прирост свободы не может осуществляться задаром, чем-то за него надо расплачиваться, что-то терять. Не стоит слишком беспокоиться об этих потерях. Но следовало бы их сознавать и учитывать, представляя дальнейшие направления прогресса, последствия раскрепощения и усложнения человеческой натуры. А интерес к этому – своеобразное проявление незыблемого человеческого оптимизма.

X.

Зайдем теперь со стороны противоположной чувствам, чтобы увидеть, как неуклонно они вновь напомнят о себе. Как пример рассмотрим некоторую сторону общественной жизни. Устройство общества определяется и регулируется законами – нормами права. Эти законы и нормы перерабатываются и уточняются по мере усложнения общества и его механизмов. Если взять это за основу, обозначится некая часть общества, которая противостоит всяческой законности и желает жить по иным установлениям. Здесь преступают принятые правовые положения, и эта часть общества так и называется – “преступный мир”. Человеческие чувства жителей этого мира в точности такие же, как и у правосознательных граждан, но установки их разума своеобразны. Они считают, что надо пренебрегать устоями общества, например, правом собственности, свободы, достоинства и проч. Не означает ли это желание возврата к “природному” распределению благ, свойственному животному царству? Преступники пытаются жить, что называется, по волчьим законам в противовес законамчеловеческим. Отчасти это удается им вследствие несовершенного устройства общества. Но не это сейчас важно. Преступный мир в обозримой перспективе неистребим, потому что его нормы и ценности передаются по духовному наследству точно так же, как и все, что составляет общечеловеческую культуру. Выходит, в этом мире убеждены, что его принципы общежития правильные, то есть жизнеспособные. И что эти принципы могут определять собой бытие общества в целом. Во времена смут и гражданских войн деятельность преступников выливалась в подлинную борьбу за власть, нередко совместно с одной из противостоящих сторон. В малоразвитых странах преступные группировки способны даже объявлять войну властям (как это было в 70-х годах в Эквадоре с “империей” Пабло Эскобара).

В чем смысл этой борьбы и этих устремлений? Присмотревшись, замечаем не без удивления, что это не более чем разновидность политической борьбы, достигающей своей “насильственной” фазы. На сцену выходят новые влиятельные силы, они намерены захватить власть и проводить свою политику, создавать свою экономику, прививать свою культуру. Разве если какая-нибудь преступная группировка придет к реальной государственной власти, по городам и весям воцарятся сплошные грабежи и насилия? В общем случае не похоже на то. Законы и понятия могут быть самые разные, но здравый смысл один для всех. Людям, пришедшим к власти, кто бы они ни были, прежде всего понадобится общественный порядок. А его невозможно насадить утверждением всего по природе беспорядочного.

Анти-нормы и анти-право преступного мира представляют собой орудие борьбы за предполагаемый приход этого мира к власти (в рамках региона, страны или всей планеты). После чего жизнь общества потекла бы своим чередом, только с иным распределением доходной части бюджета – как впрочем и при любой смене правительства. Поэтому так трудно оказывается искоренить преступное сознание: здесь не считают себя не-людьми или недо-людьми, но как раз людьми более правильными и настоящими, чем остальные. То есть более “перспективными” в части судеб общества. Если сознание этих людей добирается до таких тонкостей, они даже сооружают зачатки идеологии: общество должно жить не “по законам”, а “по понятиям” и т.д. Не замечая того, что в случае успеха этим “понятиям” все равно придется принять традиционную законодательную форму.

Теперь присмотримся, чтобы уловить знаменательный переход от рассудка к чувствам. Какой-нибудь индивид с детства рос в преступном мире и усвоил его ценности. Как бы он мог обосновать для себя эту свою причастность? Культура этого мира скудна. Таким обоснованием может быть либо цинизм и нигилизм, либо чувство братства, кланового единства и связанное с ним самомнение. Человек сознает, что он принадлежит чему-то противостоящему остальному миру, но если он считает это правильным, ему нужна поддержка со стороны чувств. И он найдет эту поддержку, и даже в притягательной романтической форме. Известный ореол всегда окружал тех, кто хотел отобрать собственность у “богатых” и разделить ее среди “всех”. Кто же создавал этот ореол? Все те, для кого оказывается важнее не то, что человек совершил или натворил, а то, что он чувствовал при этом.

Конечно, сегодня все здесь усложнилось и запуталось, но пока еще не безнадежно. Представим, что человек ощущает свою “преступную” правоту в своем образе жизни и среди себе подобных. Почему он оказался в оппозиции остальному обществу? “Потому, – ответит он себе, – что остальное общество устроено неправильно, а право на нашей стороне. И надо сделать так, чтобы все жили по нашим идеалам”. Чем же отличается его ход мыслей от намерений переустроителей общества – революционеров и оппозиционеров (в предположении благородства их помыслов)? Они видят свою цель как цель для всего человечества, их правота – идеал и благо мирового масштаба. Они могут использовать для этой цели достаточно “преступные” средства, и очень просто оправдать это. Как тогда понять со стороны, где здесь личные цели, а где самоотверженность ради идеалов? Настоящий, последовательный, идейныйпреступник оказывается неотличим от фанатичного преобразователя общества.

Почему оказывается возможным такое смешение? Ему способствует доверие окружающих к силе чувств. Эта способность для стороннего взгляда становится оправданием как всего того, что внутри человека, так и многих внешних проявлений, и прежде всего целей и действий по их достижению. Закономерность, рассмотренная на примере преступного мира, может быть обобщена на любую разновидность общественной группировки. То, что объединяет здесь людей – это общее чувство правоты, блага, счастья и стоящее за ним представление будущего, правильного устройства общества. Чем сильнее чувство, тем легче оно распознается со стороны и тем самым увеличивает число сочувствующих.

Но ведь все это присутствует в человеческом обществе с самого начала, а преобразованиям этого общества уже несть числа. Каковы же здесь зримые последствия? В главном они все схожи между собой. Всегда новое в частностях и вечно старое по существу распределение общественных благ, оправданное попыткой установить справедливое распределение и всеобщее благо. И что же позволяет каждый раз верить, что то и другое наконец состоится? Только лишь те или иные побуждения людей, умеющих сильно чувствовать и заражать этим других. Не благодаря ли этому обстоятельству история общества по части достижения общеизвестных и давно осмысленных идеалов практически топчется на месте? Что действительно часто и живо меняется – это перераспределениевласти и собственности. Только это показывает нам общественная реальность и заставляет так с виду неуместно ставить на одну доску и искренних идеалистов, и расчетливых стяжателей. И тем, и другим необходимы деятельные сторонники и сочувствующее доверие остальных. То и другое всегда найдется в достатке, одним фактом своего появления создавая иллюзию движения общества к своему правильному, справедливому устройству.

XI.

Теперь надо перейти к иным разновидностям проблематичности, обусловленной природой людей и способом их общественного сосуществования.

Существо, уверенное в себе, должно быть более жизнеспособным, чем существо сомневающееся. Способность к сильным чувствам как будто повышает самоуверенность – имеется ли в этом скрытый смысл? Эволюция живых существ с несомненностью являет лишь одно – возрастание сложности организации. Но для всех устройств – живых и технических – действует закон обратной зависимости между сложностью и надежностью, жизнеспособностью. Для биологов неясна связь между эволюцией и прогрессом. Бездна времени ушла на то, чтобы из бактерий развился человек – и что в итоге? “Бактерии существуют миллиарды лет, и нет причины, почему бы им и дальше не продолжать в том же духе. Наш вид насчитывает не более двухсот тысяч лет и уже поставил свое существование под угрозу” (В.А. Красилов. “Нерешенные проблемы теории эволюции”).

Однако угрозы имели место с самого начала. Предок человека мог бы гордиться перед животными эффективным использованием орудий труда. Тем не менее на ранних стадиях эволюции это не давало ему бесспорных преимуществ. Только-только сложившись, на первых порах первочеловек выживал с великим трудом. И то, что ему “повезло” эволюционировать дальше – может быть сравнимо с чудом появления самого феномена жизни.

Постепенно взамен рефлекторного автоматизма действий и реакций люди построили свой духовный мир расчетов и предвидений. Но чем сложнее и тоньше становились расчеты, чем глубже забирались они за пределы насущного, тем неожиданней и катастрофичней могли оказаться последствия. Великие цивилизации прошлого могло погубить элементарное недомыслие. Например, экологическая катастрофа в Древнем Египте: истребление зарослей папируса повлекло заболачивание плодородных земель, недостаток продовольствия и общий упадок.

Но сейчас важны не эти частные случаи, а их черта, общая для всех эпох. Она в том, что последующие поколения не оказывались в состоянии оперативно делать выводы из этих уроков. Общественное сознание и общественное устройство не перестраивались таким образом, чтобы опасности определенного рода, произойдя, затем навсегда исключались. Были конечно и великие достижения, например, нидерландские дамбы, навсегда (как будто) обезопасившие эту струну от вторжения моря. Но в общем и целом всяким новым этапам прогресса цивилизации сопутствовали новые и изощренные в своих угрозах кризисные явления. Не говоря о том, что и биологическая эволюция не потрудилась закрепить “дальнозоркие” стратегии общественного поведения на генетическом уровне.

Конечно же все эти “сбои” в прогрессе не способствовали человеческой самоуверенности и требовали дополнительных источников самооправдания. Очень рано человеку понадобилось представление высших сил, которых можно было пытаться склонить к сочувствию себе. И это представление должно было подкрепляться эмоционально. Вера – первейшее и важнейшее чувство. Быть убежденным в чьем-то заступничестве и содействии – фактически быть уверенным в себе. Чтобы открыть это обстоятельство, нужна способность к умственной рефлексии. Но как раз эта способность не имела большого значения для эволюции и смогла появиться очень поздно.

Таким образом самоуверенность и сомнения в себе должны были издавна бороться в человеке, порождая определенный душевный диссонанс. Но чувство радости жизни решительно вмешивалось в это обстоятельство. Отсутствие рефлексии укрепило мировоззрение фатализма: надо бороться с негативными душевными настроениями, а не с причинами, эти настроения вызывающими. Причины – в руках Всевышнего, и все, что случается, надо принимать со смирением и радостью. В том числе и то, что напрямую зависит от человека, от его способности к греху.

Образ Всевышнего в сознании людей постепенно становился все аморфнее, неопределеннее. Но что удивительно: несмотря на подобную судьбу всех объектов веры, само это чувство никуда не делось. Оно и сегодня может проявляться достаточно сильно – даже и у тех, кто от рождения не знал привычки регулярно молиться Всевышнему о заступничестве. Одна из причин в том, что фактически это вера человека в себя самого, в свою способность полагаться на все что угодно, даже на абсурд – с целью самооправдания. Ведь оправдывать в первую очередь приходится нечто очень важное – собственные чувства. Особенно когда они велят: “Делай то или другое – потому что тебе очень хочется это делать. И не думай о последствиях, которые тебе все равно не по силам предугадать или предотвратить”. И словно бы по некой “инерции чувства” оправдывать приходится не только все ясное и простое, но также и многое смутное и сомнительное, что издавна происходило в человеческой среде.

XII.

Попробуем теперь простейшим образом охарактеризовать такое важное “проблемное” начало в человеческом обществе как конкурентная борьба, в многоразличных ее проявлениях. Начнем с элементарных биологических реалий. Единица общества – особь, человеческое существо, его организм и его потребности. Наличие множества подобных существ вызывает к жизни те или иные формы борьбы за существование между ними. Человеческое общество в этом сходно с животным и растительным миром. Это воспринимается людьми как естественное и может быть даже необходимое условие их жизни. Но это не может не восприниматься теми же людьми и как источник тягостного зла. Каким образом появляется это зло? Наличие многих индивидуальных организмов создает между ними “поле напряженности” – конкуренцию за потребительские ресурсы. Это положение сохраняется, даже если эти индивиды являютсяблизкими существами – по меркам самой высокой человечности. Вопрос о присущем человеку нравственном начале, альтруизме является весьма запутанным. Не исключено, что это самый непроясненный момент в исследованиях о человеке – как философскими, так и литературно-художественными средствами.

Сейчас не ставим цель это досконально прояснить, так как текущая задача иная. Приведем лишь самые общие соображения. В обществе, имеющем изначальную биологическую природу, отношения индивидов и их конкуренция складываются на многих уровнях. На достаточно высоком уровне это конфликты чувств, мировоззрений, верований. Все это доступно научным и литературным исследованиям, ибо является частью обыденной жизни – в которой исследователь имеет возможность участвовать. Однако положение меняется, когда обыденная жизнь вдруг меняется настолько, что принимает вид экстремальной ситуации. Как же возможно исследовать сущность человека, когда речь идет о дележе последнего куска хлеба или места в спасательной шлюпке? Или когда испытаниям подвергаются самые прочные родственные, дружеские, любовные чувства? Не обнаруживается ли зачастую, что обладатели этих чувств – это прежде всегобиологически разные существа с присущими им приоритетами личного выживания? Писатели – знатоки душ и жизни – как будто не прочь исследовать такие ситуации. Но литературное исследование дает здесь своеобразные результаты. Исследуется на самом деле идеализированный образчик подобных ситуаций, то есть представление того, чему здесь надлежит быть. А именно, по законам литературы выходит, что низменным биологическим реалиям обязательно должна противостоять высокая человечность.

Но это никак не разрешает того обстоятельства, что в жизни далеко не всегда, а вернее, достаточно редко находится благородный герой – пример для всеобщего подражания. Это означает: если взять среднестатистическую экстремальную ситуацию, то не следует ожидать, что ее участники окажутся на должной высоте, то есть в качестве нравственно развитых существ. И именно такой случай должен считаться показательным для заключений о природе человека.

Однако такой вывод – словно бы камень преткновения для исследователей, которые в силу неясных причин полагают оскорбительным признать глубинную животную сущность человека и общества.

Конечно же следует искать подход к этой проблеме. Что представляет собой прогресс человечества – не постепенное ли освобождение от грубой животности? Например, можно мечтать о продлении индивидуальной жизни, здоровья и даже о каких-то разновидностях бессмертия. Точно так же можно мечтать, что некогда будет достигнута независимость материального и духовного человеческого бытия. Допустим, если люди всем обеспечены, они уже не будут конкурентами в насущном, потребительском смысле. Однако будут ли это по-прежнему люди – биологические существа?

Но здесь эту интересную тему придется оставить и возвратиться к основной. Наше исследование человеческой проблематичности начали с чувств. Достаточно возвышенные среди них – чувства любви и братства – могут, как было показано, напрямую вести к напряженности в обществе. Но теперь ищем самое первоначало этой напряженности. Таится ли оно в историческом прошлом человека, где он постепенно складывался из животного, обретая духовный мир, ценности, способности к альтруизму? Но до всякой сознательной духовности были именно чувства, эмоции – они формировали сознание, наполняли его богатствами и одновременно тяжелыми противоречиями. Выходило так, что материальные, потребительские конфликты стимулировали чувства, а полнота чувств обогащала внутренний мир. С другой стороны, тяжесть жизненных проблем и сопутствующая им сила чувств окрашивала внутренний мир в зловещие и меланхолические оттенки. Все это прослеживается в самых ранних памятниках человеческой культуры: в эпических сказаниях жизненная сила, бьющая через край, рано или поздно сменяется смертью героев и апокалипсическими видениями будущего.

Что же видим на сегодняшний день? Человек сформировался как высокоразвитое существо на солидной базе материальных достижений. Он способен сознавать свою проблематичность, – это доказывается современной духовной культурой, построенной на интересе к разнообразным межчеловеческим конфликтам и “напряженностям”. Но нечто существенное здесь никак не проясняется, ибо к этому как раз и не возникает интереса. Например, если взять войны и локальные конфликты: можно ли выявить в историческом плане значимую тенденцию или “градиент” этих явлений? Как будто ясно, что показатель “количество войн на единицу численности населения Земли” к сегодняшнему дню неуклонно убывает. Положим, это признак прогресса. А что сказать о росте преступности? Сделаем и здесь допущение – о том, что существенного роста не происходит. Тогда придем к выводу, что на данном историческом этапе наблюдаются признаки стабильности.

Достаточные ли это условия для оптимизма по убеждениям (в противоположность врожденному, “животному” оптимизму)? Совершенно недостаточные, ибо кроме формальных выводов есть еще интуиция. А то, что тревогой за будущее проникнуто множество личных интуиций – это допущение гораздо более основательное, чем только что сделанные. И значение этой интуиции намного больше, чем у прописного, деланного и к тому же оплачиваемого оптимизма, имеющего очевидное и огромное идеологическое значение.

Поэтому позволительно предположить: проблематичность в обществе, цивилизации растет с ходом истории огромными темпами и сегодня начинает переходить существенные пределы. Речь идет о трудноуловимых вещах. Людей все больше, стало быть и напряженность между ними должна становиться интенсивней. Правда, более или менее успешно предотвращаются переходы напряженности в прямые столкновения. Вместо того, чтобы подавлять волнения недовольных, надо обеспечивать их работой. Это успешно осуществилось сегодня в развитых странах. По сравнению, например, с Англией времен Мальтуса, которой настолько разуверился в системе вспомоществования бедным, что готов был отказать последним в звании “нормального человека” и применять к ним только карательные санкции. Давно в ходу слова “цивилизованные методы разрешения конфликтов”. Да, что касается частностей, впору многим раздавать похвалы, и по заслугам. Но что же тогда еще скрывается за интуитивно ощущаемой тревогой?

XIII.

Даже два одинаково позитивных и взаимнонаправленных чувства должны быть в чем-то соперничающими. Ибо в чувствах проявляется индивидуальность, и как следствие, разные понимания того, что эти чувства должны выражать. Для сохранения гармонии одно из этих пониманий должно одержать верх над другим. Если на лидерство – в чувствах или в чем ином – претендуют несколько, кто-то должен доказать, что он в этом более состоятелен чем другие.

Противостояние обязательно сложится и там, где изначально имели место близость и единомыслие. Аналогии здесь можно проследить на самом низшем, физическом уровне. Скопления молекул образуют прочный и твердый кристалл. Для этого молекулам надо расположиться совместно в определенном порядке. Но ближе чем на определенное расстояние они сблизиться не могут, их не пустят силы отталкивания. Что видим среди живых существ? Птицы живут большими и дружными стаями. Но когда эта стая рассаживается на проводе, строго выдерживается расстояние между особями. Биологи называют его “расстояние удара клювом” – и это аналог сил отталкивания маленьких косных тел. Те же закономерности должны действовать в организации совместной жизни сложнейших и одухотворенных разумных существ. Пространство совместной жизни обычно слишком невелико, чтобы эти существа, когда это им желанно, могли бы ощущать полноценное чувство свободы. Ведь пространство – это разновидность потребительских ресурсов, и его, как и прочих, редко бывает достаточно.

Совместное пребывание в “пространстве ресурсов” требует согласованных действий. Лучше всех это удается маленьким рыбкам в стае – их поведением управляет сообща генерируемое электрическое поле. Если люди находятся вместе и хотят выжить в трудных условиях, им надо прийти к согласию, хотя бы их мнения и не совпадали. Принцип лидерства и подчинения есть закон природного здравомыслия. Но в некоторых условиях смысл этого закона оказывается вопиюще неопределенным.

Речь о том, что принцип лидерства есть обратная сторона принципа силы и индивидуальной борьбы за существование. В достаточно благоприятных условиях сильный становится лидером и ведет к поиску лучшего все сообщество индивидов. При изменении условий на худшие лидеру достаточно просто выжить индивидуально.

У животных здесь все четко расписано. В определенных условиях сильные (например, родители) могут защищать слабых (детей), снабжать их пищей и т. д. При изменении условий законы действуют в обратную сторону: родители могут бросать детей на произвол судьбы или даже использовать их как пищу.

В человеческом обществе эти вещи регулируются законами и моральными нормами. Однако получается странная ситуация. В экстремальных ситуациях человек становится хотя и эгоистичным животным, но довольно бестолковым, так как он давно отвык быть таковым. Животная природа здесь подводит, предает человека. Тогда следует ожидать, что хотя бы на нормальном, истинно человеческом уровне неизбежная конкуренция за ресурсы и принцип лидерства эволюционируют к разумным и перспективным формам? Все складывается иначе, и неразумная борьба за существование остается главным фактором высокоразвитого общества. Однако эта борьба действительно эволюционировала, и довольно хитроумным образом.

Приведем еще одну аналогию. Если в лесу одно дерево стремится вырасти выше другого и получить больше солнечного света, оно действует одной толькожизненной силой. Высшие животные подключают сюда и жизненную стратегию – способность действовать на индивидуальном и отчасти на групповом уровне таким образом, чтобы опережать других индивидов и сообщества в погоне за ресурсами и благоприятными условиями жизни.

Отличие же человека в том, что к этим качествам он добавляет способность рассчитывать и планировать свои действия. Здесь вместо физических качеств решающее значение получает хитрость, дальновидность, умственные способности. Но теперь все это служит не столько индивидуальным, сколько общественным, групповым интересам. Человек представляет себе, что является лучшим для других – детей, близких, соседей, соратников, всего общества – и пытается навязать им это свое представление. Для этого ему точно так же нужно право личной силы и свободы, как если бы он был абсолютным эгоистом. Да и самопожертвование будет тем явственней, чем отчетливее человек будет представлять собственные мотивы для его совершения.

Таким образом животная борьба за существование превращается в борьбу за индивидуальные, а в расширенном виде – за групповые предпочтения. Но в первом случае легко распознать за этой борьбой природную гармонию, динамичное равновесие, выгоды естественного отбора. Все меняется, когда из мира живой природы вырастает мир человеческих предпочтений. Ибо в этом новоявленном мире ценность всего естественного, природного уже никоим образом не очевидна.

XIV.

Итак, жизнь человеческого общества определяют индивидуальные и групповые потребности и интересы. Предлагались многие способы переустройства общества на справедливых основах, то есть так или иначе уравновесить указанные потребности и интересы. Попытки в этом направлении приводили к некоторым изменениям в распределении ресурсов, но подлинная справедливость оставалась недостижимым идеалом.

Сегодняшнее сложное устройство общества таково (ограничимся самой грубой обрисовкой), что вопрос о справедливости становится попросту отвлеченным. Одна часть общества благополучна и сильна настолько, что способна сдерживать притязания другой части на бóльшее благополучие. Со своей стороны эта другая часть терпит свое положение, ибо неблагополучие ее не такое уж критическое по сравнению с прошлыми временами. А те обитатели планеты, положение которых не слишком отдаляется от критического, попросту слабы и разобщены. Может быть они обречены, а может быть, таят в себе угрозу великих потрясений. В итоге складывается общественная напряженность по причине неравенства уровней жизни. Помимо этого политическая неоднородность цивилизации не позволяет согласованно действовать в отношении общих угроз благополучию людей и разного рода масштабных кризисов.

Если в отношении чувств выяснилась человеческая проблематичность на уровне индивидов и их непосредственных окружений, то теперь наблюдаем проблематичность, связанную с общим устройством цивилизации. Что говорит на этот счет история? Положение дел постепенно улучшалось в том плане, что отдалялось от опасности прямых социальных взрывов – восстаний, революций, войн. Сегодня распределение сил таково, что относительно безопасными могут быть лишь малые и локальные потрясения и конфликты. Они наблюдаются в большом количестве, и абсолютно неясно, какова здесь общая тенденция: к постепенному угасанию или накоплению “критической массы”? В пользу первого говорит общее совершенство технологий, позволяющих не оставить голодными и самых отсталых (хотя бы и за счет неуклонного снижения качества продуктов потребления). Вполне может быть, что население стран “третьего мира” наконец-то осознает свое место “довольствующихся самым мизерным” и успокоится. И спокойствие это может быть даже получит генетическое закрепление?

При таком обороте мыслей возникает вопрос: куда эти мысли клонятся? Придется сделать оговорку: хотя такое положение дел вполне может осуществиться, оно не может быть признано нормальным. А в качестве ненормального решения вопроса оно не может приниматься во внимание как значимая перспектива.

Что же сказать о значимых перспективах? Исторические попытки социальных преобразований в сторону общей справедливости и общего благополучия давали в итоге слабый и расплывчатый эффект. Он состоит в том, что социальная напряженность, подобно болезни, от которой не найдено радикальных средств, различными уловками загонялась все дальше вглубь организма. Все менее выраженными становились ее симптомы и все терпимее – видимые последствия. Все, что на сегодня известно: болезнь приняла настолько вялотекущий характер, насколько возможно, чтобы не обращать на нее внимания.

Складывается впечатление, что человеческое общество в своей скрытой сущности отторгает всякие попытки его разумного переустройства. Равным образом не использует оно и возможности некой внеразумной, “интуитивной” гармоничной самоорганизации. Но говорит ли это в пользу неразумной инертности этого общества или наоборот – о неком мудром и глубоко скрытом в нем положении вещей? А может быть ни то, ни другое – и в лице человеческого общества имеем дело с предметом, парадоксально чуждым человеческой системе оценок?

Биологическое начало в обществе свидетельствует о его приспособляемости к окружающим условиям. Социальное начало – о способности общества организовываться на разумных принципах. Но эти два начала в немалой степени мешают друг другу: биология спутывает разумные и благородные планы переустройства, а социальные вмешательства в свою очередь сбивают и расстраивают механизмы естественной адаптации и отбора наилучших признаков. В итоге имеем систему хотя и самоорганизующуюся, но с огромной натугой, неуклюже и неадекватно, и по-видимому с полным равнодушием к собственной судьбе.

Можно рассуждать и так. Если когда-нибудь положение дел приблизится к критическому, решение немедленно должно будет появиться. Все сейчас не очень хорошо именно потому, что терпимо. Нужна некая встряска, чтобы ленивое общественное самосознание пробудилось и вдохновенно воспрянуло к высотам совершенства. Такой ход мысли не обязательно называть опасным, безответственным и тому подобное. Это может выглядеть и здоровым прагматизмом.

Но встанем на сторону тех, кому хочется предугадывать и предчувствовать. Каким образом вопросы справедливого переустройства общества смогли бы стать актуальными? Кто в этом заинтересован? В масштабах планеты люди покинули пределы индивидуальной борьбы за существование и перешли к групповому противостоянию, к удержанию уже завоеванных группами позиций. Таким образом неудовлетворительный с общечеловеческих позиций порядок вещей для кого-то не только приемлем, но и единственно возможен. Тогда либо эти “кто-то” исповедуют иные ценности, либо они не нуждаются в каких бы то ни было исповедываниях.

Здесь можно мыслить в нескольких направлениях. Первое: тотальный оптимизм, основанный на устремлении вперед и запрещающий догадки о том, что прогресс цивилизации – химера. Второе: снятие вопроса о прогрессе и о будущем человечества с повестки дня и зачисление этого вопроса в разряд псевдопроблем, потерявших остатки актуальности. Третье: в предположении вечной актуальности этих проблем, – признание невозможности их действенного разрешения и как следствие – их мировоззренческое переосмысление. Иначе говоря, исследование концепций, которые не сводились бы к очередным бесполезным рецептам преобразований. В настоящем исследовании склоняемся в сторону третьего пути.

XV.

Присмотримся теперь к последствиям соперничества и конкуренции людей и их группировок. Почему бы этому соперничеству не выступать всегда здоровым, необходимым началом?

Действительно, многие достижения науки, техники и искусства были достигнуты как результат организации различных конкурсов. Творческое соперничество кажется необходимым признаком полноценного общества. И даже не в результатах может быть дело. Соревновательное достижение различных целей составляет острый человеческий интерес. Отчетливо эта мысль проведена, например, Р. Амундсеном в его воспоминаниях. Да, он организовывал свои экспедиции, заботясь об их научном содержании и привязывая их к насущным практическим задачам. Но внутренней и может быть самой мощной пружиной он признавал соревновательную, спортивную сторону этих предприятий.

В детскую пору жизни человек развивается в окружении близких, заботливых людей. Затем он должен обрести самостоятельность, найти себя среди всех остальных. При этом можно довольствоваться малым или привыкать жить на широкую ногу. Но в общем человек всегда хочет большего, чем имеет, когда еще находится в последней стадии несамостоятельности. К насущным потребностям прибавляются сокровенные интересы и отдаленные цели. Необходимо выбирать род деятельности и одновременно включаться в соревнование с себе подобными. Даже если деятельность состоит в сбивании палкой бананов, нужно стараться делать это лучше других. Если не стремиться к этому, будешь оттеснен на задворки жизни.

Будем предполагать, что положение человека на задворках жизни не выглядит нормальным. То есть человеческое самосознание, как о нем ведем речь с самого начала, несовместимо с этим положением. Хотя это может быть слишком сильное утверждение, для наших целей оно необходимо. Нормальное самосознание должно ощущать себя в ряду себе подобных и равных по ценности. Однако уточним и понятие жизненных “задворок”. Человек, который исповедует антиобщественные принципы, добровольно загоняет себя на эти “задворки”. Если же человек соблюдает правила общежития, занят сколько-нибудь полезным трудом, но не имеет интереса ко всяким соревнованиям и конкуренциям, оттеснение его на “задворки” является следствием неразумности общественного устройства.

Отсюда следует, что соревнование и конкуренцию нельзя признать достаточным признаком нормальных устоев жизни. Эти устои как будто должны ограничивать и регулировать те свободные инициативы, конкуренцию между которыми так заманчиво полагать движущей силой всякого прогресса. Это тема великой дискуссии между приверженцами предпринимательского либерализма и социальной справедливости. Не имея возможности в нее включаться, ограничимся общим обзором сложившегося положения вещей.

Возможны ли в принципе условия и правила справедливой борьбы за достаток, уровень жизни, возможность участия в общественных начинаниях и многое другое? Для осмысления этого нужна твердая почва под ногами. А именно – уже сложившаяся наличная реальность.  Она по факту не является вполне справедливой, в смысле удовлетворяющей всех. Стало быть, она может быть только изменена в ту или иную сторону – к некой большей степени справедливости, равно как и несправедливости. Но чем будет такая новая реальность – это определяется в конечном итоге только силой тех, кто смог бы эти изменения провести. (Как известно, поборник абсолютного блага Сократ так и не смог опровергнуть в этом вопросе прагматичного Фрасимаха – Платон, “Государство”, кн. 1). Отсюда следует, что в любой последующий момент истории несправедливость будет сохраняться, только может быть во все более завуалированном виде. Ибо борьба за справедливость не будет отличима от обычной групповой конкурентной борьбы – за ресурсы, рынки, умы, ценности, идеалы.

Вырвавшиеся в этой борьбе вперед составляют социальную группу с целью совместного закрепления занятых позиций. В частности, сохранения и приумножения приобретенной собственности. Этому способствуют экономическая закономерность: вкладываемый в оборот капитал возрастает. Внутри подобных “успешных” групп также действует конкуренция. Однако она иного порядка, чем между “успешными” и “оттесняемыми”. Вторая в отличие от первой есть антагонизм. Это явление явно дестабилизирующее, и оно должно было постепенно сглаживаться. На сегодняшний день классовый антагонизм устранен, насколько это возможно. Вместо противостоящих слоев населения возникли системы государств “первого”, “второго”, “третьего” мира – с неясными, но безусловно тревожными перспективами.

Сложившееся на сегодня в мире положение вещей получило название “глобализации мировой экономики”. Здесь действуют сложные процессы, допускающие описание наглядной моделью. Главная особенность глобализации – искусство переноса местных экономических провалов и кризисов на мировой уровень. Если представить систему сообщающихся открытых сосудов, то изменение уровня в одном из них быстро или медленно отразится на общей поверхности, и, силой единого для всех уровней атмосферного давления, эта поверхность постепенно выровняется. Остается еще представить, что жидкость в этих сосудах – это мировой капитал, исключительно подвижный благодаря отработанному искусству его перемещения и перераспределения по разным регионам мира. Современные чудеса связи и коммуникации позволяют добиться настолько быстрого общего “отклика” на частные “провалы уровня”, что виновник этих провалов не успеет почувствовать их сколько-нибудь существенно, стать их жертвой. Зато их обречены “почувствовать” там, где уровень жидкости-капитала изначально нестабилен, хаотичен и подходит для того, чтобы быть демпфером, берущим на себя всякие, даже и самые отдаленные провалы и сбои.

Таким образом “глобальное” назначение бедных, неблагополучных в экономическом отношении мировых регионов – нейтрализовывать разного рода неблагополучия, случающиеся в регионах стабильных и изобильных. Однако социальная напряженность в регионах первого рода все более должна приближаться к своему критическому уровню. Насколько это может быть опасно для благополучных регионов? Имея в виду тамошний высокий уровень экономического и политического прогнозирования, можно предположить, что давно уже разработаны планы нейтрализации всякого рода потенциальных опасностей подобного рода. Не исключено, что отсталым странам предстоит в будущем превратиться в резервации для неблагополучных слоев населения или прекратить свое существование.

Остается добавить ничего не значащие слова о том, что это не может являться решением проблемы гуманного развития и стабильности нашей цивилизации – и вернуться к нашей основной теме.

XVI.

Когда давным-давно были созданы первые социальные утопии, они долгое время воспринимались всерьез – как модели чего-то такого, что скоро станет реальностью. Затем было замечено нечто подозрительное: как это так – общество без экономических и социальных проблем, без соревновательного элемента, без подобия животной борьбы за существование? Когда утопии сменились современной социологической футурологией, когда провалились эксперименты наподобие “построения коммунизма” и проч., стало очевидно, что без узаконенного неравенства людей никогда не обойтись. Оно просто должно мыслиться как последовательное упорядочивание всего того, что связано с невозможностью для людей быть в жизни одинаково успешными.

Но разве возможны здесь радикальные и в то же время гуманные и цивилизованные меры? Система преобразований, способная навести здесь порядок, потребует вложения огромных средств. В принципе средств у развитых государств достаточно. Однако они сосредоточены в определенных руках и предназначены для определенных целей, не имеющих общего с обеспечением социальной стабильности. Главный принцип этого обеспечения – отпускать средств ровно столько, чтобы нестабильность не стала критической.

“Успешные” группы общества и отдельные индивиды вносят отчисления в пользу государства – в сущности налог на собственную успешность. Эти средства идут на пенсии и поддержание жизненного уровня всех тех, кто не сравнится в успешности с этими группами и индивидами. Иногда можно услышать о забастовках в развитых странах. Кто в них участвует? Может быть шахтеры или ткачи, как двести лет назад? Да нет, скорее это авиадиспетчеры и представители других элитных, высокооплачиваемых профессий. Они протестуют против высокого, по их мнению, налога на их “успешную” заработную плату. В самом деле, любые налоги могли бы быть меньше, если бы экономика страны функционировала более эффективно. В том числе если бы за разнообразные экономические провалы отвечали их прямые виновники. Но по современным глобалистическим порядкам за эти провалы должны расплачиваться все, весь мир. Бедные должны становиться еще беднее, а более или менее “успешные” должны отчислять от своих доходов на борьбу с бедностью.

Но есть еще и самые “успешные” – те, что на самом верху. Что зависит от них, и что бы они могли сказать на этот счет?

Но прежде всего – может ли вопрос такого рода попасть в круг их внимания, даже в принципе? Ведь что значит быть человеком успешным в максимально возможной степени? Это значит принимать участие в свершениях самого глобального, планетарного масштаба. Это поле деятельности правителей государств, политических деятелей высшего ранга. Они призваны принимать ответственные решения, которые никоим образом не могут быть их личными прихотями. Но значит ли, что и вообще нет личных решений, от которых зависят всеобщие судьбы?

Во многих родах человеческой деятельности имеются световая и теневая стороны. На световой стороне развития цивилизации все идет по нарастающей, и это называем прогрессом. Но неизменно этому нарастанию сопутствует обратная сторона, словно бы затеняющая те реальные результаты, которые можно измерять в единицах общественного достатка и благоденствия. Историю делают люди, и если история состоит из великих свершений – ее творят гении ума, духа, изобретательности, мужества. Их имена всем известны и почитаемы. Их прозрения позволили им утвердиться в истории, а иногда даже безбедно окончить свои дни в лучах славы. Но это поистине все, что им дано в удел, и это может быть далеко от того, на что они в душе надеялись. Возьмем стародавний пример. Платон – великий мыслитель, родоначальник европейской философии, основатель учения, которое принуждены учитывать все последующие мировоззренческие системы. Чего еще желать человеку? – но он ведь определенно стремился к бóльшему. Он создал концепцию идеального государства, в котором главенствуют Разум, Справедливость, Красота и Благо – как он сам их понимал. Все это он безрезультатно стремился воплотить на практике. Его идеи повлияли на все умственное развитие человечества. Но не променял бы он эту безмерную славу на хоть небольшую долю успеха при жизни? Того успеха, когда человек может сказать себе: “Я заставил события идти так, как мне кажется верным”.

В чем здесь очень существенный момент? Творческий гений, подвижник влияет на развитие событий косвенным образом. От его свершений словно бы расходятся волны, действия которых невозможно предугадать и оценить в момент их зарождения. При том, что это может быть мощное и долгосрочное влияние, в нем нет ничего насущно-конкретного. В нем нет направленной индивидуальной воли. Гений освещает будущее человечества, но не творит его.

Однако это самое будущее творят многие из тех, кто в отличие от гениев и подвижников никогда не на виду и тем более никогда не войдет в историю. И это не только народные массы, но и отдельные конкретные личности. Их удел – скрытые, теневые стороны всякого развития событий или поворота истории. Причем их полномочными представителями часто выступают гении и подвижники. А также императоры, полководцы, президенты, главы правительств и все те, кому приходится пребывать если и не в лучах славы, то хотя бы в световом кругу общественной известности. И может быть Платону и подобным ему мечталась не громкая посмертная или прижизненная слава, а способность в нужный момент определять, какую политику проводить правительству его страны.

Выходит, законы общественного развития соответствуют желаниям этих скрытых влиятельных личностей? Но желания эти осуществляются, следовательно, странно было бы видеть в них произвольные измышления. В ретроспективе они принимают вид необходимых исторических сдвигов. Измышлениями могут быть утопии, планы преобразований ко всеобщему счастью, социальные проекты, на которые не хватает средств и даже положения здравого смысла и элементарной морали. Все это может быть в высшей степени перспективно, но неосуществимо, ибо не получит санкции “теневой стороны”. А что же получает эту санкцию? Да именно то, что реально происходит. И здесь нет тавтологии, ибо происходит и должно происходить именно то, что соответствует глубинной природе человека и общества. Не забудем вспомнить, что то и другое могло появиться не иначе как из предшествующего “биологического материала”.

XVII.

Когда великие достижения и исторические сдвиги сопровождаются всплесками общественного самосознания и надеждами людей на перемены к лучшему, те, от кого такие перемены зависят самым непосредственным образом, хранят непроницаемое и многозначительное молчание. Они по-прежнему скрыты густой тенью своего высокого положения. И они знают лучше всех, чем обернется в итоге все великое и зримое.

Но о ком все-таки теперь толкуем? Люди, интересы которых выражают политические знаменитости, а также известные всем вожди и духовные лидеры – кто эти люди?

Вот некто один из них – он вышел из низов, упорным и методичным трудом собрал небольшой капитал и вложил его в верное предприятие. Это формула успеха на века. Ясно, что кроме талантов расчетливости, предвидения и знания жизни здесь нужно еще везение. Как будто отсюда следует, что любой может стать Рокфеллером, – на этом основана либералистская идеология успеха, сочетающая принципы свободного предпринимательства и демократии. Должна быть свобода проявления жизненных сил – как у бегунов на старте, с их равенством начальных условий. Но в обществе с течением времени эти условия нарушаются, поскольку материальные (а зачастую и ранговые) следствия жизненного успеха переходят по наследству. Так закрепляется прослойка общества с ключевыми позициями в экономике и политике. Назовем ее просто “элита”. Причастность к ней определяется двумя факторами: наследственной принадлежностью и личными качествами. Но здесь не может случиться, как при монархии, что неспособный наследник трона получит номинальную власть и станет марионеткой в чьих-то руках. Причастность элите всегда предполагает реальное влияние на ход событий, а следовательно – умение осуществлять это влияние. Поэтому личные качества здесь важны, и это должны быть некоторые специфические качества.

Это представляет теперь интерес, поскольку разыскиваем критические моменты в устройстве общества, относящиеся к конкуренции высшего порядка. То есть конкуренции за принадлежность и прочное положение в элите. Сразу обратим внимание, что сама принадлежность здесь почти автоматически предполагает ипрочное положение. По своему существу элита незыблема и неуничтожима. Может изменяться лишь ее сословный состав: от первобытных бигменов – к земле- и рабовладельцам, затем промышленникам, банкирам и т. д., то есть держателям капитала всех разновидностей.

Предлагаемые выводы основаны на общих, всем доступных наблюдениях. Но это и существенно, поскольку сейчас интересуют самые очевидные черты данной прослойки общества, а не скрытые от постороннего глаза тонкости. И как раз главная черта – это именно затененность, анонимность участников элиты. Известность, слава, стремление запечатлеться в истории не входят в здешнюю систему ценностей.

Что же в нее может входить? Конечно, уровень материального достатка. Однако многие представители элиты ведут скромный и дисциплинированный образ жизни. Для них выгоды возрастающего достатка заключены во все укрепляющейся прочности своего положения и принадлежности своему кругу. Следующая ценность – это власть явная и косвенная, – следовательно, удовлетворенное честолюбие. Наконец, на самосознание этих людей должно влиять их исключительное положение в обществе и способность вершить дела планетарного масштаба.

Все это так, но трудно представить, что в сознании этих людей подобные вещи как-то специально отмечаются и присутствуют на переднем плане. Пожалуй, как и у других, здесь на виду еще не достигнутые цели, планы, надежды и может быть даже мечты, контролируемые рассудком. Общая же и неизменная цель – это упрочение и расширение успеха. Обладатели реальной власти на разных концах планеты одинаково стремятся к первенству. Это порождает соперничество высшего уровня и мировые войны. Но сегодня войны носят все больше локальный характер. Из этого можно вывести, что представители мировой элиты в основном уже договорились и более или менее успешно поделили мир между собой. Некоторая трудность в том, чтобы донести эту договоренность до сведения стран “второго” и “третьего мира”, которые могут думать, что развиваются, и у них еще все впереди.

Представители элиты – неизменно занятые лица, и заняты они текущим делами, всегда требующими полной самоотдачи. Выпадающий им досуг они должны использовать для восстановления сил или переключаться на щадящий и отвлекающий вид занятий. (Между прочим, для многих из них это благотворительная деятельность, позволяющая им приобретать выгодную и полезную известность). Таким образом наиболее типичными представителями элиты будут люди высокого уровня работоспособности, организованности, специальных познаний и стратегических талантов.

Сюда можно добавить еще очень много. Но никак не добавить сюда те качества, которые отличают людей некоторого особенного творческого склада, собирательно называемых “идеалистами”. Поиск идеалов – нередко отвлеченное, оторванное от насущной жизни занятие. Деятели искусства и ученые могут быть заняты подобными поисками, даже не подозревая об этом. Например, когда ученый ищет не просто работающую и предсказательную модель реальности, а Истинную Теорию. Конечно никто таковую не найдет. Но сама нацеленность на этот идеал имеет большое значение, так как позволяет достичь более масштабных результатов. А можно и не думать ни о каких идеалах, но создать классическое творение. Это удается тем, кто изначально не нацелен на реальный жизненный успех. Их главная задача – творческое самовыражение. Эти люди живут своими интересами, и рады уже тому, что иногда могут добиться некоторого признания со стороны.

Некоторые из этих людей иногда сожалеют, подобно Платону, что в реальной жизни все идет не так, как они прозрели в своих поисках идеалов. Но уже ясно, какой ответ они могли бы получить от представителей элиты. “Вы ищете всю жизнь что-то такое, что все время от вас ускользает. А мы всегда получаем то, что ищем. Не знак ли это высшей справедливости – того, что именно нам определять положение дел в человеческом мире, а заодно и судьбы этого мира?”

Итак, представители элиты – приземленные люди. Здесь это слово словно бы стряхивает с себя уничижительное значение и приобретает весомость и многозначительность. Все мы, люди, живем на земле и отрываемся от нее лишь в мечтах. Можно наспех поверить, что без помыслов об идеалах не состоялось бы никакое по-настоящему крупное и значительное творческое достижение человечества. В том числе в науке и технике, созидающими материальный фундамент современной элиты. Пожалуй, что так. Но направить свои достижения, развитие событий по своему разумению творческие личности не в состоянии. У них нет для этого интересов и сил, недостает нужных черт характера, им нужно искать спонсоров даже для того, чтобы внушить обществу, что Земля вращается вокруг Солнца. Они должны наконец продать свои достижения, чтобы прокормить семью. Но покупатель здесь таков, что, зная о своих будущих миллиардных прибылях, он назначит первооткрывателю самую унизительно мизерную цену. Такова знаменательная психология человека элиты, на досуге усердно занимающегося благотворительностью.

XVIII.

Но не будем говорить о том, что хорошо показал еще Маркс. Здесь надо ощутить близость неожиданных заключений. С каким более известным, более открытым человеческим типом сравнить представителя элиты? Это собственник, обладатель капитала, облеченный той степенью влияния на ход событий, до которой далеко всякому представителю легальной власти. Это, собирательно выражаясь, хозяин.

Что же такое хозяин? Человек не такой уж легкой судьбы, несмотря на полученное наследство. На его жизненном пути должны быть и лишения, и поражения, и может быть ущемления достоинства. То есть и через душевные страдания он скорее всего прошел. Это позволит ему обрести качества и принципы, не свойственные прожигателю жизни.

Заняв свое основное положение, он усваивает, что хотя его жизненный уровень теперь понизиться не может, у него всегда будет достаточно соперников и претендентов на его место. Он должен постоянно быть начеку и скрыто соперничать в том числе и с признанными друзьями. Это укрепляет его характер, но оставляет беззащитным перед самым неодолимым противником – судьбой. Это важно, поскольку позволяет ему ни во что не ставить всяческие идеи праведности, неспособные, по его убеждению, разжалобить Властелина Судьбы. Тем не менее наш хозяин способен ощущать раскаяние и слышать голос совести. Предположить это ничто не мешает, но ничто и не подтвердит этого, поскольку дисциплинированность, самоконтроль и скрытность всегда здесь на первом месте. Однако свою жизнь ему удобнее устроить так, чтобы всяческих угрызений и раскаяний было в ней как можно меньше. И это будет в высшей степени респектабельный образ жизни.

Не без того, чтобы что-то здесь временами нарушалось, возникала необходимость выйти за некие рамки, преступить определенные границы. Устранить, например, президента чужой или собственной страны и взамен поставить нового. Так велит судьба и здравые, деловые соображения.

Сознает ли хозяин, что вместе с немногими другими фактически определяет судьбу цивилизации? А много ли думали конкистадоры об эпохальных открытиях, которые они совершали в то время, когда порабощали чужие народы во славу Божию? И у хозяина на переднем плане насущные, приземленные проблемы. Их надо решать, – и вот падают агрессивные режимы, разваливаются союзы и блоки, возникают новые на их месте, смещаются геополитические полюса, терпят крах конкурирующие корпорации, все надежнее становится щит против стран “третьего мира”, а рост прибылей, хоть и нелегко, но растет, позволяя и дальше расширять сферы влияния.

И это действительно ощутимые результаты – они есть то, что происходит наяву, в каждый данные момент.  Хотя наряду с ними бывают и столь же ощутимые неуспехи. Каково было для западных хозяев торжество новоявленных “азиатских тигров”, с которыми нельзя воевать, а только считаться? Но это историческая неизбежность, это было предписано Властелином Судьбы. В конце концов это повышает сложность и интерес игры, требует ответных мер, неусыпного внимания и стратегического анализа, но когда-нибудь порадует и новыми перспективами.

Каковы же эти перспективы? Может быть общечеловеческие? Но это было бы невероятно. Для хозяев, людей элиты и подобных им, но калибром поменьше, будущее – это то же настоящее. То есть нечто в общем известное, но которое пока что не наступило, хотя сомневаться в его наступлении нет оснований. Завтрашний день жизни, в котором уже предусмотрено множество дел – это скорее обремененное заботами настоящее, чем манящее надеждами будущее. Благодаря наброшенной на него сетке планов и расчетов “завтра” уже неотделимо от “сегодня”, и разорвать эту связь может лишь нечто воистину непредвиденное.

А что такое “непредвиденное” в идеалистическом понимании? Оно также подлежит предугадыванию или хотя бы интуитивному прозрению. И вот перед мысленным взором встает мечтательное, далекое, подернутое тайной грядущее, – которое не просто нечто лучшее, чем сейчас, а в котором поджидает какое-то счастливое чудо.

Такого хода мысли невозможно предположить у хозяина, цели которого предельно конкретны. И хотя здесь привыкли мыслить масштабами планеты, в этих мыслях планета сжимается до размеров захолустного городка, где все друг друга знают, все наперед известно, предугадываемо, просчитано, “схвачено”. А все, что не поддается прагматическим прогнозам – в руках Властелина Судьбы, и смотреть в ту сторону не следует.

Настроение вершителей дел на планете, последствия которого все мы наблюдаем, исходя из мировых новостей – это ни оптимизм, ни пессимизм, но вечный, бесстрастный фатализм. И характернейшей чертой хозяев следует признать вопиющую узость кругозора. Здесь нечему удивляться, ни у кого не захватывает дух от внезапно открывающихся необозримых горизонтов. И в отношении отдаленного будущего незаметны ни уверенность, ни надежда, ни тревога, потому что незачем переключать зрение на дальнюю дистанцию – и некогда, и неплодотворно. Есть единственная настоящая серьезная вещь – земное хозяйство, его текущие проблемы и цели его всемерного упрочения. Положение дел на Земле нужно вести так, чтобы в любой заданный момент оно давало весомые результаты – прирост вложенного труда и средств. Если этого не будет или хотя бы динамика прироста ослабеет – что заменит осмысленность существования? Действительно странно, что многие думают, будто сражающим аргументом может быть здесь упоминание о всеобщих кризисах, бедствиях, конце жизни, перед которым уже все равны. Напротив, как раз-то это все не существует перед лицом Дела, на которое надо положить силы и жизнь, и ради которого спокойно принять все уготованное судьбой.

Не знают разве хозяева, как тот или иной из их среды под занавес жизни бросал и раздавал все богатство и уходил в пустыню? Конечно знают, и не отрицают возможности, что и сами когда-нибудь к этому придут. Но такова особенность фаталистического мышления, что все это воспринимается не как предупреждение, настораживающий намек и совет поискать иные ценности, а как правило игры, принятое с того момента, когда самосознание впервые шевельнулось и выразилось в чувстве “жизнь прекрасна”. Да, она и здесь такова, – на этой стороне чистогана, но для ее обитателей овеянной самой высокой романтикой.

Да ведь и капитал, дающий власть – это не просто богатство, то есть не то, чем бывает до слез обидно поступиться. Это скорее дисциплинирующее средство, укрепляющее в душе спокойствие и бесстрашие. Со времен Платона много воды утекло, хотя еще в XX веке не перевелись желающие доказать, что право силы и власти не устоит перед доводами ума и прекрасных чувств. Но уже те, кто перешли в новый век, хорошо помня реалии предыдущего, вряд ли уже задумаются, почему это право торжествует – и тем уверенней, чем более ясны его тревожные последствия для человечества. Оно давно стало частью общественного сознания, и оно останется с людьми до конца – после того, когда навсегда сойдут со сцены поколения революционеров, реформаторов и утопистов.

Но что из этого следует? Приходится понимать, что есть один реальный путь к настоящему успеху, и что этот успех становится высшей, хотя и не всегда декларируемой ценностью. Как только сознание прониклось этим, альтернатива “оптимизм/пессимизм” немедленно снимается. Сознание уже не допустит подобных альтернатив – они сбивают с толку там, где толк жизненно необходим.

Человек, что называется бесхитростный, озабочен будущим, – он хочет быть уверен в нем и растить детей для их счастья. В той мере, в какой и хозяин – человек, такие настроения присущи и ему. Но они не пересекаются с теми настроениями, которые руководят совершениями деловых поступков, приносящих конкретные результаты. Здесь нельзя быть ни обнадеженным, но озабоченным, здесь необходимо только знать, что то или иное скоро свершится. Потому, что оно как бы уже и свершилось, потому что на то она и данная тебе власть, чтобы свершалось то, что предписано к свершению. А тот факт, что все свершения на самом деле в руках Властелина Судьбы – это ничего не меняет. Как раз потому, что есть более сильная власть, чем земная, дело человека – только знать о ней, но не догадываться о ее решениях, не пытаться их предвидеть, не включать их в свои земные планы.

Если сейчас мы находимся в середине нашей земной истории (что было бы наиболее вероятно), то положение вещей стоило бы считать окончательно сложившимся. Вряд ли появится уже идея силы, которая могла бы противостоять мощи хозяев планеты и их капиталов. Только мощь эта слепа. Ей не страшно никакое будущее, потому что, каким бы оно ни было, оно не способно предугадываться и предчувствоваться ее обладателями.

XIX.

Но немало людей по-прежнему не могут отказать себе в удовольствии связывать будущее с воплощением идеалов. Разве те, от кого зависят важнейшие глобальные решения, не ощущают присутствие так называемого “прогрессивного общественного мнения”? Разве не приходится считаться с ним? Разве ход событий не состоит в противостоянии, взаимовлиянии и взаимосмирении различных социальных групп?

Как ни достойны эти вопросы тщательных разысканий, сейчас оставим их в стороне. Обратим лишь внимание на современные последствия того факта, что на протяжении всей земной истории ее вершили хозяева. Это сложившееся на сегодня положение вещей не так давно было осмыслено как целостный феномен и получило название “проблема глобальных рисков человечества”. В общих словах эта проблема сводится к нарастанию угроз разнообразных кризисов как обратной стороны технического прогресса и усложнения политической, экономической и социальной структуры нашей цивилизации.

Сегодня на Земле немало очагов благоденствия с высоким уровнем жизни и отсутствием признаков подобных угрожающих кризисов. Эти оазисы обеспечены высокой степенью защиты от природных, да и общественных катаклизмов. Но меры безопасности здесь носят региональный характер – в масштабах развитых государств и их сообществ. Точнее сказать – в зонах влияния “китов” современной экономики – транснациональных корпораций и их руководителей – хозяев.

Это может оказаться принципиальным уточнением. Государства и сообщества имеют различные интересы. Однако они научились договариваться и вырабатывать общие стратегии развития, в рамках которых нет недостатка в доброй воле. Предположим в качестве упрощающего допущения, что в масштабах Земли имеет место единая Всемирная Добрая Воля. Когда передают по новостям, что люди взялись за руки на протяжении тысяч километров и протестуют против чего-то нехорошего – эту Волю прямо-таки видишь воочию. Также время от времени сообщают о созывах конгрессов и подписании протоколов по поводу мер предотвращения того или иного кризиса. Началось ослабление озонового слоя атмосферы – появились Киотские соглашения, ограничивающие выпуск аэрозолей. Успех налицо, – и на его фоне нестрашным кажется тот факт, что те или иные компании наотрез отказываются следовать предписанным мерам. Механизм сопротивления столь явной всеобщей пользе так же хорошо отработан, как и принципы международного сотрудничества. У компаний и их хозяев есть интересы и стратегии, противоречащие осуществлению Всемирной Доброй Воли. Но вновь присмотримся не к внешней стороне вещей, а к психологическому фактору, нагнетающему глобальную планетарную нестабильность.

Мир поделен на зоны влияния – видимые и скрытые. Если какая-нибудь сверхдержава усиливает экспансионизм – это по крайней мере открытый вызов. Отвечать на него можно в рамках экономического противодействия либо открытого противостояния. Однако за этими стратегическими играми стоят государства, правительства, правящие партии – достаточно обезличенные образования. Все они по своей природе должны придерживаться определенных правил игры.

Например, во власти президента сверхдержавы, по согласованию с другими лицами, начать ядерную войну нажатием кнопки. Но по замыслу президент должен выражать этим действием волю народа своей страны – или хотя бы того большинства, которое за него проголосовало. Его собственная воля – которая, как и у всех людей, зачастую своенравна и иррациональна – должна эффективно блокироваться. Для упрощения примем, что так оно и есть. Тогда всякие напряженности и кризисы в условиях гуманных приоритетов просто обязаны благополучно разрешаться. Ибо обезличенные структуры власти – государства и правительства – обретают власть в том числе и декларируя приверженность Всемирной Доброй Воле. Это ведь основа демократической системы выборов – благо для народа страны, а за ним и народов всех стран. Можно видеть, как эта система неплохо работает. Если где-нибудь агрессивные режимы пытаются перекроить политическую карту, им оказывает сопротивление все мировое сообщество, пока вновь не установится баланс интересов и сил. (В 1990-м году Ирак заслуженно пострадал от нелепой политики своего правительства, и победное негодование мирового сообщества можно считать здесь справедливым и всеобщим).

Если бы этим все и ограничивалось, не было бы оснований усматривать глобальные военно-политические проблемы, словно бы перечеркивающие способность жителей Земле договориться и принять меры в случае любой опасности. Но этим все не ограничивается именно потому, что государства и правители действуют в рамках общих и обнародованных принципов, то есть открыто, на видимой поверхности вещей. Что же происходит внутри, “в тени” официальной, демократически контролируемой политики? Ведь нельзя утверждать, что транснациональные корпорации ради своих интересов могут вести дело к нарушению планетарного баланса как выражения Всемирной Доброй Воли? Допустим, контроль государств над частным капиталом – это реальность. В таком случае где же остается щель на корабле, через которую невидимо и неуклонно поступает вода?

Примем как упрощающий аргумент, что активного противодействия Всемирной Доброй Воле никто из хозяев оказать не в состоянии. Ибо подобные крупные конфронтации станут помехой нормальной работе получения прибылей. Эта работа – самое основное, все остальное – только вспомогательная деятельность. Что если вдруг окажется, что для нового витка прибылей необходимы существенные изменения на политической арене? Можно ли мыслить здесь некую “капиталистическую революцию” с целью прямого внедрения могущественной корпорации в структуру государства или сообщества государств? Что могло бы состояться в итоге? Способны ли корпорации выработать новые принципы функционирования общественной жизни, имеющие целью только лишь повышение их, хозяйских личных и групповых доходов? Это мало реально, поскольку для обеспечения стабильности большинству “граждан” новоявленного “государства” следовало бы гарантировать участие в распределении этих доходов. В принципе это уже опробованная мера. Еще Форд, кажется, “умиротворял” своих рабочих выделением для них символических пакетов акций. Но все это оказалось игрушками, когда пришла Великая депрессия.

Так или иначе производящих материальные ценности “граждан” пришлось бы закабалить на уровне предписанных им доходов. И эти доходы не то, чтобы должны быть невысокими, – беда в том, что они не могут быть постоянными. Они не могут обеспечить “низам” уверенности в будущем – в отличие от подлинно государственной политики, которая, чтобы быть жизнеспособной, должна быть социально-ориентированной (хотя бы на словах). Поэтому будем держаться мнения, что государственная власть и власть капитала в качестве движущих сил разнонаправлены: первая выражает собой Всемирную Добрую Волю к идеалам справедливости (с какой угодно подменой дел декларациями), а вторая – напрямую с этой Волей расходится и устремлена к своим элитарным, корпоративным идеальчикам.

Все же необязательно масштабно мыслить, чтобы оставаться реалистом. Прямые цели прибылей не допустят слишком явного выхода за рамки экономической деятельности. Силовыми мерами искажать политический облик мира – это не стиль хозяев, и им достаточно блюсти свои интересы, влияя на политику государств испытанными “цивилизованными” методами (лоббирование законопроектов, закулисное влияние на выборы и проч.).

Теперь попробуем уловить определяющее различие в кругозоре хозяев и правителей, представляющих сколько-нибудь подлинную государственную власть. Правители, если они не чьи-то явные ставленники, выдвинулись на сцену благодаря принципам демократии, учитывающим в том числе и Всемирную Добрую Волю. Корпорации вмешиваются в деятельность государств, ибо заинтересованы в доходах, а не в проявлении Доброй Воли. Это вмешательство имеет предел, поскольку разбалансирование мирового порядка вещей грозит снижением доходов. Таким образом та или иная степень стабильности по факту имеет место. Однако ее снижения все же следует ожидать. И проистекать это должно не от излишней активности корпораций, а наоборот – от стояния в стороне там, где требуется энергичное присутствие.

Что имеется в виду? Помимо военно-политических конфликтов к главным глобальным проблемам современности относят угрозы кризисов экологического, демографического и энергетического характера (не считая многих менее масштабных). Годовой валовый мировой продукт составляет порядка 15 трлн. долларов. По прикидкам экспертов, целенаправленное предотвращение указанных кризисов требует ежегодных вложений порядка 1 трлн. долларов – около 7% от первой цифры. Много это или мало? Однозначно очень много. Эти приблизительные цифры словно бы заключают в себе оценку вероятности будущего благополучия и самого существования нашей цивилизации.

Все достаточно просто: указанные средства неоткуда взять кроме как из фонда сверхприбылей корпораций-гигантов. А эти фонды принципиально отгорожены от всяких государственных бюджетов, обязанных учитывать Всемирную Добрую Волю. Поэтому решение глобальных проблем на уровне государств и правительств может осуществляться самым поверхностным образом и больше для вида. Изымать нужные средства из сокровенных фондов крупного капитала – до этого никакие системы налогообложения не доросли, и хочется верить, что это возможно хотя бы теоретически.

В итоге события развиваются своим чередом и вызывают у одних ощущение тревоги, а у других ровным счетом ничего не вызывают. Покажем, как Всемирная Добрая Воля на уровне действенной, практической политики связана с уровнем кругозора лиц, проводящих эту политику. Возьмем народ какого-нибудь государства. Его Воля проявляется не напрямую, а через посредство, допустим, выборного главы государства – народного избранника. Конечно же этому лицу приходится учитывать не только волю избравших его людей, но и “теневую” волю мощных экономических структур. Если он окажется прямым ставленником этих структур, его кругозор не достигнет требуемой широты. Он будет действовать в чьих-то узких интересах, и так или иначе скоро это станет очевидно для всех.

Однако хоть сколько-нибудь народный глава государства будет мыслить планетарными масштабами. Он будет видеть перед собой весь человеческий мир, из прошлого устремленный в будущее. Пусть даже он видит этот мир поделенным на зоны влияния, пусть представляются ему перекраивания этих зон и желанное ему первенство одной зоны над остальными или даже поглощение ею остальных. Но широта этого видения останется незыблемой – ибо даже власть над всей планетой должна быть привлекательна для него (как народного правителя) лишь в плане общего благоденствия всех тех, кто должен стать гражданами новоявленного всемирного государства. Масштаб кругозора здесь должен превосходить реальный масштаб власти. Возглавляя свое хорошо устроенное государство, правитель не может не ощущать потребности распространить это хорошее устроение на другие государства, по его мнению, не столь совершенные. Критерий же того, что здесь хорошо – это сила государства и способность навязать свою волю другим. И сколь бы ни был этот критерий ограниченным и даже циничным, его логическая основа бесспорна: если в одном государстве высокий уровень жизни, то постепенно так же будет и в тех государствах, которые добровольно ему покорятся.

А что же кругозор хозяев? Как здесь возможна подобная широта? Допустим, некая корпорация стремится к единоличному господству на мировом рынке сбыта. Но эта цель не вполне дальновидна, так как отсутствие конкуренции приведет к снижению качества продукции, падению репутации и шаткому положению. Сложатся условия для образования новых конкурентов взамен успешно подавленных. Поэтому разумная политика на уровне корпораций – сохранение хотя бы немногого их числа и здоровая конкуренция между ними. В отличие от государств здесь невозможны союзы, но только слияния и поглощения. В результате торжествует определенная идеология или определенный стандарт продукции, но прежде всего торжествуют доходы – большие для диктаторов рынка идостаточные – для тех, кто их “оттеняет”. А в плане общего благоденствия сказать нечего, – это понятие не способно войти в мысли хозяев, оно им ничего не говорит. Это та же ситуация, что и с представлением будущего: пространство и время ограничено рамками чьего-то частного предприятия (в пространстве) и чьих-то частных целей (во времени). Расширить эти рамки – значит сменить позицию с узкоцелевой, корпоративной на общечеловеческую. Но действенное мышление хозяина воспринимает мир разделенным на зоны влияния и конкуренции. Все общечеловеческое отсюда выпадает. Он не придает этому значение подобно тому как подземные животные не нуждаются в богатстве красок и форм залитого светом дня.

А значит и не находится причин, чтобы воспринимать всерьез грозящие цивилизации глобальные риски. И не потому, что хозяин злостный эгоист или неспособен понимать такие вещи. То, на что он хронически неспособен – это включать “дальний свет” своего духовного зрения и проникаться предостережениями идеалистов – подлинными знаками общечеловеческой проблематичности.

XX.

Но взглянем и с другой стороны. Множество людей способны мыслить масштабно и высокодуховно, но именно мыслить, а не действовать. Однако так ли уж важны для всеобщего благоденствия человечества эти нереализованные помыслы? Может быть важнее иное – способность жить спокойно, умеренно и соблюдать нормы человечности? Для этого не требуется ни широта кругозора, ни согласие мыслей и поступков. Так могут жить и городской интеллектуал, и обитатель глухой деревни. Эти качества совместимы и со стремлением к личному достатку. И даже с тем случаем, когда это стремление оказывается основополагающим в жизни и затмевает собой все. Кто упрекнет в недостатке внимания к проблемам человечества жителя глухомани, который может быть и не знает, есть ли что-нибудь за горами, которые окружают его край?

Однако у этого жителя может сложиться убеждение, что то, что хорошо и привычно для него – это и есть всеобщая норма. Как же его переубедить, показав ему, что узость его воззрений есть все же нечто опасное при всем его здоровом жизненном укладе? Нарисовать ему картину жизни людей в идеальном обществе или государстве? Этой целью задавались преобразователи-оптимисты всех времен. Вся их идея в том, что нужно только показать нечто более совершенное, чем то, на чем основана реальная жизнь – и сразу же начнутся деятельные подвижки к этому совершенству. И все собственники и держатели ресурсов – в столицах мира и на периферии – согласятся на такое распределение их собственности, которые навеки исключит все посторонние недовольства. Если же такого согласия нет, его нужно добиться или преодолеть его силой. А иных способов социального реформирования быть не может.

Но с точки зрения тех, от кого требуется согласие, оно немыслимо как раз потому, что нарушает их собственное представление о справедливости. Они знают, что достаток требует труда, и лишений, и жертв. Они догадываются, что многие из тех, кто претендует на “мировую справедливость” – просто лентяи и голодранцы, зарящиеся на чужое добро. Их надо прежде всего научить и заставить трудиться, и это по силам именно хозяевам, чья собственность не свалилась на них с неба. Не говоря о том, что для того, чтобы создавать новые надежные рабочие места, нужно многим поступаться – доходами, прибылью. Такова психология собственников различных калибров по всему миру, которые не хотят знать, что всех нас ждет в будущем, но отлично знают, как надо правильно жить сегодня.

Всесильные хозяева планеты вышли из этой же самой среды. Разве может принципиально ухудшиться их здоровая психология с ростом их карьеры? Но что-то здесь существенно переменяется. Одиночный собственник живет в мирной конкуренции и товарообмене своего хозяйства с иными. Основа его благополучия – в том числе и законопослушание, то есть существенные ограничения его свободы. Однако преобразившись в хозяина планеты, собственник теперь сам же фактически и законодатель, и надзиратель за порядком в широчайших масштабах. Пусть он не государственный человек с его расписанным по минутам режимом. Но он человек влиятельный в самом общем смысле. И потому скован и связан своей влиятельностью со многими иными – зримыми и скрытыми участниками так называемой пирамиды власти. Это сооружение – не каменная скала, а нечто живое, чуткое и даже слегка дрожащее. Те, кто снизу поддерживают всю конструкцию, согласились “терпеть” это напряжение и безгласное анонимное свое положение. А напрягаться необходимо, потому что вес конструкции изрядный. Тем не менее пока что усилия не запредельны – для этого хватает жизненных сил, которые так приятно применять тому, кто не испытывает в них недостатка. От напряжения тела слегка дрожат, но это не опасно, это просто знак тому, кто наверху: “Все в порядке – лишь бы ты стоял спокойно и не делал резких движений”. И человек на вершине – а заодно в лучах известности – принужден все время прислушиваться к этому чуткому дрожанию под собой, этому индикатору его правильного поведения. Он должен вести себя сообразно своему высокому положению. Он должен быть, например, хорошим императором. Но его подданные не должны видеть в нем того, кто постиг вечные истины, а тем более идеалы. Иначе они не будут хорошими, то есть послушными подданными. И древний император Марк Аврелий так и делал: правил твердой рукой, утверждал право силы, а в свободное время философствовал над бренностью и тяготами власти. Но такая духовная раздвоенность в наши времена уже не проходит. Решение сохранить властное status quo принадлежит всем участникам пирамиды, и они должны заранее договориться о правилах игры, ролях и партитурах.

Теперь видно, что именно изменилось, когда хозяин куска земли или стада в отдаленном селе пробился в негласные хозяева планеты. Теперь он стал участником сообщества, корпорации хозяев. Времена императоров прошли, наступила эпоха президентов-демократов и респектабельных марионеточных режимов. Вряд ли реальная власть захочет уже водрузиться на самом верху пирамиды – грозным памятником справедливости силы. Всем ясно, как желанна и удобна теперь анонимность. Фактический правитель планеты сегодня фигурирует в справочнике Форбса под видом председателя какого-нибудь совета директоров. Он по горло занят насущными делами, а когда наступает время отдыха, он опять-таки занят важным делом – восстановлением сил. Он наглухо изолирован от самосознаний, от чувства истории, от ощущения бренности всех человеческих начинаний. Пожалуй, когда-нибудь это ощущение возникнет, но не раньше, чем наступит пора отрешиться от дел и уступить их новому поколению скромных тружеников Успеха.

XXI.

Каковы же предварительные выводы? Особенности сознания хозяев не позволят им предотвратить накопление нерешаемых глобальных проблем и постепенное воцарение хаоса на планете. Однако их дальновидности хватит, чтобы принять меры локального характера, относительно обезопасить и поддержать жизнеспособность ограниченного круга людей, о составе которого гадать нет необходимости. Можно представить, что последствия демографического беспредела в “третьем мире” наконец создадут нечто вроде ситуации осады Древнего Рима толпой варваров. Но современный Рим уже не столь жалко сдастся и падет, и варварам лучше заранее отступиться.

Приходится исходить из посылки, что хотя люди на Земле до сих пор сделали сообща очень много, позволительно сомневаться, что их будущее будет счастливым и желанным по общим для всех меркам. Но что же из этого? Обратим внимание на чисто логическое затруднение. Для выработки действенной позиции нужно мыслить оптимистический сценарий развития событий. Но любой из таких сценариев будет держаться внутренней верой его автора, никак не обеспечивающей реалистичности. А самосознание – это как раз способность предельной проверки всего мыслимого, высший тест на реалистичность.

И все имеющиеся установки на отношение к будущему старательно избегают подобного теста. Не секрет ведь, что немалая часть людей неравнодушны и чутки к нарушению всякой гармонии. Для них “счастливое будущее человечества” – не отвлеченная материя, а прямая цель жизни. Они явным образом выражают Всемирную Добрую Волю и активно протестуют против неправильного хода событий. Хотя нередко это выглядит комично, деятельность этих людей неоценима – без них сегодняшнее положение вещей оказалось бы плачевнее, чем оно есть. Правда, такое ли уж это большое достижение – несколько меньшая степень плачевности? Фактическая сторона дела здесь принципиально ущербна. Подобные призывы, доводы и протесты обращены ко всем. Но затрагивают они всегда лишь тех, кто и без того исполнен самых благих намерений, но от кого мало что зависит.

Сколь же правы оказываются все те, кто настроен только на сегодняшний день и насущные проблемы. Как и хозяева, они исповедуют фатализм. Правда, это настроение может нуждаться в духовной поддержке. Поможет ли здесь религиозное начало в человеке? Властелин Судьбы все назначил и предрек, и да свершится воля Его.

Но что же может быть иное? Можно ли открыть неведомые силы и глубины бытия, готовые предоставить человеку если не широкий выход, то хоть лазейку в его тревожной судьбе? Если для людей невозможен план совместных действий, может быть все, что остается – это план индивидуальных мыслей? Сосредоточиться на представлении идеалов и иных прекрасных картин и назвать это подлинной, единственно все оправдывающей и смыслонаполненной реальностью? Это древний ход мысли, он восходит к восточным религиям, культу созерцательности и самоуглубления. Поистине, ничего нового не выдумаешь. Но стоит хотя бы попытаться сместить акценты в данном подходе. Что если попытаться осмыслить положение дел в рационально-познавательном ключе? И для этого принять вариант не очень отдаленной Кончины земной цивилизации в качестве рабочей гипотезы для поиска мировоззренческих альтернатив.

Сразу оговорим, что на внешней стороне человеческой жизни такие предположения никак сказаться не должны. Сама природа этой жизни заставит бороться за будущее. Настоящий подход к данной проблеме должен развести в разные стороны образ действий и образ мыслей. Первый должен быть всегда “как у всех”. Второй может претендовать на значимость лишь в том плане, в каком претендуют на нее научные и философские теории. (Хотя всякие познавательные результаты несомненно способны влиять на мышление, а через него и на жизненное настроение).

Необходима также оговорка относительно рационально-познавательного подхода. Конечные выводы предпринятого исследования нисколько не будут напоминать научные теории. Для их характеристики более подошел бы термин “экзистенциальный подход” (то есть отвлеченно-философский), что видно из самого названия. Однако упор будет сделан на прослеживании весьма скрытого внутреннего родства между упомянутыми подходами. Впрочем, такое прослеживание достойно отдельного исследования.

В предлагаемом подходе Кончина, хотя и предполагается неотвратимой, не может предполагаться чем-то обессмысливающим жизнь. Речь идет, собственно, не о будущем, а о настоящем. Всякая гипотеза нужна, чтобы познание двигалось вперед, а познание – это жизненное дело и интерес. Конечно же данная гипотеза не может восприниматься настолько всерьез, чтобы обеспокоенная ею мысль устремилась к конкретным способам предотвращения, и тем самым философский уклон этой мысли безвозвратно утратился. С другой стороны, для того, чтобы подобной насущной конкретики в мыслях не появилось, нужно представлять неотвратимую Кончину как вполне вероятно естественное и закономерное явление. Такой подход может позволить исследовать эту проблему одновременно и отвлеченно, и в какой-то степени актуально – ввиду того, что если и не сама Кончина, то проблематичное будущее человечества – давно и достаточно многими осознанная реалия.

Что же можно чувствовать и о чем думать, если осознать, что традиционные надежды на светлое будущее – это уже почти что анахронизм? Попытка ответа дана в третьей части, а во второй рассматриваются существующие подходы к проблеме и некоторые вспомогательные вопросы.

Часть вторая. Судный день

XXII.

Никакое осознание Кончины на изменит главного: человеческая жизнь прекрасна и желанна. Всякая из них обретает смысл как одна из многих подобных и сплоченных между собой. Поэтому примириться с личной смертностью проще, чем осознать краткость и бренность всего человечества. Можно внушить себе, что во втором случае срока не положено столь же однозначно, как в первом. Если срок и есть, он теряется в гораздо более неопределенной дали. Сознание не реагирует на этот срок подобно тому, как даже и оптимист понимает, что личная жизнь коротка. Выходит, надо спешить каждому поодиночке – успеть внести вклад в общее дело.

А вот спешить всем вместе – какой смысл? Думает ли кто-нибудь, что есть общее дело для всех цивилизаций? И надо ли торопиться внести в него вклад, чтобы сойти со сцены с чистой душой? Уже в наше время эта сторона вещей если и не осознается явно, то начинает смутно ощущаться. Проблематика “глобальных рисков человечества” включает в себе и осмысление места человека в космосе. Но до мировоззренческих обобщений здесь весьма далеко. Поиски пока ведутся в рамках более насущных задач, таких как перспективы глобализации мировой экономики, геополитики, прикладной футурулогии и проч.

Найдено и классифицировано множество аспектов данной проблематики. Например: каково психологическое восприятие возможности всеобщей Кончины массовым сознанием? Обращается внимание, что поскольку ничего похожего в истории не было, массовое сознание не склонно воспринимать такие вещи сколько-нибудь реально и серьезно.

Стоит заметить, как скрытно влияет на размышления об этих вещах установка безоговорочного оптимизма. Удивительно, что это относится и к доводам в пользу краткости существования нашей цивилизации. Обосновывается, например, не низкая вероятность Кончины в эпоху, отстоящую от современной на такой же срок, на какой наша эпоха отстоит от начала человечества. Таков, например, хитроумный “аргумент Судного дня” (“Doom’sday argument”). Он основан на сопоставлении числа людей, до сих пор живших на Земле (примерно 100 млрд.) с воображаемой численностью населения цивилизации, начавшей космические путешествия и колонизацию вселенной (допустим, 200 трлн.). Первое число очень мало по сравнению со вторым. Но весьма вероятно, что наше теперешнее положение в качестве наблюдателей должно быть где-то “посредине” общего числа когда-либо живших людей (около 200 млрд.). Отсюда делается вывод о невысокой вероятности человеческой колонизации вселенной. Следовательно, жизнь цивилизации должна завершиться задолго до этого срока, в пределах нашей родной планеты, заселенной на пределе ее возможностей. (Впрочем, трудно избавиться от ощущения перенаселенности Земли уже и в наше время).

Возможно, не всякий сразу осознает правомерность такого аргумента. Однако в его основе лежат доводы теории вероятности, часто расходящиеся с обыденной интуицией, но подтверждаемые опытом. Предположим, явной ошибки здесь нет и не может быть. Но что получается: сопоставлением факта (цифра, относящаяся к прошлому) и здравого предположения (цифра, относящаяся к будущему) обосновывается малая вероятность некоего оптимистического сценария развития событий (расселение человечества по звездным системам космоса). Стало быть, этот сценарий заранее ложится в основу подхода к проблеме. Но не выходит ли, что такая предпосылка ведет к противоречию если и не формальному, то концептуальному? Уверяют себя, что колонизация вселенной – единственный путь масштабного прогресса человечества, а затем показывают, что этот путь загорожен низкой вероятностью его осуществимости. Кажется, это довод в пользу не Кончины цивилизации, а необходимости уверить себя, что такой сценарий будущего не проходит, что он нелеп или совсем не нужен людям.

Что же касается альтернативного сценария, то он сам лезет в глаза. Подлинный прогресс человечества может не сопровождаться экспоненциальным ростом численности населения Земли и соответственно не требовать дальнейшего расселения этого населения (универсальная мера, предлагавшаяся еще Мальтусом). Прогресс может состоять в торжестве разумной демографической политики, исключающей перенаселенность и проблемы с недостаточностью ресурсов нашей планеты.

К сожалению подобный вариант при всей его очевидности трудно замечаем. Виной тому – начало космической эры на Земле, в свое время слишком сильно заворожившее сознание мыслящих людей. Скажем немного по этому поводу. Имеется очевидный разрыв между сегодняшним этапом космической эры и тем, что подразумевается под “жизненным освоением космоса”. Сегодня, как и полвека тому назад, о таком освоении можно только мечтать. Безусловно, это хорошая и важная мечта. Без нее, пожалуй, не состоится полноценное человеческое существо. Всегда необходимо замечать вокруг себя дальние, пока что недостижимые горизонты и представлять – а что скрыто за ними? Как туда добраться? Здесь первейший источник всякого масштабного прогресса. И это изначально пробивается в детском сознании и представлении мира и человека в мире. Затем наступает ознакомление с порядком вещей. Приходит пора соразмерять силы с этим порядком, настраиваться на достижение реальных целей, расставлять по местам все, что возможно.

Однако в сознании прошлых, да и современных мыслителей не видно признаков такого упорядочивания. Идею освоения космического пространства сегодня, как и во времена Циолковского, кладут в основу разработок, самих по себе оригинальных и замечательных. Возьмем известную теорию Ф. Типлера “информационного воплощения человека в Божество” (в его книге “Физика бессмертия”). Сейчас не будем касаться весьма интересных и в самом хорошем смысле сумасшедших идей этой теории. Главное в том, что грядущая колонизация вселенной преподносится читателю как нечто донельзя очевидное, как единственное мерило прогресса. Приводимые научно-технические подробности не назовешь явно фантастическими. Здесь видно научное мышление, умеющее прозревать завтрашний день в свете текущей, планомерной и обоснованной познавательной работы.

Но тем ошеломительней покажется этот ход мысли, если сопоставить его с нормальным, существенно реалистичным сознанием рядового жителя Земли. Как только такое сознание воспримет подобную теорию, оно оквалифицирует ее как мечту. Причем не взрослую, научно подкрепленную, а самую настоящую детскую. Но почему же так? Ведь и на заре воздухоплавательной эры многие не верили в будущее самолетов? А энтузиасты освоения неба как раз-то в это верили и оказались правы. Разве не уместен вывод по аналогии, способный разрушить в сознании барьер между сегодняшней мечтой и завтрашней былью? Подобный ход мысли порождает уверенность научно настроенных энтузиастов, подобных Типлеру. Они прочно осознали, что самые смелые мечты способны сбываться. И им нетрудно заключить, что все смелые мечты ожидает та же участь.

Но в этом заключении они перелетают через обстоятельство слишком серьезное. Земля – вместе с ее сушей, океанами и атмосферой – это наш дом. И в этом доме уже распределены разнообразные комнаты, веранды и мансарды для человеческого жилья, а также способы передвижения от одного такого места к другому. Целям такого перемещения в пространстве служат с определенных пор атмосфера и океаны в дополнение к суше. Да и на суше людям постепенно становится тесно. Понемногу начинается ее расширение за счет океанов. А воздушное пространство уже частично разделяет участь суши в действующих высотных сооружениях и проектируемых – целых висячих городах.

Однако непременным условием остается обеспечение для людей комфортности их обитания, то есть как можно большее сходство новоявленных жилищ с традиционными, естественными. Человек, проведя в любом жилище ночь или сколько-то времени, должен выйти затем на свежий воздух, ощутить дыхание ветра, солнечный свет с неба и твердую землю под ногами. И для этого он будет готов, в условиях дефицита жилья, иметь квартиру где-нибудь на необозримой высоте, на искусственной платформе в океане, а в конце концов и в подземном бункере. Он будет готов терпеть неудобства и лишения, как терпим мы сегодня поездку на метро в час пик, зная, что скоро или нет, эта пытка закончится, и настоящий окружающий мир вновь примет нас в свои объятья.

Но если речь идет о необходимости для людей переделать свои желания так, чтобы вечно довольствоваться искусственными условиями обитания, то здесь теряется первоначальная нить рассуждений. Тогда уж лучше отказаться от мысли предугадать настроение и саму форму сознания наших потомков. Но много ли тогда толку в наших мечтах заставлять этих непонятных нам существ заселять дно морей и океанов, строить дома на околоземной орбите, на Луне, Марсе, планетах Сириуса, а то и просто жить себе и не тужить в вечно мчащихся куда-то космических кораблях? Как же так: мечтать о великих преобразованиях и подразумевать, что достигнут их те, кто напрочь порвал нить единства, соединявшую до сих пор самые непохожие поколения людей?

XXIII.

Здесь отвлечемся от “Физики бессмертия” в сторону более устарелого и наивного мышления Циолковского. Как было сказано, детский мечтательный романтизм важен и для взрослого сознания. Но каким образом он будет важен, если на Земле уже не осталось места для далеких путешествий? Взоры обращаются к черным космическим глубинам. Уже сейчас действуют орбитальные станции, когда-нибудь появятся поселения на других планетах. Жизнь на этих станциях и средствах доставки к ним – благо и естество для тех, кому недостаточно нормальной земной жизни. В своем сугубо романтическом контингенте такие людистремятся попасть в некомфортные условия, это их цель. Эти люди хотят побывать вдалеке, а затем может быть и жить там, и даже умереть – где-то на неведомом холодном перевале, возле угасающего костра, с карандашом в уже немеющих пальцах, выводящим данные последних научных наблюдений.

Но как же не понять, что эти люди – всегда часть человечества, и никогда не оно само как целое. Они – посланцы, хотя главный их посылатель – их собственные неприземленные интересы. Они хотят узнать что-то новое, и в том числе найти места, хоть отдаленно напоминающий Землю по их способности быть домом всех людей.

Но если и есть в космосе такие места, чтобы до них добраться, понадобится жить и умереть в мечте о них. Если всегда найдутся люди, готовые на это, то лишь потому, что они готовы в том числе быть не такими как все. Но что означают эти слова? Можно быть отличными от иных людей в отдельных качествах, например, способности быть первопроходцами. Но в конечном итоге это понадобится, чтобы представлять собой всех остальных людей, все человечество – во вновь открытых местах. Если такое изначально не мыслится, то первопроходцы – это на самом деле отщепенцы, по личным причинам порвавшие с обществом и пропавшие для него. То есть пропавшие совсем не так, как те, кто пустился в дальние края с надеждой вернуться и рассказать, что он там видел – и не вернулся. Этих остальные люди ждут, а не дождавшись, помнят. А если они забыли или разучились помнить и ждать, они потеряли не только своих посланцев, но и свое прошлое, а заодно и будущее.

Теперь вернемся к новейшим проектам межзвездных путешествий и открытий, ярко представленных в книге Типлера. Колонизация вселенной предлагается здесь не напрямую, а посредством искусственных устройств – космических зондов. Посланные в необозримое пространство, они несут в себе генетический код человека и по достижении благоприятных для жизни условий запускают программу воссоздания человеческой цивилизации.

Никто не спорит, что все это возможно. И что сегодня это менее фантастично, чем пару десятков лет назад. Но основа подобных возможностей – это неизбежный разрыв преемственности между земной и всякой новоявленной дочерней цивилизацией на далеких планетах. Люди не могут указанным способом переселяться на новые “земли”. Они могут лишь посылать первопроходцев, хотя бы и в виде детища нанотехнологий – генных репликаторов человеческих существ. А люди останутся на своей Земле, отправляя в космос собственные надежды – на то, что их земная жизнь имела смысл и, может быть, будет иметь продолжение.

И это единственное, что у людей по существу останется. Они не смогут узнать, оправданы ли эти надежды, потому что их земной срок несоизмерим с каким бы то ни было космическим сроком. Они могут только верить в плодотворность своих усилий. Как и мы сегодня верим, что будущее не может быть безнадежным, потому что “как-нибудь там все устроится”. Типлер уверен, что все мы, сейчас живущие, когда-то возродимся к новой жизни в “точке Омега”. Давным-давно нечто подобное представлял себе основатель русского космизма Николай Федоров. Такие мысли будут у людей всегда, в том числе и когда они достигнут непредставимого на сегодня уровня технического совершенства. Но эти вечные мысли и есть мечта.

И каким бы эта мечта ни была благом, следует удерживать в уме зыбкую границу между научным рассуждением и вдохновенным представлением будущего. Оптимизм Типлера и значительной части прежних и современных футурологов порожден нежеланием учитывать эту границу. Их мысль неуклонно тянется за пределы Земли и Солнечной системы. Туда, где все интересное и полезное для людей растворено в неизмеримо большем количестве не пригодной для жизни и никому не нужной водородной пыли. Силой мысли они посылают первопроходцев в эту черную бездну. Но если они хотят быть последовательными, им придется проститься не только с посланцами, но и с надеждами дождаться их.

Наш дом – Земля, и Солнце не вечно будет восходить над этим домом. Здесь можно и не загадывать на миллиарды лет вперед. Самый общий аспект отдаленного будущего, благополучного с точки зрения космической экспансии – необходимость для людей преобразоваться в каких-то других созданий – не столь хрупких как они. И неважно, будут ли эти другие нашими естественными потомками или нашими искусственными созданиями. Если это обстоятельство продумать, идея Кончины уже не представится чем-то катастрофичным. Ведь и в этом случае мы “преобразовываемся” в кого-то или что-то неведомое. Но кажется, что чего-то по-настоящему утешительного здесь напрасно искать. Поэтому взглянем на проблему Кончины более реалистично.

XXIV.

На сегодняшний день осмысление глобальных рисков человечества и возможной Кончины носит характер “интеллектуальных игр”. Но может ли быть иначе, и, что важнее, не должно ли вообще так и быть? Допустим, в этом вопросе можно воздействовать на чувства, рисуя картины Страшного Суда или техногенного апокалипсиса. Как видно, это до сих пор мало кого трогало, – и это “толстокожее” здравое начало в человеке не может быть подвергнуто какой-либо критике. Поэтому ни пугать, ни предупреждать, ни корить здесь не годится. Все, что здесь можно – это пытаться открыть что-то новое в данной проблематике, а именно – что-то связанное с индивидуальным самосознанием и чувством жизни.

Что вообще значит “рабочая гипотеза Кончины”? В таком качестве никто не воспримет ее как стимул к действиям. Спасаться пока что не от чего. А самая действенная мера предосторожности – это пробиться в элиту хозяев Земли, которые наверняка что-нибудь придумают спасительное для себя.

И все же в одном случае можно заниматься этим гипотетическим исходом, как будто обессмысливающим земную историю. Этот случай – ситуация познавательного интереса. Тех, кто искренне и стабильно равнодушен к проблемам будущего, можно конечно признать счастливцами. Как и тех, кто ни разу не испытал творческого вдохновения, как известно, неотделимого от мучений, сомнений, бессонницы и прочих малоприятных вещей. Но ведь и познавательное неравнодушие в свою очередь создают какие-то чувства – что же они такое?

Попробуем разобраться постепенно. Допустим, некто (я, или он, или мы) начали толковать о Кончине. Что-то заинтересовало здесь, заинтриговало. Но не так, как признанных знатоков и экспертов – участников интеллектуальных игрищ. Здесь хотят представить Кончину как надвигающуюся реальность.

Но ведь честным образом это представить нельзя – получится ложь и самообман. Толкующие об этом сидят в кабинетных условиях, в уютных креслах. И никакого страха не чувствуют – неоткуда ему взяться. Это потому, что на деле они не верят, что Кончина надвигается и угрожает им. Имеются лишь какие-то общие представления о ситуации близости небытия – когда просто необходимо во что-то поверить – в милосердного Бога, который спасет, забрав к себе. Означает ли подобное представление, что эти ситуации надо ожидать, и в каком смысле их надо ожидать? Может быть об этом надо думать всякий раз при мысли “жизнь прекрасна”? Может быть надо напрягать слух и улавливать, как где-то далеко набирает силу поток, несется из океана волна, и бурлит, и шумит все ощутимее? И если это не может, да и не должно, приносить подлинные негативные эмоции, то по крайней мере здесь более целенаправленно формируется исходное чувство заинтересованности этой проблемой. Совсем просто почувствовать, что нет разницы – сознавать дистанцию до Кончины в миллион лет или в тысячу лет. А если взять, допустим, сто лет? – за пределами твоей жизни, но все же весьма ощутительно скоро? А если наконец представить, что ты успеешь увидеть это ли хотя бы зримые признаки этого? Умозрительный характер предположений сохраняется, но само умозрение может предоставить подсказку – зацепку для дальнейших исследований.

Выразим заинтригованность этой проблемой, исходя из общеизвестных вещей: (1) положение дел на планете нестабильно; (2) необходимо как-то противостоять этому положению дел – действенно или хотя бы в индивидуальных мыслях. Примем еще допущение более спорное: (3) признаков улучшения данной ситуации не наблюдается. В общем царит равнодушие по этому поводу: “время еще не упущено”, “если опасность станет реальной, меры будут приняты” и т. д.

В отличие от первых двух допущений, третье не очевидно, и по его поводу можно иметь диаметрально различные мнения. Принятие здесь пессимистического мнения так же правомерно, как и иного – если конечно оно чем-то и как-то оправдано. Но к этому как раз и клоним: “оправдание” это должно носить познавательный характер.

Стоит в этой связи отметить еще одно обстоятельство. Человеческое существо, – и это, видимо, связано с его биологической природой, – не умеет заблаговременно реагировать на сколько-нибудь отдаленные опасности. Существует определенный “порог близости” опасных факторов, при котором противодействующее начало в человеке пробуждается и становится эффективным. Многое здесь зависит от генетического опыта. Но всякие глобальные подвижки в окружающей среде, а также в самом обществе – по определению вне границ подобного опыта. В живой природе это ведет к тому, что биологические виды не только способны поразительно приспосабливаются ко многим опасным изменениям, но и не менее часто не выказывают подобного умения и сходят со сцены. А человек – это прежде всего биологический вид.

К сожалению, очень давно хорошим тоном стало сознательное неприятие этого факта. Нет ничего крамольного, чтобы переосмыслить здесь “хороший тон”. Тогда и гипотеза Кончины будет восприниматься не как нечто вопиюще попирающее принципы человеческого самосознания, а как неотъемлемая часть последнего. И кажется, с недавних пор такие перемены в мышлении стали явственными. Это связано с философскими исследованиями и мировоззрением экзистенциализма. Среди прочего тревожное ощущение будущего становится здесь нормой самосознания. А в нашем случае это ощущение способно не только питать умственный интерес к проблеме Кончины, но и не оставить этот интерес упражняться только лишь в эрудиции, научном и логическом остроумии.

В таком случае попробуем мыслить Кончину чем-то вроде жгучей тайны, требующей для своего осмысления новых познавательных стандартов и неожиданных сдвигов мировоззрения. Как и вообще в познании, здесь невозможно сразу открыть что-то новое, а даже и открыв – тотчас сделать его общепризнанным. Здесь изначально требуется испытывать и умножать варианты подходов, и на множество промахов когда-то появится нечто похожее на достоверность.

Это кажется и все, на что хватит людей, способных обидеться, если кто-то намекнет им на недостаток неравнодушия к возможной Кончине. Но этого не должно быть мало.

XXV.

Выдающиеся представители общества издавна призывают всех остальных начать жить как-то иначе, правильно – ради светлого будущего, ради хоть какого-то будущего. Перемены в сознании наверное происходят слишком быстро, потому что еще совсем недавно такие воззвания могли восприниматься на полном серьезе.

Как же понимали проблему до сих пор? Похоже на то, что люди верили в близость каких-то по-настоящему значимых социальных преобразований. Этому много способствовали революции и революционные ситуации предыдущих веков. Множество попыток что-то кардинально переменить создавали впечатление, что нужны еще одна-две социальных встряски, чтобы общее благополучие стало по крайней мере прозреваемым на историческом горизонте. Окончания мировых войн благоприятствовали тому, чтобы люди почувствовали ценность мира и согласия. Но камнем преткновения всегда оказывалась политическая и экономическая неоднородность мировой цивилизации. Разнообразные культурные, религиозные и иные различия нельзя сегодня признать непреодолимыми, – нации и культуры тяготеют к взаимопроникновению. Но в рамках реальных движущих сил истории желаемое единовластие столь же призрачно, как и в древности, а конкуренция за него все ожесточеннее.

Притом уровень общественного бытия повысился настолько, что люди в своей массе получили возможность жить, не заботясь напрямую о выживании. Все вместе и каждый по отдельности по-прежнему стремятся к большему, чем имеют. Но притом научились не чувствовать себя ущемленными оттого, что для большинства людей на пути их устремлений поставлен заслон. В отношении этого большинства, как и раньше, наблюдается “брожение”, иногда переходящее в “кипение” от неудовлетворенных людских устремлений. Но сегодня эти процессы гораздо легче, чем в давние времена, подавить или сделать безопасными. В рамках планеты словно бы установилась ровная, оптимальная “температура кипения” – латентное недовольство большинства. Иногда оно выливается в локальные конфликты, – но это все равно, что немного пара вырвется наружу – на общем уровне кипения это не отразится. Не видно ничего похожего на великие потрясения и революции прошлого. Недостаток природных ресурсов, экологические проблемы понемногу начинают сказываться на людском благополучии, но здесь еще далеко до настоящих кризисов. Люди, например, сетуют: “Сегодня нам приходится употреблять пищу с добавкой консервантов, вредных для здоровья”. Это негативное, но не критичное настроение, ибо люди не могут сравнить, насколько их здоровье было бы лучше, если бы все питались, как в старину, натуральными природными дарами. Такие настроения не мешают людям сосредотачиваться на мелких насущных проблемах, а это главное, от чего зависит умиротворенность больших людских масс.

Таким образом тем активистам, которые хотели бы растормошить людские массы, вывести их на баррикады – остается ждать гораздо более существенных перемен к худшему. Но что с этого ожидания? Как учит история, даже великие протестующие движения в конечном итоге оказывались недолговременным бурным кипением, хотя и со значительным выбросом пара – эмоций и жизней. Результаты, которые они приносили, неизменно выражались в готовности набраться запасов терпения и сносить новое положение вещей, в сущности мало чем отличающееся от прежнего.

Но активисты и мыслители, ощущающие необходимость радикальных сдвигов, не хотели замечать этой примечательной особенности – ни раньше, ни теперь. Им казалось, что нужна какая-то по-настоящему проникновенная агитация, – и всемирное кипение не ограничится глупыми выбросами пара, а перерастет в целенаправленный процесс благотворных преобразований.

“В этот час, когда каждый из нас должен… показать, на что он способен, чтобы вопреки и благодаря истории отвоевать то, что ему уже принадлежит, – скудную жатву своих полей, краткий миг земной любви, – в этот час, когда наконец-то рождается подлинный человек, нам нужно расстаться с нашей эпохой и ее ребяческим исступлением. Тетива натянута, лук скрипит. Напряжение все сильней – и стрела уже готова устремиться в свободный полет” (Альбер Камю, “Человек бунтующий”).

Кажется, что эти слова принадлежат очень далекому прошлому – когда они, если и не вызывали сразу же действенных откликов, хотя бы могли быть поняты. Но сегодня они вряд ли будут хоть для кого-то понятны. Прогресс человеческого благополучия – это реальность. Он привел людей к определенному уровню существования – вряд ли удовлетворительному, но который легче терпеть, чем вникать в призывы покончить с ним и заменить иным.

Человеческой жизни достаточно быть хотя бы слегка благополучной, – и это делает человека неимоверно инертным существом. И в то же время понятие идеалов, то есть абсолютного благополучия – придумали те же самые инертные существа. Выходит так, что в нормальных условиях существования люди приучают себя думать об идеалах или о том, что должно быть вопреки тому, что есть вокруг них – не как о том, к чему нужно стремиться, а скорее как о том, о чем приятно мечтать. Принято испытывать сожаление, когда после вдохновенного понимания того, как все должно быть, оставляют все как есть и говорят: “Что ж, такова жизнь”. Однако это сожаление – предпосылка для более глубокого понимания вещей, чем то, которое определяется действенным стремлениям к переменам. Прогресс и в самом деле ведет не к абсолютному благополучию, а лишь к более сносному, терпимому бытию, чем было раньше.  По сравнению с бытием нетерпимым, требующим активного противодействия, оно есть достижение, то есть ценность. Таким образом хотя терпимость и инертность бытия могут оказаться фатальными для человеческой расы, из принятой предпосылки следует, что это значения не имеет. Человек только мечтающий об идеалах – это реальность, а человек, действенно стремящийся к ним – это искреннее заблуждение призывателей и агитаторов (если они сами искренни в своих призывах). Это обстоятельство важно учесть при рассмотрении гипотезы Кончины.

Сегодня, когда возраст человечества уверенно перевалил за половину, стоило бы вникнуть, что призывов к людям уже было достаточно, и лучше и проникновенней придумать нельзя. Вся сила таланта призывателей ушла не столько на пробуждение, сколько на закрепление в душах людей сознания того, что они могли бы выбрать лучшую стратегию своего общественного развития, более дальновидную и обещающую. Большинство людей это безусловно понимают – как и то, что таковому уже не бывать. Сегодня нужны метафоры не о скрипящем луке, а о пройденном перевале. Новые молодые поколения могут ощущать все это даже сильнее бывших. Эти поколения всегда упрекают, что они “мельче”, чем их предшественники. Но это означает быть и более знающим, опытным, умудренным. Не приходится ли сегодня молодым ощущать подступающую невозможность верить в идеалы, – а значит и быть по-настоящему молодыми? Место идеалов замещает все более необходимые деловые качества, быстрота и приземленность соображения, потребность успеть в жизни очень многое, хотя и не в пример более “мелкое”, чем дела великих предков. Не говоря уже о настроении созерцательности, меланхолии. Во времена Ренессанса такое настроение приравнивалось божественной неге, оно было тогда внове и набирало силу, наполняя души ожиданием скорого осуществления чего-то прекрасного. Нечто подобное было свойственно и советским людям: вера в коммунизм, который они строили по заверением “знающих” правителей.

Кто знает, не возникнет ли еще один виток истории, когда вдруг все воспрянут, приглядываясь к найденным кем-то новым, свежим контурам будущего всечеловеческого счастья? Если и так, оставим это в “запас прочности” человечества. Есть смысл рассмотреть менее обнадеживающие варианты. И принять как бесстрастную посылку реальности готовность людей ко всему, что может им грозить в будущем за их инертное, бездумное существование на этой земле. Они не умеют и не хотят жить иначе. Их человеческая, точнее человекоживотная природа соединяет их вместе не ближе чем на “расстояние удара”. Это расстояние слишком велико, чтобы можно было сообща прочувствовать всю силу их представления блага и справедливости и начать жить так, как это представление велит.

XXVI.

Взглянем теперь, какие предпринимались поиски в противостоянии человека собственному проблематичному естеству. Исходная точка была очевидна: жизнь – это великий дар, и человек должен быть благодарен и достоин его. Если же по разным причинам благодарного счастья не ощущается, должны найтись способы “вхождения” в это состояние, причем не зависящие от внешних обстоятельств. Еще в античности мудрецы учили, что счастливым может быть и самый бедный человек, если соответственно настроит себя на это состояние. Согласно учению стоиков, душевное равновесие и радость не могут быть дарованы или отняты, – их достаточно избрать или отвергнуть собственной свободной волей. И в самой плачевной жизненной ситуации можно ощущать себя так же комфортно, как и в самой нормальной.

Здесь есть что возразить с точки зрения современного, более развитого самосознания. В древнем учении предполагается, что человек может отдавать отчет в собственном состоянии в любой ситуации. Но это очевидно нелепо. Отдавать отчет в том, что ощущаешь, иметь возможность наблюдать и анализировать состояние души возможно лишь когда и эти ощущения, и это состояние принципиально благоприятствуют этой работе. Например, можно находиться в неважном настроении, связанным с приближением каких-то тяжелых перемен в жизни или уже начавших осуществляться. Однако вопрос в том, оставляет ли это состояние простор для свободной мысли или же целиком подчиняет необходимости действовать, бороться за жизнь и благополучие? И если оказывается, что можно еще мыслить и анализировать и даже ставить перед собой отвлеченные, философские вопросы, это говорит о том, что настоящее негативное состояние еще не наступило. Оно может быть впереди и даже близко, но пока что человеку еще относительно комфортно, он имеет возможность разобраться в себе, в чем-то себя убедить и как-то подготовиться (хотя бы и в мыслях) к предстоящему испытанию.

История дает нам разительный пример такого случая. В VI веке римский философ Боэций был приговорен к смерти за участие в заговоре против императора. В силу каких-то причин между вынесением приговора и его исполнением прошло несколько лет. Все это время философ находился хотя и в тюрьме, но в относительно нормальных условиях и мог заниматься своим делом. Естественно, его мысли обращались к тому, что вскоре ему предстоит. Он написал книгу “Утешение философией”, в которой изложил способ душевного противодействия человека сознанию скорой гибели. Этот замечательный памятник мысли, однако, не дает ответа на вопрос: насколько же указанный способ оказался эффективным? Действительно ли он позволил его автору обрести душевное равновесие и счастье вопреки всему? Иначе говоря, сопоставимы ли между собой самосознания в момент представления собственной кончины и в тот момент, когда кончина уже готова осуществиться? Можно ведь предположить, что у философа не было этих нескольких лет подготовки. Допустим, в его распоряжении была одна ночь, или час, или минута. Не могло ли быть так, что и за этот срок он смог постичь все, на что потребовались годы литературной работы? (И почему здесь должна быть разница между философами и немудрящими людьми?) Такой оборот дела очень хотелось бы предполагать, но это было бы роскошью. Принцип правдоподобия заставляет не делать здесь поблажек, не заблуждаться насчет человеческих способностей.

Утверждение стоиков оказывается непродуманным. Человек может настроить себя на счастье, если ему будут на это отпущены время и ресурсы – как и для любой серьезной работы. А такая вещь как вера в себя, в свое достоинство, в свою способность в любых обстоятельствах проявить благородство и умение быть счастливым – такая вера не может быть выбрана в любой момент подобно новому галстуку. Она может быть только выработана – с затратами немалых сил и при благоприятствовании многих условий. Древние мудрецы потому и умели так утвердиться в своей правоте, что обстоятельства даровали им для этого достаточно жизни, здоровья, средств и свободного времени.

Можно рассмотреть и иную разновидность счастья – не спокойную уравновешенность стоиков, а духовный экстаз, в котором ощущается единение с природой и всем миром. Поэты, в частности Гете, полагали это состояние единственным способом постичь сущность вещей, озариться истиной. Но испытывали ли они это состояние на самом деле? Мы, их читатели и почитатели, в принципе не можем этого понять. Каждый из нас может сам испытывать нечто подобное. Но если он захочет донести это состояние до остальных, то окажется в положении Гете, который самое большее сочинить афоризм о своем внутреннем состоянии: “Остановись, мгновенье – ты прекрасно!” Здесь мы видим, что человек как будто испытывает нечто необычное и хочет поделиться своими переживаниями. И все, что мы можем – либо верить ему и пытаться самим это ощущать, либо склоняться к тому, что некоему психическому состоянию придается неоправданно большое значение.

Таким образом в обоих рассмотренных случаях имеется существенный разрыв между действительным состоянием души (предполагаемо счастливым) и отчетом об этом состоянии, принимающим форму литературного произведения либо философского вывода. Если упускать это из виду, возникнет большое легковерие в отношении человеческого самосознания. И осмелимся предположить, что современное положение вещей, а точнее, человеческих душ, по-прежнему основано на уверенности в умении человека быть счастливым, противостоять собственной проблематичности исключительно по своему желанию и способности делиться с другими тем, что он при этом ощущает. Если же признать эту уверенность неосновательной, то и никакой личный опыт самопознания не ведет к общечеловеческому значению этого опыта. А значит, не может быть и узаконенного способа научить кого-то быть счастливым так же, как это могло удастся тебе.

Обратимся теперь к попыткам не замечать указанный разрыв, игнорировать его – в такой важной области духа как религия. Здесь духовное общение человека с Богом нередко ставят в зависимость от различных ритуалов и телесных практик. Негативное состояние души должно преодолеваться в действенном стремлении к вере. Объект веры предполагается заданным, и дело только в способе “контакта” с этим объектом. Буддийская медитация, христианская молитва, да и самовоспитание стоиков, – все это способы практического решения проблемы, которая в теоретическом плане четко ухвачена, а значит и наполовину решена. Бог, либо Мировой Дух, либо Все Сущее, постигнутое в состоянии нирваны – это полагается существующим, а значит, предзаданым человеку. К тому, другому или третьему человек должен теперь суметь приблизиться, прояснить свои смутные догадки о нем. В этом и заключается преодоление всякого зла, на которое не скупится земная жизнь.

Нечто неопровержимое здесь – необходимость обретения веры, в которой концентрируются и оформляются человеческие устремления. Чтобы справляться с жизненными проблемами и проблематичностью как таковой, нужна программа действий, в том числе и мыслей, – а для начала – выбор направления пути. Для этого нужно представлять желаемые результаты действий, их конечную цель. Сила этого представления (определяющего серьезность действий) – это и есть вера. Религиозная практика предполагает устремленность в будущее, как предполагают это и иные человеческие цели. Здесь заранее представляют, чтó именно нужно достичь – очищение, благодать, нирвану – то есть некое состояние счастья.  Вопрос в том, как это сделать, и для этого предлагаются различные рецепты. Зачастую это хорошо разработанные системы психотренинга, способные значительно преобразовать внутренний мир индивида.

XXVII.

Здесь подстерегает осложнение, которое творцы великих религий и мировоззрений прошлого не могли разглядеть. Они предполагали, что занимаются не каким-то частным делом, а чем-то самым главным, что только может быть в жизни. Но действия по достижению этого главного в принципе ничем не отличаются от достижения приземленных и практических целей. Чтобы чего-то достичь, нужно представление конечного результата и программа, рецепт, план, метод. Если конечный результат – нечто по определению главное, он должен быть достигнут именно в таком качестве. Однако надо учесть способность людей приноравливаться к тем целям, которые они на самом деле, реально достигают. Ведь совершенно необязательно совпадение замысла и результата. Вернее даже, что такого совпадения никогда и не бывало. Просто люди всякий раз уверены, что их усилия не пропали даром. В данном случае желающие обрести веру должны быть уверены в достижимости этой цели на основании имеющихся результатов, а не обещаний и посулов. И свидетельства об этих результатах присутствуют в любой религиозно-практической системе. Здесь обязательна связка “учитель-ученик”, преемственность между ними, передача накопленного опыта, совершенствование этой системы сквозь поколения. Начинающий верующий укрепляется в своей вере на основании чужих успехов. Ученик должен вникнуть, что учитель вещает о чем-то таком, что он сам прочувствовал и подтвердил как соприкосновение с главным. И тогда он верит уже не только в объект веры, но и в явленность этого объекта в земной жизни – на основании того, что его в этом уверяют люди, которых он уважает и по стопам которых идет.

Таким образом все сводится к передаче как будто бы имеющего опыта – либо переживания экстаза, либо умения справиться со сложными жизненными ситуациями. Эта система прекрасно функционирует тысячелетия, создает культуры, традиции, памятники литературы и искусства. Но что же с достижениемглавного – счастья в Боге? Где это счастье во всемирном, а не только личностном масштабе? Уменьшилась ли человеческая проблематичность? Наоборот, она угрожающе возрастает.

Чтобы личный религиозный опыт превратился в общечеловеческий, нужно всем и каждому взращивать в себе склонность к этому опыту. И главным следствием должна быть возрастающая приверженность все большего числа людей спасительной вере. Но сегодня видим обратное. Религиозные настроения перестают быть потребностью, они даже перестают быть модой, и все больше становятся уделом людей легковерных. Что с того, что многие сумели обрести желанный покой благодаря своей вере и жизни, положенной на эту веру? Ведь они так и не сумели убедить остальных, что это все, что им, остальным, нужно.

Чужой опыт всегда останется чужым и будет расходиться с великой общей целью, предписанной верой. Значение имеет только личный опыт. Это может казаться поразительным, но опыт мировых религий и духовных практик основан на частных человеческих свидетельствах и больше ни на чем. Просто всеми силами стараются внушить, что на самом деле это божественный опыт, только “вложен” он был в того или иного представителя человеческого рода. Получался элементарный порочный круг: чтобы поверить, скажем, в христианского Бога, требуется доверие свидетельствам Иисуса, – но чтобы это доверие состоялось, человек этот должен был впечатлить слушателей идеей новой, истинной веры. Люди постигали божественные истины, имея дело с талантливым собеседником – человеком, их простым соседом по жизни. Да, его слова могли идти от самого Бога. Но поверить, было ли это на самом деле – это решал каждый слушатель по отдельности. И он должен был брать личную ответственность за такое решение.

Таким образом каждый человек проходит свой путь веры и истины заново и независимо от других. Но постижение этой истины, в предположении, что оно состоялось, оказывается непередаваемым. Здесь каждый замкнут в свою телесную и духовную скорлупу – и терпит поражение идея всечеловеческого духовного опыта и единства.

На самом деле прогресс духа состоит в обнаружении мнимости предметов самых устоявшихся верований. Здесь и разнообразные божества, и самомнения типа “человек – венец вселенной”, и “всепобеждающее” чувство любви. В этом ряду должна стоять и идея всеобщего “светлого будущего”, выражающая не более чем биологически обусловленную устремленность, “животный оптимизм”. Спору нет, все это достаточно возвышенные предметы, достойные того, чтобы затрагивать “струны души”. Благодаря этому и появились на свет великие материальные и духовные творения человечества.

Но теперь говорим о современном состоянии дел, о вере в эти предметы как реально существующие. Разве в наши дни эта вера может быть столь же продуктивна, как во времена античности или Возрождения? Люди сегодня уже не те, прогресс духа подменил в них начало непосредственно-чувствующееначалом рефлексирующим. Немного стоит эта вера, если для ее обретения теперь нужно тренировать и настраивать “струны души”, будто это рояль. Современная проблематичная душа должна найти свой собственный ответ, и для нее бесполезны чужие рецепты веры и разработанные кем-то другим практики.

Может статься, эта душа нечто найдет. Как сможет она этим поделиться? Это найденное – только ее и ничье больше. И даже вопреки тому, что поиски должны вести к чему-то общечеловеческому. В современном разумном существе словно бы запечатлено безнадежное противостояние индивидуального и общественного начал. Первое ищет и находит некие истины, второе требует их разглашения и совместного с другими применения. Те истины, которые находит человек при жизни, недостаточны, чтобы обрела весомый смысл всеобщая жизнь на Земле. Это несложно объяснить. Всякие найденные истины есть следствие полноценных, здоровых жизненных интересов, целеустремленности, имеющей не только личное значение. Но с переходом через жизненный перевал направление поисков постепенно смещается. Под занавес жизни искатель оказывается в одиночестве. То, что он хочет найти и понять, все больше становится трудно выразимым, а помимо того и неважным для всех остальных. Когда индивидуальное бытие готово завершиться, подойти к своим предельным горизонтам – оказывается трудно, да и ни к чему дать знать на прощание – что же там виднеется дальше.

И если даже такое послание состоится, уловят ли его окружающие, вникнут ли в его смысл? Это дело случая, и конечно же, это редкость. Иисус передал людям то, что он знал, когда за ним, полным сил, радости и красноречия, валили толпы. Но то, что он узнал в конце жизни, на кресте – осталось неизвестным и тем немногим, кто был рядом и напрягал слух, желая услышать самое последнее и главное.

Тем не менее какие-то изыскания здесь должны предприниматься. Исследовать человеческую проблематичность очевидно возможно лишь на уровне самосознания. И прежде всего ощущать близость зла, бросающего тень на счастье жизни. Надо лишь помнить, что самосознание не может осуществиться, когда жизненное зло уже вступило в права. Гипотеза Кончины призвана обрисовать общий облик нашей познавательной ситуации. Нужны дополнительные посылки в попытке соединить драматичный индивидуальный опыт и неведомую судьбу человечества.

“Общечеловеческое значение” личного опыта – это миф и по другой причине. Каждая из мировых религий утверждает, что она самая истинная. Каждый человек, не сумевший остаться правым, останется убежден, что у него не хватило средств показать, насколько его правота очевидна.

Но этот момент можно отрефлексировать, ограничив круг собеседников хотя бы теми, кто примет к сведению сказанное тобой. В нашем случае исследования проблематичности это означает весьма ограниченный человеческий контингент. В самом деле, люди не склонны принимать как проблему все, что выбивается за круг насущной жизни. Это не является неправильной позицией, как не может быть неправильной сама реальность. Как удалось установить, решение общечеловеческих проблем не определяется деятельным участием как можно большего количества людей. Ключевые решения зависят от немногих – хозяев жизни.

Но дело может быть даже не в ключевых решениях, а в стремлении осмыслить положение дел и сделать результаты по возможности возбуждающими чужой интерес. Здесь не воспринимают угрозу со стороны будущего на уровне призывов к сплоченности, кипучей деятельности, организации общественных группировок и маршей протеста. Хотя тревожное будущее и требует действенных мер, это вполне абстрактная установка для большинства. Но для некоего меньшинства реальной установкой в этом отношении будет именно познавательная установка. Осмысление способно быть формой противодействия и преодоления уже тем, что приводит к результатам, к пониманию положения дел. Это понимание может оказаться и формой смирения, но уже не на уровне слепого фатализма.

Все дело в этом искомом уровне – в чем его особенность? Адепты религий и духовных практик утверждают: “Надо стремиться к внутреннему совершенству, просветлению, за которым воспоследует постижение совершенства мира”. С этим можно согласиться по существу, потому что понятия “совершенство”, “постижение” и “мир” достаточно универсальны. И даже против “просветления” не протестовали бы приверженцы познавательного подхода. Вопрос в том, что же должно стать различимым в воссиявшем свете?

XXVIII.

А что из того, что в преддверии собственного небытия человек обречен оставаться в одиночестве? Эта ситуация настолько нежелательна, что человек противопоставляет ей последние усилия воли и своей способности представления. Он вдруг понимает, что сейчас, как и всегда раньше, с ним остается Бог. И человек представляет себе по возможности более антропоморфный образ Бога, чтобы сделать свое последнее представление как можно более понятным и прочувствованным. Так скорее всего складывается это положение вещей, так мы, живущие, судим о нем на основе наблюдения и собственного разумения. Но судить об этом приходится мельком, разбирательство с этой материей не может быть полезно, пока вокруг развертываются жизненные горизонты.

Как же обнаружить условия, при которых интерес к данной проблеме станет более определенным и обещающим какую-то смутную пользу? Кажется, что не только здравомыслящие люди, но и философы давно поняли, что никакие проникновенные мысли о конце жизни не могут иметь отношения к самому этому концу, а только к некой мысленной конструкции – достаточно самонадеянной, как и все прочие. Рискуя повториться, все же еще раз очертим познавательную ситуацию, к которой приводит гипотеза Кончины. Для наглядности будем сейчас говорить не о Кончине, а о феномене индивидуальной смерти. В каком смысле близость небытия является представляемой? Лишь в том смысле, что данное представление есть повод всмотреться в него и разглядеть нечто такое, что не будет различимо, если заранее сказать себе, что представление здесь бесполезно. Ведь почему считается, что оно бесполезно, что нечего думать о таких вещах, что это предосудительно и чуть ли не жалко? Так считается по той причине, что нельзя надеяться угадать, как оно там все будет на самом деле(если не съезжать в мистику, разумеется).

Но, принимая этот аргумент, познавательный интерес все же хочет оправдать себя. Эта самая будущая, неизбежная и притом непредставимая ситуация все же способна по-настоящему волновать и тревожить. Причем не плане одних лишь фрустраций, а вполне позитивно, целенаправленно, то есть жизненно важно. Вопрос складывается так, что жизнь будто чего-то хочет от смерти – что-то такое, что смерть не смеет от нее утаить. И если так, то ответы должны состояться – вплоть до того, что они в какой-то мере окажутся надуманными.

Подобная “надуманность”, “искусственность” – гораздо более распространенное явление, чем можно предположить. Именно те, кто имеет дело с познанием – причем в самых рациональных, научных его формах – должны определенно замечать, насколько разнообразные познавательные результаты несут на себе неизменную печать человеческого представления того, что познается. Наука всегда стремилась к тому, чтобы “перепрыгнуть через себя”, перестать бытьчеловеческой, а вместо того стать отображением положения вещей как оно есть, объективно. Но к сегодняшнему дню научное сознание достаточно развилось, чтобы покончить с этими притязаниями. Объективность знаний в принципе не может быть достигнута, и ценность всегда человеческих познавательных результатов должна определяться иными критериями. За которыми дело не станет (этот вопрос рассматривался в работе “Мир как Достоверность”).

Предлагаемый подход к проблеме Кончины далек от подлинной научности, но аналогии с рациональным познавательным методом кажутся самыми полезными и будут постоянно удерживаться в поле зрения. Таким образом вопреки недоступности подлинной ситуации небытия человеческому представлению, необходимо пользоваться той или иной доступной моделью этой ситуации. Установка мысли в том, что проблема принята к рассмотрению с гарантий результатов. Результаты эти отвечают исходному интересу, они в этом плане жизненно важны. А то, что они скорее всего описывают нечто умозрительное, а не реальное – это стандартный познавательный риск. Проблема Кончины может быть интересна и важна именно тем, кто предполагает жить “бесконечно долго”.

В таком случае нельзя пренебрегать имевшими место попытками рассмотрения этой проблемы, даже и идеологически чуждыми. Те же мистики – чего они надеялись здесь достичь? Они давали волю своему воображению и пытались оживить воображение тех, кому довелось пережить разновидности клинической смерти. Что можно увидеть, различить за чертой жизни? Оказывается, массу вещей – примерно то же, что способны поведать люди о своих снах. Согласно современным исследования сновидений, содержание последних как правило весьма скудны содержанием. Тем не менее рассказы о снах бывают восхитительно красочными. Вывод нетрудно сделать: реальное содержание снов оказывается отправной точкой для игры воображения. (К вопросу о сновидениях предстоит вернуться в третьей части). Тогда и свидетельства о “загробных” переживаниях придется отнести на счет особенной умственной экзальтации. Неприемлемый момент здесь в том, что допускается переход после смерти в какой-то иной мир. Рационализм против такого подхода. Но не потому, что можно доказать невозможность этого (как раз это недоказуемо), а потому что это избыточно сильная гипотеза. Разрешение проблемы личной смерти (и Кончины) нужно искать не в тех иных мирах, о которых ничего не известно, пока в них не попадешь. А в тех загадках нашего, окружающего мира, благодаря которым он зачастую предстает нам как нечто чудесное и неизведанное.

Но пока что бегло рассматриваем имеющиеся альтернативные предложения. Вот еще одно из них – теория небытия Шопенгауэра. Он не верит в россказни и мистику, он атеист и скептик, и очевидно нацелен на сущность вещей. Его коренная установка: небытие в качестве некоего состояния предстоит человеку и по своему значению далеко превосходит все, что человек способен испытать при жизни. Что это за состояние – разумеется неизвестно, но к нему надо всесторонне готовиться. Это станет ясней, если вспомнить влияние на этого мыслителя восточных религий с их лозунгом “жизнь – это подготовка к перевоплощению”. Здесь также речь идет о скором переходе куда-то, но не таком, который легко вообразить, отталкиваясь от уже пережитого. Воображать здесь ничего нельзя, но надо настраивать себя на предстоящее истинное существование. Тогда земная юдоль словно бы осеняется покоем, веющим “оттуда”, “из вечности”. Подобная установка импонирует многим. Если есть в ней привлекательные моменты, против этого нечего возразить. Остается лишь обращаться к тем, для кого жизнь – это жизнь: беспокойство, движение, поиск, интересы. То есть нечто прекрасное в своей многокрасочности настолько, что кроме нее больше ничего не может быть надо – никакой вечности.

Однако тонкость в том, что испытывать глубокие жизненные интересы можно в отношении самых разных явлений, в том числе и смерти. Можно попытаться выяснить, каким образом смерть, не будучи жизнью, все же способна затрагивать жизнь, иметь для нее значение.

В работе “Смерть как предельное самосознание” была предпринята попытка такого выяснения. Скажем об этом в двух словах, поскольку феномен смерти определенно соотносится с Кончиной цивилизации – теперешней главной познавательной целью. Настоящей личной смерти у человека быть не может, поскольку личность определяется только через самосознание. И хотя жизнь не сводится к одному самосознанию, последнее есть тот критерий, по которому только и можно судить о продолжающемся существовании личности. Моменты сосредоточенной деятельности, целеустремленности, а также “провалы сознания” типа глубокого сна – все это похоже на небытие лишь поскольку человек в эти моменты не помнит, не сознает себя. Но всякий раз человек либо просыпается, либо оставляет дела и заботы, чтобы вспомнить и подумать о них и о себе самом. Представить себе, что когда-нибудь придется не возвратитьсяк этому состоянию самоосмысления невозможно просто потому, что в таком случае были бы нарушены основы элементарного логического мышления. Самосознание не может отменить самого себя. Главная его форма – это “Я здесь и теперь”. Но бывают и иные формы – когда человек думает о себе как о ком-то другом. Это случается каждый раз, когда человек вспоминает о своей жизни и пытается наладить не всегда легко уловимую связь между собой-теперешним и собой-в-воспоминаниях.

Тем не менее эти соображения вовсе не отменяют проблему личной смерти. Ведь они не способны утешать: человек по-прежнему знает, что умрет, и это может его беспокоить. Следовательно, дело не в самой смерти, а в мыслях и переживаниях по ее поводу. Смысл этих переживаний необходимо уловить, и он сводится к человеческой совести. Именно совесть – живая, действующая, о чем-то всегда стремящаяся поведать, что-то напомнить – оказывается ответственной за специфическое переживание, называемое “страхом небытия”. И это жизненно важно потому, что смещает многие привычные акценты. Страшиться небытия может теперь оказаться не зазорно, ибо теперь это не жалкие фрустрации, а ответственный диалог с самим собой по поводу всего, что было в жизни недолжного, и о чем с полным правом напоминает нам совесть.

Таким образом проблематика личной смерти наполняется нравственным содержанием. Но поскольку сейчас заняты не этим вопросом, надо отыскать его точки соприкосновения с нашей главной темой. Следует сфокусировать внимание на несущественности того, что смерть в размышлениях о ней оказывается не настоящей. Напротив, важно лишь то, что именно в таком представляемом виде смерть есть нечто жизненно значимое. Она своей непостижимостью словно бы намекает, что то, что в ней постижимо – связано только с чьим-то живыми интересами. И эта связь питается силой протестующих эмоций, охватывающих при сознании неотвратимости того, что необходимо каждому предстоит. Да, это непостижимо – но с этим надо справиться сейчас – пока эта непостижимость еще способна удивлять. Только вот разрешения загадки не могут быть уж слишком простыми, по типу веры в загробную жизнь или спокойствие вечности.

И если теперь эти простые решения  отвергнуть, проблема будет по-прежнему сводиться к разновидности протеста и его следствия – обретению покоя, какому-то подобию душевного блага. Ведь ни к чему иному она сводиться не может. Но в рационально-познавательном плане все это должно принять более сложный вид обретенного знания, а не одного только предмета веры.

Что же взять отправной точкой в разрешении нашей загадки, точнее жизненно значимого ее представления? Попробуем дать точную формулировку проблемы.“Разрешение загадки Кончины – это поиск некоего блага, способного уравновесить или нейтрализовать заранее представляемый момент абсолютного одиночества (человека или всего человечества) в преддверии предстоящего небытия”.

Таким образом исходим из того, что про небытие как таковое не стоит пытаться что-то узнать, ибо “знать” подразумевает “быть” и “жить”. Существенным оказывается не само небытие, а те негативные чувства, которые его представление вызывает у живущих, и которые требуется нейтрализовать способами познания или веры. Для этого надо, чтобы в приведенной формулировке что-то насторожило как непроясненное. И долго искать не надо: это слово “момент”. Перед нами появляется категория времени – сама по себе загадка из загадок. Взглянем на нее под нашим углом зрения.

XXIX.

Ограничимся узким вопросом – каким образом время затрагивают человека в его духовном существе, властно вырастающем из животной природы?

Вначале несколько отвлеченных замечаний. Человек осознает движения и перемены, происходящие вокруг него и в нем самом. Тем не менее подлинное осознание предполагает некую определенность, целостность, конечность того, что в него входит. Невозможно осознавать, например, бесконечность и непрерывность перемен, – то и другое предполагают непосредственное, вещное бытие, а точнее – становление. Таким образом осознаваемое всякий раз предстает в виде завершенной “данности” или “картины”, обладающей определенной структурой. Важно то, что эта структура всякий раз уже сложилась, завершена, налична – именно потому, что может осознаваться. Например, если предмет движется, за ним можно наблюдать, но по существу нельзя осознавать его как движущийся. Одно лишь наблюдение за предметом – это простая синхронизация своего собственного и его, предмета, бытия. А когда появляется осознание того, что перед тобой – с необходимостью нужно отвлечься от наблюдения движения, от непрерывного прослеживания происходящих с предметом перемен. Всякое происходящее сейчас, то есть то, что еще не произошло – не может оформиться как данность, пригодная для осознания. Но как скоро эта данность сложилась, она уже не может оставаться чем-то непосредственно-подвижным, но должна принять вид картины завершившегося движения (“Мир как Достоверность”, гл. 5).

Я встречаю друга, которого давно не видел, и замечаю, как он изменился с момента нашей последней встречи. Для объяснения этого я мысленно представляю цепь событий, протянувшуюся от того момента к настоящему. Эта цепь событий есть данность в указанном выше смысле. Что же главное в моем впечатлении от этой данности? Эти события уже прошли, движение закончилось, и я вижу его результат. Я вижу изменения в человеке, стоящем передо мной, и впечатление мое чаще всего можно выразить словами “время никого не красит”. Время здесь работает против человека, оно что-то постепенно отнимает от него – способность к жизни. Люди чувствуют себя задетыми действием этого закона. Они знают, что это естественно и иначе быть не может. Но это все же неудовлетворительное для них положение вещей.

Есть такой образ в философии стоиков: судьба ведет человека за собой, а кто упирается, того она тащит силой. Стоики учили, что чувство протеста здесь напрасно, нужно все принимать как есть. Положим, это слишком пораженческое настроение. Зачастую хочется протестовать и бороться даже если слишком ясно, что ничего не выйдет. Но обратим внимание на другой момент. Стремление понять ситуацию тоже может стать своеобразной формой протеста. Что же здесь можно понять, если главное – это всевластие времени и судьбы?

Вернемся к тому, что означает сама попытка понять, иначе говоря, самосознание. Оно предполагает сложившиеся на данный момент благоприятные для этого условия – сколь угодно мимолетные. Человек может испытывать различное зло, а также предвидеть наступающее зло. В том и ином случае он выносит суждение о прошлом и будущем. Если что-либо негативное позади – это хорошо, если же впереди – это тревожно. Но “за перевалом” впереди у человека старение и небытие. Это закон природы, однако будучи осмысленным, этот закон может восприниматься как зло, направленное против человека и требующее от него не только протеста, но и ответных мер.

Таким образом в самосознании происходит своеобразная остановка всеобщего движения и времени. В “статичной” структуре представшей данности различаем прошлое (память) и будущее (предвидение, предчувствие и т. д.). В прошлом имеем все то, благодаря чему можем признать жизнь прекрасной. Из будущего нас манят надежды и грозит небытие. Стрела времени направлена в соответствии с законом природы (законом возрастания энтропии), неблагоприятном для человеческого существа. Человек сознает эту ситуацию и воспринимает ее как проблему. Он ожидает получить некое решение. Это решение по существу есть благо, которое надо получить взамен имеющегося зла, то есть осознания предстоящего небытия, Кончины. Вся традиция познания, на которой сейчас основываемся, говорит о том, что решение состоится. При условии, что познавательная ситуация корректна.

XXX.

Здесь весьма симптоматичный момент. Настолько, что оставим пока рассмотрение времени и вернемся к обозначенной цели – поиску блага. В каком виде его можно предварительно представлять? Может быть как вечную истину в духе Фауста? Согласно принятому подходу этого ожидать не стоит. Но что-то ведь должно быть выдвинуто в качестве варианта решения. Именно потому познавательные ситуации и результативны, что допускают множество решений, каждое из которых несет на себе чей-то личностный отпечаток. Здесь можно находить каждый раз нечто свое, предлагать на всеобщее обозрение и в ответ получать критические отповеди. Ничего иного здесь быть не может.

Предлагаемое решение по своему характеру, форме есть свободное самосознание, а не рецепт переустройства общества или способ перестать тревожиться по поводу будущего. Таким образом это решение лежит в границах чисто экзистенциальной проблематики. Здесь все вращается внутри индивидуального духовного мира, проблематичного изначально, но ищущего, что бы противопоставить этой внутренней тревоге. Именно в соединении сознания зла и противопоставленного ему сознания блага являет себя разрешение данной ситуации как познавательной. Зло здесь не может быть уничтожено или элиминировано, – оно может только иметь весомый противовес.

Законы природы, равнодушные к человеку, предоставляют ему надежды на будущее на уровне врожденного, “биологического” оптимизма. Но мысль и самосознание предоставляют ему нечто такое, по сравнению с чем надежды на будущее выглядят низшей ступенью. Говоря о мысли, о стремлении разобраться в положении дел с миром и человеком, опять видим перед собой мировые религии, философские системы, надежды и утопии. Что они все нашли? Без сомнения они что-то нашли, но трудно сформулировать, что именно. Все это были непохожие поиски, в разных направлениях, но все они осуществлялись людьми. И принятый здесь за основу рационализм – тоже человеческий. Ожидаемые выводы должны отличаться от любых достигнутых до сих пор. Но то, что они будут иметь с ними существенно общее – это уж как дважды два.

Попробуем понять или скорее прочувствовать, в чем общая черта всех этих некогда найденных решений, а также и тех, что еще предстоит найти? Момент просветления настолько свойственен всем им, что ввиду этого как будто теряется основное преимущество рационального подхода. Что же, остается воздействовать на других силой собственного просветленного чувства? “Я обрел Веру (благодать, просветление, нирвану, смысл бытия). Разве вы не ощущаете, что я это обрел, разве мой вид не говорит вам об этом?”

Конечно, это может быть впечатляюще для других. Они могут ощущать воздействие чужого внутреннего опыта и склонность самим пережить подобное. Однако они хотят при этом пережить то же самое, свидетельство о чем получили. Поэтому имеется важное отличие от рационального познания, где приходится отталкиваться от чужой находки, чтобы идти дальше, искать свое. Здесь получают каждый раз новое и притом личностное знание. Момент просветлениясводится здесь к тому, чтобы установить связь нового и того, от чего пришлось отталкиваться – восстановить единство научной картины мира. А там, где оказывается каждый раз то же самое – это религиозный или мистический опыт. Его оказывается проще усвоить и повторить, поскольку то же самое более бедно содержанием, чем всякая существенная новизна.

Само собой разумеется, что Светом здесь обозначается не физическое явление”, – пишет Габриэль Марсель, пытаясь охарактеризовать просветляющий источник духовных обретений человечества. “Само собой разумеется” в том смысле, что имей даже этот Свет физическую природу, в данном контексте это было бы безразлично. Сама постановка вопроса, познавательная ситуация здесь иная, чем в науках о природе.

Учтем, насколько возможно, это указание, не забывая и о принятых предпосылках. “Свет” – это метафорическое обозначения искомого блага. Да не будет здесь помехой избранная идеология рационализма. Благо есть духовная ценность, и в этом качестве оно реально существует, – хотя и не стоило бы приписывать ему отдельную “нишу бытия” (это отдельный и сложный вопрос). В качестве искомого это благо универсально. То есть оно должно удовлетворять всем категориям духовного поиска – от мистического до рационалистического и даже утилитарно-материалистического. Чего хотели бы материалисты, сколь угодно “вульгарные”, но искренние поборники всеобщего счастья на Земле? Построить справедливое общество – то есть то же самое, что и идеалист Платон. Непримиримое различие лишь в методах. Однако сейчас исходим из предпосылки невозможности достичь такой конкретной цели. Принятая предпосылка – это Кончина. Тем не менее по-прежнему ищем благо, которое оказывается независимым от его конкретно-материальной или исторической реализации. Мы ищем то, что по виду не есть “физическое явление”, – то, что по своему значению для людей удовлетворило бы и самого изысканного мистика. И пускай методы и пути мистика неприемлемы и кажутся несерьезными с предлагаемой здесь позиции, скажем вместе с ним: “Да, мы ищем Свет. Надеемся узреть источник, озаряющий жизнь откуда-то издалека, потому что среди привычных окружающих предметов и явлений земной жизни его искать напрасно”. И уже отойдя немного в сторону, добавим: “Но это не может быть Свет Бога или Высшего Духа. Ничто не может быть слишком далеко и слишком непохоже на предметы и явления мира, в котором мы живем”.

Какими средствами выразить идею, решение, присутствие которого ощущается? Здесь может подойти сочетание любых средств – строго логических и иносказательных, литературных. Как и в отношении всякой выраженной мысли, здесь приходится вникать в систему знаков на бумаге и констатировать, что эти знаки порождают в сознании некие образы. Этим образам достаточно быть привлекательными для дальнейшего вникания. Так же и в науке: если кто-то считает, что получил интересные результаты, он их публикует. А читатели решают – поддержать упования автора или хранить молчание. Здесь все проще и демократичней, чем у мистика, к которому, кажется, нужно записываться на прием и проситься в ученики.

Так вот: интересные результаты – откуда они в данном случае возьмутся? Речь идет об испытанных кем-то и по его мнению особенных, новых переживаниях блага. Поделиться ими означает придать им вид мысленной конструкции. Такой, что она способна по замыслу вызвать подобные переживания у других людей. Стало быть на переживаниях здесь все начинается и оканчивается. По жизненному существу дела больше ничего здесь “не светит”.

То есть, допустим, надвигается Кончина или какое иное бедствие. А люди вместо того, чтобы искать средства спасения, настраивают себя на какие-то переживания. Такое переключение мыслей вовсе не неуместно в нашем случае. Да и ни в каком ином случае не следует забывать, что религия, мистический опыт и философия есть средство ухода от действительности и действий. Это есть способ сосредоточения, чтобы нечто понять, постичь и на этом успокоиться (сколь угодно временно). Это надо выдвинуть на первый план как раз по той причине, что внешне это напоминает, например, попытки достичь нирваны. Но отличия здесь существенны. Йог или буддист упирает на то, что такое достижение должно стать жизненным занятием, практикой. Поборники Веры не столь категоричны: им достаточно определенное время, затраченное на общение с Всевышним. Таким образом человек должен отдать всего себя или немалую часть себя некоему “служению” (львиная доля которого зачастую состоит в вербовке соратников).

Но тот, кто пытается достичь истины работой мысли, целиком вписывает эту работу в свое насущное существование. В душе или в сознании могут здесь происходить какие угодно перемены, но внешне они незаметны и обычный ход жизни не прерывают. Причина в том, что у этого типа людей жизнь в обществе и внутренняя духовная жизнь давно и накрепко разорваны. Это редкость, что где-то может быть они еще образуют гармонию. И хотя это может восприниматься драматично, стоило бы считать это составной частью человеческой реальности, в пределах которой приходится проводить жизнь в обществе и соблюдать его законы, а находить истины и умирать – в одиночку. Внешняя, легальная задача для человека – быть общественным существом. А его экзистенциальная задача – вся мысленная работа по поводу небытия – будь то личная смерть или всеобщая Кончина – становится внутренним делом и проблемой этого существа. Но даже если и состоялось это решение, не оставляет человека в покое его природа, ибо теперь она требует от него обнародовать это решение, представить его в виде, пригодном для всеобщего осознания.

И если когда-нибудь правители и хозяева планеты станут настолько добродетельны, что начнут суматошную работу по выведению цивилизации из устрашающих кризисов, – и тогда отдельный мыслящий человек, принимая по долгу общественного существа во всем этом деятельное участие, может в душе сожалеть об этих запоздалых мерах, зная, что на самом деле все это значения не имеет. А то, что, как он узнал, имеет значение – над этим не властно ни всеобщее деятельное копошение, ни приближающаяся грохочущая неизвестность, ни само время.

XXXI.

Антагонизм между понятием времени и нашей искомой целью уже отчетливо намечается. Но все еще возникают дополнительные и неотложные вопросы. Надо думать, они не уводят далеко от цели.

Предположим, вот он – обладатель заветного решения, обретший смысл жизни и эликсир бессмертия удачливый Фауст в современном обличье. Если он нашел нечто важное, разрешил главную человеческую проблематичность, может ли он, утаившись от всех, построить на этом свое личное счастье и вечность?

Пусть уже простят все духовные лидеры, но их пример неодолимо показательный. Кто-нибудь из них, какой-нибудь гуру – что он такое? Он нечто нашел для себя, что-то наподобие просветления, – и он стремится вовлечь других в этот открывшийся ему круг света. Он учитель для тех, кому по душе его учение, и он в принципе не против быть учителем для всех, разделить с ними дарованное ему откровение и благодать и быть примером того, как нужно жить правильно.

А что если бы кто-то “себе на уме” нашел нечто подобное и не захотел поделиться? Ход его мыслей может быть безукоризнен. “Люди в массе своей неспособны понять важные вещи, особенно связанные с возможной Кончиной. Пытаться внушать им это – все равно что пугать спящее овечье стадо. Для стада лучше, чтобы Кончина застала его в покое и неведении, а не мечущимся в бестолковом ужасе”. Сколько же умов ушли в небытие, унося с собой свои прозрения – только потому, что руководствовались таким человеколюбивым принципом? Их количество исчисляется просто: все мыслящие люди минус основатели религий, вожди, апостолы, гуру и прочие активные благодетели человечества. Всякий человек, не имеющий избытка талантов и энергии, вынужден быть “себе на уме” со своими прозрениями. Великие истины нисходят на него в урочный час и не раньше, чем он успеет насладиться жизнью бездумной, беззаботной и безответственной в отношении будущего. Человек пожилой по сравнению с молодым знает что-то такое, что тот еще не знает. И на этом все. Ибо он знает и то, что вмешиваться в чужое незнание не следует. Знание в данном случае несовместимо с молодыми жизненными силами. Это мудрость тех, кто уже достаточно пожили и успели устать.

Теперь видно, почему духовные лидеры все же имеют успех. Они тоже проповедуют мудрость, но в форме активного жизнепроявления. Они ведь не говорят: вот постигните то-то и то-то, а потом сидите спокойно и будьте довольны. Напротив, следует распространять свое постижение вокруг себя и быть настойчивым в этом. Кроме того, таинственные восточные личности, проповедующие самоуглубление, будут настаивать, что их мудрость непроста и требует немалых усилий. Медитация – разве оно просто, это искусство пребывать в полном покое, не хотеть ни пить, ни есть и вдобавок постигать нечто величественное? Это дело не для лентяев. И про того, кто овладел этим искусством, скажут, что он достиг мудрости.

А вот человек на закате жизни, но обычный и неискушенный в духовных практиках. У него кажется тоже мало потребностей, но причина здесь самая естественная. Он большей частью сидит неподвижно и смотрит впереди себя как будто что-то видит перед собой. Про такого человека тоже скажут: “Он стар и мудр”. Насколько же эта естественная мудрость отличается от добытой в тяжких трудах самоуглубления? Не видно разительных отличий. И то, и другое получено усилиями и жертвами. Только в одном случае требуется специально добывать мудрость, в другом – просто прожить жизнь. Не мешало бы добавить – и честную жизнь, если мудрость настоящая. Кажется, это ненамного проще самой искусной медитации.

Но досадно, что как раз эту естественную мудрость не вытянешь из их обладателей. Это совсем не то, что приступить к духовному лидеру с вопросом о просветлении и получить обстоятельную программу и методику. Состарившийся человек может быть и рад был бы поделиться сокровенным. Но он не слышит вопросов о нем. Никто не знает, как их задавать. Только ребенок подойдет иногда и попросит рассказать сказку.

Со стороны быть здесь в чем-то уверенным невозможно. Может быть, старость мудра. Но не исключено, что она ни в чем не уверена, бессильна и исполнена отчаяния. Или она всего лишь простое претерпевание, подобно тому, как по глазам животного нельзя понять, хорошо ли ему или очень плохо и больно?

“Истина невыразима” – и западные, и восточные мудрецы полагали это самым важным, что им удалось узнать. Но всякий из них забывал прибавлять одну оговорку. Истина становится невыразимой для тех, кто устал или потерял интерес ее искать. Для остальных она будет так или иначе выразима. В том числе для тех, кто захочет обрести положенную всем мудрость раньше установленного срока. И потому восточный монах будет практиковать сложные упражнения тела и духа, а западный божий угодник изводить себя молитвами, – вместо того, чтобы просто жить в ожидании своей главной истины. Просто жить – как же это неимоверно сложно.

XXXII.

Ни в каких наивных представлениях загробной жизни не фигурирует счастливое одиночество. Самое серьезное, что могут здесь предположить – что перейдут на службу к новому неземному хозяину, который, как бы ни был строг, не обидит. И человек снова будет не один, а в обществе, в числе прочих служителей хозяина. Так думал крестьянин в рассказе Толстого, замерзающий ночью в заснеженном поле. Допустим, крестьянин этот по натуре добрый и открытый. Но противоположность ему – хитрый, “себе на уме” и предусмотрительный эгоист – разве мог бы он придумать для себя иное потустороннее счастье? Его расчетам некуда податься кроме как в ту же “общественную” сторону.

А как же тогда восточная нирвана? Что она есть как образно представляемая цель? Человек соответствующего склада мыслит ее как обобщенное благо. И для этого она должна быть ему дана как бы в виде своих преддверий, легких и быстрых прикосновений, которые он иногда испытывает во время упражнений. Это знаки того, что он на верном пути, что он должен совершенствовать свою систему самоуглубления и отрешения. Разумеется, ему тогда не должна быть страшна ни Кончина, ни что иное. Но если присмотреться, о чем здесь речь? Человек хочет раствориться в мире, – то есть перестать быть бренной частью этого мира и начать существование в качестве всей мировой целостности. Человеческому самосознанию делать здесь решительно нечего. Речь идет как раз о преодолении всего человеческого. Но что примечательно – это должно осуществляться сообща с теми, кого удалось приохотить к достижению этой цели.

Странная получается картина. С внешней стороны все выглядит так, словно группа единомышленников отправляется в далекое путешествие, например, к затерянной в космосе планете с признаками жизни. Но лететь туда они должны не вместе, а поодиночке, в неких индивидуальных капсулах, что ли. Или на одном корабле, но в состоянии анабиоза. (Это старая идея фантастов.  Она преломляется в известном современном течении трансгуманизма, но гораздо менее интересно). По меркам западного мышления здесь смысл в том, чтобы долететь до цели, а затем “разморозиться” и вновь образовать такое же человеческое общество, каковое путешественники составляли в начале. Но кажется восточные авторы учения о нирване были далеки от подобного. Похоже, их “путешествие” стартует в одной совместной точке, а дальше идет по индивидуальным для каждого и удаляющимся траекториям. Главное стартовать – как можно скорее и бездумнее.

Конечно нельзя слишком критиковать тех, кого плохо понимаешь. Но кажется вероятным, что самый убежденный поборник нирваны в душе представляет себе, что и другие достигнут ее и будут пребывать в ней вместе с ним. И только одна эта глубинная мысль, как бы ни была отгоняема прочь как неуместная и сбивающая, поддерживает в нем его главный жизненный интерес, его великую цель. Подтверждая тем самым, что никакая настоящая человеческая цель не может быть для кого-то одного, но лишь для всех людей вместе.

Но и цель “преодоления” неизбежной Кончины – разве может быть она чем-то большим, чем специфической нирваной духа? Здесь объясняться по существу дела становится все трудней. Какой-нибудь человек вдруг обнаружил, что неблагоприятное всеобщее будущее вошло составной частью в его мировоззрение. Это не на шутку беспокоит человека, ибо похоже на патологический пессимизм. Чтобы избежать патологий, нужно хотя бы мысленно разрешить эту проблему. Затем он видит, что это предстоящее разрешение должно касаться не только его одного, но и остальных его соседей по планете. В самом деле, как ему обойтись без этого шага? Хотя его жизнерадостность снизилась (ничего удивительного – с таким строем мыслей), но разве хотелось бы ему остаться таким? Пусть ему суждено быть существом двойственным и даже двуличным. Пусть он далек от того, чтобы проповедовать всеобщий энтузиазм. Но в согласии с нормами человечности он не допустит в себе злорадства по поводу судьбы человеческого рода. Необязательно горячо любить людей, чтобы желать им спасения и блага.

Проведем еще параллель с солипсизмом. Если воспринять это учение буквально, то из него возврата нет. Для чего общаться с видениями собственного “я”, каковыми предстают здесь живые люди? Без сомнения кое-кто так это все и воспринял, и ушел в небытие со своей изысканной идеей. Провалился в “черную дыру” собственного убеждения. Его словно и не было – и для чего остальным восстанавливать все, что могло открыться ему в качестве истины? Точно так же никого не касается, что там ищут и обретают подобные эгоистичные предощущатели конца света. Они может быть уже все давно спаслись – каждый для себя, поодиночке – и с усмешкой взирают на нашего человека, имеющего безрассудство в глубине затаившейся души искать общечеловеческое решение.

XXXIII.

Но если не проповеди и призывы, не новая религиозная реформация, не объединение всех стран на принципах разумного паритета, не восстановление нарушенного экологического баланса, не подготовка к космическим одиссеям и расселению за пределы Земли, – если не подземные бункера, наконец, для выживших во всеобщей схватке за жизненные ресурсы, – то что же тогда? Какие же еще остаются варианты?

Вновь обратим внимание на познавательный аспект нашего поиска. Искомый предмет – некое благо. Обычно искатели занимаются своим делом напрямую – ищут то, чего еще не имеют. Они в своем поиске плывут по течению времени – от некоего отсутствия к некоему наличию. Но в чем особенность рационально-познавательного подхода? Здесь находятся в иных отношениях с понятием времени, здесь не предполагают жесткую зависимость от него. Многие до сегодняшнего дня полагают, что конечный критерий научной истины – практика и насущная польза от полученных результатов. Теории должны предсказывать неизвестные еще явления, обеспечивающие, в частности, технический прогресс на Земле. Но этот прогресс – мельчайшая часть даже и непосредственно наблюдаемого мира физических явлений. Ведь многие теории предсказывают явления, принципиально ненаблюдаемые в “человеческих” масштабах пространства и времени. Однако с познавательной точки зрения подобные теории не отличаются от тех, которые позволили людям летать в космос или пользоваться энергией атома. Эти новые теории может быть в свою очередь позволят “прошивать” насквозь пространство Вселенной или путешествовать во времени. Но сейчас все эти практические следствия пока что мечты и абсолютно неактуальны. Тем не менее этими теориями занимаются – почему? Потому что так велит познавательный интерес. Те или иные высокотеоретические достижения многое здесь говорят ученому, усмотревшему их истинность согласно критериям, не имеющих общего с практической пользой.

Выходит, постижение здесь состоялось задолго до насущного освоения. Это и есть временной аспект проблемы, к разрешению которой продвигаемся. Хотя в отношении приведенного примера многие скажут: “Нет, постижение еще не состоялось, ибо мы не достигли реально возможностей, предсказываемых теорией. Она предсказывает, что можно переместиться на какое угодно расстояние во вселенной за одно мгновенье. Но мы как не могли этого, так и не можем. Мы еще не достигли настоящего результата”.

Подобное мнение нереалистично, а потому ущербно. Мечтать можно о чем угодно – и даже о будущем “информационном воплощении Божества” (как это предлагает тот же Типлер в своей “Физике бессмертия”). Но нет оснований связывать с мечтами конкретный познавательный результат. Ученый воспринимает слова “прошивание пространства” на уровне понимания физической закономерности. Это понимание может быть состоялось уже сейчас – на бумаге и в сознании, – и к нему ничего принципиально не прибавит постройка чудесного аппарата для путешествий куда угодно не выходя из дому.

Вот здесь и заложено непреодолимое различие между теми, кто познает мир рационально, и теми, кто желает приобрести конечную истину и благо подобно добротному товару в супермаркете. Последним не будет достаточно никаких описаний познанного или его выражения в какой бы то ни было форме. Им подавай истину как постоянное восторженное состояние души, хорошее настроение, довольство и прочее. Либо же они видят конечный результат познания в виде рецепта снадобья, которое надо регулярно принимать, чтобы стать всезнающим и заодно счастливым. Но это конечно не повод для претензий. Представление знания и блага в виде чуда, готового свалиться на голову – это представление древнее и науки, и даже самосознания. И кто знает – не исполнится ли это представление и в самом деле в самый подходящий момент?

Но предлагаемый подход в том, что место подобных упований занимает особого рода уверенность, не исключающая ни сомнений, ни тревог и сожалений. Вопрос не в том, можно ли получить эликсир счастья, если долго заниматься алхимией, или обрести наконец-то нирвану, погрузившись с головой в восточные практики. То, что предлагается – правильно сформулировать и направить познавательный интерес. А может быть просто переосмыслить его, учитывая, что духовная история человечества не могла быть заполнена одними надеждами на чудо и поисками спасительной веры. В ней обязательно должны были возникать варианты предлагаемой – здравомыслящей, если не строго рационалистической – постановки вопроса. Может быть на самом деле давно уже исследованы соответствующие возможности? Может быть надо просто про них вспомнить и осознать давно обретенные результаты? И при этом учитывать их тонкую духовную природу, мгновенно разлетающуюся в ничто, как скоро пытаться использовать их привычным житейским образом?

Пусть называется это “просветление”. Пусть будет этот свет, отблески которого достигают мрачных обитателей пещеры. Откуда он идет? Платон учил, что свет изливается откуда-то сверху, и надо долго карабкаться, чтобы приблизиться к его источнику. Но может быть источник совсем рядом, и даже внутри каждого, кто способен мыслить его наличие.

XXXIV.

Употребляя понятия “вверху” или “внутри”, пытаемся обозначить местоположение источника блага. Похоже, здесь что-то не то, – это не может быть где-то в пространстве. Все пространство вблизи обиталища людей уже истоптано и заезжено, в том числе и в небе, и даже на Луне. Осталась черная бездна космоса, но там мерцает свет слишком далеких звезд.

Тогда уже высказанные догадки ведут правильно: надо искать не место-, а времяположение. Человек связывает свое счастье с будущим, он устремлен туда и ожидает оттуда подтверждения заявленных целей. И эти цели есть разновидности блага. Но в иные моменты требуется осмысление блага независимо от его состоявшегося подтверждения как достигнутой цели. Поэтому очевидный факт, состоящий в непрерывном устремлении к будущим целям, говорит лишь о том, что цели должны быть достигнуты. Это залог действенного оптимизма, не признающего тревожное самосознание. Если же исходить из того, что такое самосознание не только налично, но и продуктивно (в познавательном плане), оно становится независимым от установки оптимизма на действенность целей. А значит – независимым от будущего и от самого времени.

В такой установке действенные цели теряют свою притягательность как источник сознания блага. А что может занять их место? Предположим, это мечты. Однако мечты занимают более низкую ступень на шкале человеческих ценностей, чем цели. Поэтому здесь более уместны слова “целенаправленное умозрение блага”. Познавательная задача может состоять в выяснении того, каким образом в таком умозрении могла бы высветиться природа блага в качестве основы человеческой экзистенции. (Здесь понимаем экзистенцию несколько отлично от традиционного толкования. Это человеческое существование, осознанное в его существенной полноте – с необходимым наличием в нем как первично-радостных, так и рефлективно-тревожных моментов).

Таким образом ведем к тому, что гипотеза Кончины накладывает специфические условия на самосознание. Она заставляет подойти к переосмыслению целей – всегдашних направляющих движителей человеческого естества – и начать мыслить их в исключительно духовном плане. В таком случае цели естественным образом сводятся к реализации умозрительных познавательных интересов. Здесь получаются результаты, заведомо недостаточные с точки зрения необходимой материализованности результатов, наделения их рангом обычных жизненных ценностей. Но дело как раз в том, чтобы развести теперь в стороны традиционную необходимость воплощенных целедостижений и возникшую новую необходимость целей по природе невоплощаемых, но реализуемых единственно в проблематичном экзистенциальном самосознании.

Вполне ясно, что и после такого “разведения” эти разновидности целей останутся присущи человеческой природе, образуя в ней неустранимую драматическую двойственность. Но это уже удел человека, это его бремя, которое вместо того, чтобы тяготить, должно приниматься в качестве пробного камня человечности как таковой. Двойственность человеческой души можно понимать в различных смыслах, и здесь акцентируем внимание на “общественной” и “личностной” ее составляющих. Все, что можно воплотить, человек должен воплощать вместе с остальными людьми, в обществе, потому что любое воплощение – масштабная и трудоемкая задача. Но то, что воплощению не поддается, и тем не менее значимо для человека как личности – за все подобное он отвечает в одиночку. Поэтому вновь напомним положение дел с нашей главной гипотезой: ее приходится воспринимать на двух “уровнях человечности”. На “общественном” уровне угрозе со стороны будущего надо действенно противостоять всем обществом или хотя бы отдельными сполченными его группировками. На “личном” же уровне каждый желающий отнесется к этой угрозе в пределах ресурсов собственного познавательного интереса и умозрения. Все, что возможно в последнем случае – это обмен познавательными результатами (либо всякими иными творческими достижениями) и спор по их поводу. (Лазейка, через которую “общественное” в человеке проникает даже в его “сокровенно личное”). Как ни покажется странным, подобное отношение к возможной Кончине человечества – самое адекватное.

Из тех же соображений получается и вывод в отношении оптимизма. Перенос акцентов с действенных целей на умозрительные не отменяет жизнелюбие и способность смотреть вперед, а только расширяет поле духовного зрения. Оно теперь заключает в себе не только обнадеживающее устремление к чему-то грядущему, но и вневременное, самодостаточное пребывание в настоящем.

Попробуем пояснить это следующим образом. Люди добьются всего, что пожелают серьезно, то есть так или иначе спланируют. В понятии планирования заложена неприметная на первый взгляд инвариантность относительно временных модусов – будущего и настоящего. План – это будущее, ставшее в представлении настоящим. Однако обычно понимают, что серьезные планируемые достижения обязательно должны быть вещественно-воплощенными. Это условие и проводит существенную границу между настоящим и будущим: появляется временной разрыв между планированием достижения и его вещественной реализацией. На практике это выражается в том, что подобная реализация может или не может состояться. Если она не состоялась, значит планы были слишком амбициозными.

Но если верно, что и чисто умозрительные, духовно-личностные, познавательные достижения можно признать серьезными, то их планирование, в отличие от вещественных результатов, означает их непременное получение, реализацию. Временного разрыва между ними по существу не оказывается, поскольку самосознание остается необходимым и единственным вместилищем того и другого.

Возьмем простой пример. Если мне нужно совершить пространственное действие, скажем, подняться на гору, то я вначале сделаю это мысленно. И пока я не воплотил эту мысль в реальность, возможность ее реализации остается для меня проблематичной. В любой точке восхождения я могу осознавать себя и свой план всего лишь как намерение. То есть настоящее и будущее здесь четко разнесены. А теперь возьмем умозрительную задачу, например доказательство математической теоремы. Если математик берется за это доказательство, то с определенной интуитивной уверенностью. В чем эта уверенность состоит? Можно, допустим, не быть в чем-то конкретно уверенным и только пробовать что-нибудь одно или другое. Но если можно так поступать, нащупывая правильный путь, то нельзя пробовать узнать, возможен ли хоть какой-то путь, ведущий к познавательному результату. Здесь уверенность абсолютна с самого начала, в противном случае познавательная деятельность неполноценна. Поэтому, берясь за доказательство теоремы, математик на самом деле ставит перед собой более широкую задачу – получить познавательный результат, состоящий в выяснении возможности либо невозможности доказательства. Эти варианты должны мыслиться им как равноценные, даже если он очень хочет, чтобы его теорема оказалась верной. А значит, какого-то их этих результатов он обязательно достигнет. То есть в определенном смысле он его достиг уже при самой формулировке познавательного намерения.

И это принципиально иное положение дел, чем когда хотят подняться на гору, сделать в жизни карьеру или добиться светлого будущего для человечества. В перечисленных и многих иных случаях всегда только пробуют, не имея оснований быть твердо уверенным в результате. Будущее здесь стоит непреодолимым препятствием, которое либо можно, либо нельзя преодолеть. А в познавательной деятельности подобных препятствий быть не может, – поэтому и будущее, и само время оказываются чем-то мнимым по сравнению с единственной реальностью самосознания.

Поэтому вновь акцентируем различие между действием и осмыслением. Первое направлено к тому, чего еще нет, что надо обрести. Второе располагает тем, что уже есть и что надо просто выявить. Отсюда немедленно следует, что люди уже по факту обладают вневременным благом, если оно запланировано ими как результат познавательных устремлений и осмыслений.

Можно думать, что это благо ненастоящее, поскольку не может быть воплощено во всечеловеческом счастье. Но оно станет настоящим, если признать значимым отличие между материализацией замыслов и духовной их основой. Тысячи лет назад было предположено, что все так называемое “настоящее” – лишь призрачная тень на стенах пещеры. А ведь эта пещера не вымысел, – это человеческая земная обитель – единственная и всеобщая. Что же, если она становится все более тесной и опасной для обвалов? Стоит лишь предположить обвал неотвратимым, как ценность и значимость всего “внепещерного” столь же неотвратимо возрастет. Просто человек так устроен: он всегда найдет выход из ситуации – в окружающем мире, либо внутри самого себя.

Как же выделить здесь конкретную временну’ю проблематику? Гипотеза Кончины определенно трансформирует поле духовного зрения. Будущее выпадает из этого поля, поскольку благо оказывается не в той стороне. Счастье жизни может ощущаться не потому, что все еще впереди, а именно потому, что все уже позади. И ничто иное как экзистенциальная тревога резко оттеняет это вневременное благо, которое без нее останется блеклым и незаметным.

Чтобы разобраться в этом, недостаточно сказать “из будущего вряд ли что светит”. Не светить оттуда не может, хотя бы и обманным светом. И человек по определению есть существо, устремленное в светлое будущее. Но ему может быть неясно (и это может быть ему нелюбопытно), свет ли это блага, или тот, который манит глупого мотылька. И заранее никак не узнать, люди ли мы все или мотыльки.

Поэтому в данном исследовании не заботимся тем, что ждет людей в будущем. А только пытаемся выяснить, чем люди реально располагают, но с чем еще не удосужились определиться. Речь идет о возможной модификации мировоззрения – нисколько не экзальтированного, далекого как от мистики, так и от равнодушия, и по-прежнему жизнерадостного. Налет меланхолии в нем – всего лишь следствие сосредоточенности и не может быть поводом для инкриминаций пессимизма, упадничества и духовного паралича. Гипотеза Кончины – это такой “тупик”, который должен позволить сознанию убедиться, что для него не существует тупиков помимо угасания познавательных интересов.

Но таким было и оставалось человеческое мировоззрение во все времена. Это и позволяет утверждать, что ситуация подобного осмысления не может быть целиком новой. Она может быть нова лишь в плане необычной “апокалипсической” предпосылки. Но последняя не может служить ничему иному, как по-настоящему жизненным целям. Поэтому и предполагаемый познавательный результат называем “новой экзистенцией”.

XXXV.

Итак – вневременность. Эта идея овладевала умами издавна. Прежде чем очерчивать предлагаемый вариант этой идеи, обратимся к древнейшему ее варианту – обретению и обоснованию веры в Бога, Высшее Существо, заботой которого разрешается всякая человеческая проблематичность. Рассмотрим эту веру как человеческое (экзистенциальное) явление.

В своем первичном смысле вера абсолютно неизбежна для человека. Всякое духовное приобретение, в том числе и рационально обоснованное знание имеет основанием внутреннюю убежденность, то есть разновидность веры. На основании этого факта можно в том числе отстаивать тезис о тождестве бытия и знания (“Мир как Достоверность”, гл. 3). Если признать сугубо человеческий характер всякого знания, может обнаружиться, что за неимением иных весомых оснований нет надобности придавать этому факту “ограничительный” смысл. Если нет иных знаний, кроме человеческих, то следует прежде всего видеть в этих знаниях отклик на серьезные человеческие потребности, в данном случае познавательные. Тогда при последовательном осмыслении окажется, что знания содержат в себе то, что они призваны содержать – сведения о предметах и явлениях мира. Такой по виду “объективный” характер знаний изначально не очевиден. Он должен появляться как итог двух мыслительных шагов: рефлексии познающего субъекта над самим собой и невозможностью смириться с недостоверностью знаний, как будто следующей из такой рефлексии. Знания достоверны потому, что вырастают из человеческой потребности знать нечто достоверное. Но притом знания не могут быть объективны, ибо они всегда принадлежат разным людям и противоречат друг другу. Требуется специальный анализ для построения онтологии мира, разрешающей этот парадокс. Однако теперь важно то, что и здесь не обойтись без исходной веры – в способность человека достигать поставленных познавательных целей.

Но теперь ведем речь о вере специальной – вере в Высшее Существо. В отличие от  научных знаний эта вера мыслится как имеющая надчеловеческий характер и предмет. Весь смысл здесь в том, чтобы избавиться от сомнений, притом навсегда. И как здесь возможны сомнения на разумных началах?

Оказывается, что в данном случае вера – это не просто склонность, но и средство спасения. Те, кто открывал, утверждал и проповедовал это средство, менее всего были оптимистами и адептами прогресса. Мрачные апокалипсические картины будущего рисовались в их воображении. “Спасенье не здесь, а там – на небесах”, – утверждали более заботящиеся о популяризации веры. “Спасенье – это путь к Богу”, – более замысловато выражались верующие-философы и расследовали, что следует под этим подразумевать. В общем случае имелось в виду обретение блага, которого на данный момент недостаточно. Настолько, что беспокойство и тревога преобладают над ощущением радости жизни и принуждают к поиску выхода. Понятие Бога призвано разрешить это затруднение. Он есть вечное средоточие всех благ. К нему нужно прийти один раз и навсегда. Тогда всякое зло жизни, настоящие и будущие напасти будут тревожить человека вполне “механически” – просто как живое существо, подверженное внешним воздействиям. Но его дух останется исполненным вечного божественного блага.

Теперь вспомним, что человеческая жизнь имеет естественную направленность: от большего блага к меньшему – от молодости к старости и смерти. Этой тенденции соответствует и предрасположенность к вере. Человек смолоду может не испытывать потребности в вере. Но с течением жизни противостоять трудностям физически становится все труднее. И вдруг появляется возможность противостоять им духовно. В какой-то момент человек узнает, что он смертен, и никакие жизненные силы и средства от этого не избавят. Но он узнает и то, что жизненные силы – это очень мало из того, что в нем еще есть и готово проявить себя. Как бы ему не было плохо – с обретением веры он способен радоваться или быть уравновешен.

Когда в поле духовного зрения появляется Бог, оказывается, что в отличие от всего окружающего и равнодушного Он с самого начала знает о человеке и его проблемах. Возьмем случай, когда человек получает об этом сведения (но еще не саму веру) уже будучи взрослым, с запасом опыта. (Если человек успел духовно сформироваться с верой в Бога – это менее интересный вариант, и его не рассматриваем). Выходит так, что некоторые обстоятельства жизни словно бы подвигают человека к обретению веры – подобно тому как близость огня заставляет его перемещаться на другое место. Обычно это во внимание не принимается: если Бог, как выяснилось, существует, то познать его так или иначе придется, и не важно когда и как. Разумеется, это хорошее заключение для тех, кто уже прошел данный этап. Но что сказать о тех, кто ищет и пока еще не нашел? То есть когда человек имеет пока лишь формальное, непрочувствованное знание о Боге? Ему скажут: нужна работа души, стремление обрести веру, и пути для этого известны. Однако это похоже на замкнутый круг. Чтобы целенаправленно настроить себя на обретение веры, надо уже фактически иметь ее в себе.

Выбор между верой и неверием носит безусловно личный характер. То или иное каждый предпочтет по внутренней склонности. Но эта внутренняя склонность – не что-то такое, что человек знает в себе досконально с момента первого самосознания. Можно хотеть знать, почему одно предпочтительней другого. Тогда придется выслушать доводы. А затем не послушаться этих доводов, ибо душа говорит нечто более убедительное и притом без всяких слов.

Таким образом человек сколько-нибудь опытный должен знать это свойство собственной души – непредсказуемость. Он сейчас присматривается к возможности веры в Бога, но еще не может быть уверен, какое решение примет. Здесь-то и появляется ключевой момент. В ситуации готовности к выбору веры либо неверия нельзя обойти сознание того, какова была причина данной ситуации. И человек хорошо помнит эту причину. Качество жизни ухудшилось, перевал жизненного пути пройден. Это может быть еще не проблема, но напоминание о том предстоящем будущем, которого никто из живущих избежать не может, хотя и очень хотел бы.

Складывается новый оборот дела. Выходит, не обязательно принимать решение о вере именно сейчас. Это решение можно отодвинуть на неопределенный срок. Продолжая аналогию: можно еще только чувствовать близость огня, но еще не опасную, не требующую активных решений и движений. То есть предвидеть предстоящее состояние беззащитности и заранее принять меры. Так и поступают все разумные люди, в том числе неверующие. Они держат в запасниках души предстоящую возможность веры. И они используют эту возможность в нужный момент. Для этого надо немного: еще до обретения веры допускать, что есть на свете Бог с его всесильностью и милосердием. И Он допустит к себе, когда для человека в этом возникнет потребность.

Не может ли показаться, что такое заключение словно бы вырвано у человека насильно, угрозами? Разве трудно представить самого великолепного атеиста, попавшего в ситуацию, когда для облегчения души сгодится что угодно, самой крутой поворот в мыслях и чувствах? Тогда и он, и любой другой потянутся к свету веры. Но к сожалению, не раньше.

Это “не раньше” позволяет далее раскручивать нить рассуждения. Бог посредством веры, религиозного чувства является человеку, когда тому плохо. Разумеется, это делает Богу большую честь. Когда человеку хорошо, Бог ненавязчиво стоит в стороне. Он позволяет человеку любоваться прекрасной природой и не тычет ему в глаза ее Божественной сущностью. И человек не думает про Бога, он сейчас не нуждается в нем. Но для него готовы сторонние примеры. Такие же как он – молодые, полные сил, надежд и чувства красоты – вдруг срываются куда-то в пропасть, теряют все, что было у них приобретенного и врожденного, остаются почти ни с чем, и то, что у них остается – это одна лишь возможность веры. И человеку сколько-нибудь опытному и разумному следует примерять на себя эти чужые, но слишком обычные судьбы. Надо ли надеяться, что ему повезет больше других? Скорее рассудок подскажет укрепить запасники души, где хранится столь безотказное средство. И человек признается себе: “Да, в урочный час я пойму все то, что должен буду понять. Бог не оставит меня, когда мне это будет нужно. Но пока что еще я могу жить без него – легко и беззаботно”.

XXXVI.

“Но что же такое Бог?”, – вдруг как-то мелькнет у человека. “Ведь пока что я этого так и не знаю. Как будто выходит, что я узнаю это обязательно, а сейчас одно лишь можно сказать: что-то такое где-то там есть, не может не быть”. И тогда тему придется закрыть, и не без чувства досады. Ведь похоже на то, что должен свершиться деловой обмен: ты (человек) мне (Богу) – свои жизненные силы, а я тебе – веру в Меня. И как будто имеется предварительная договоренность об этом, подобно тому, как до заключения сделок принято предварять их “декларацией о сотрудничестве” – выражением готовности вести дела именно с этим партнером. Поскольку выгоды от этого можно предвидеть на самом раннем этапе знакомства. Человек признается самому себе, что он, не веруя по факту, резервирует в душе возможность веры.

Пусть Бог – чудесный спаситель, который в нужную минуту всегда окажется рядом. И он не подстраивает специально всякие подвохи, убыль жизненных сил и близость смерти, чтобы затем показать свое всесилие. Притом это абсолютно великодушный партнер. Наконец, все это ничего ему не стоит. Он не ущемляет себя подобно человеку, великодушному перед чужой хитростью и коварством, и заведомо остающемуся в проигрыше.

Приняв это во внимание, спросим: откуда же взяться тогда сомнениям и досаде? А ведь то и другое неотрывно от ситуации, которую можно передать словами: “Я еще не верю в Бога, но предпочитаю не портить с Ним отношений”? Сомнения относятся прежде всего к человеческому сознанию, которое заинтересовано разобраться в этой ситуации ввиду подступающей возможности небытия. Теперь выходит, что независимо от того, есть ли Бог (и будет ли или нет обретена в конечном итоге вера в Него), эта идея сомнительна уже потому, что возникает в столь сомнительно-предусмотрительном сознании.

Именно такая малость препятствует всецело довериться этой идее, в наибольшей степени среди всех идей выдержавшей проверку историческим временем цивилизации. Даже великие философы, несмотря на обоснованный религиозный скептицизм, предпочитали “не портить отношений с Ним”. Они не решались заявлять: “Если Бог и должен бы быть, вряд ли он все же есть”. (Один, правда, заявил такое, но симптоматично окончил дни в сумасшедшем доме).

И вот, сомневаясь теперь в самом себе, человек должен, если хочет быть последовательным, переносить эти сомнения на ни в чем не повинного Бога. В чем же здесь главный пункт? Очевидно, что такие разные вещи как желание веры и наличие веры отделены друга от друга разрывом во времени. И поскольку мы рассматриваем сейчас худший, проблематичный, а значит и более интересный случай, мы должны видеть этот разрыв воочию. Блага еще нет, но оно всего лишь может быть, либо оно должно быть. Пусть даже есть уверенность в этом – что это меняет? Она говорит не в пользу уверенного в своей будущей вере, – она говорит против него. Фактическое отсутствие веры – при допущении того, что вера может понадобиться в будущем – дискредитирует это высокое чувство по самому существу дела. Вера как цель – абсурд, если только не выступает как спасительный эликсир, выписываемый для пациента еще здорового, но по-деловому предусмотрительного насчет будущих болезней. То, что простительно для подобного типа людей, не очень-то вяжется с желанием разобраться в существе дела с познавательных позиций.

Как уже было заявлено, сама по себе вера неискоренима, ибо она есть предпосылка всякого сформировавшегося сознания. Ведь это последнее в своем качестве вобрало в себя множество различных сведений, большинство из которых ему пришлось принять на веру. Что-то здесь подводит нас на путь разрешения нашей ситуации. Необходимо выяснить, к чему, к какому предмету относится всегда наличная в душе вера. Это предмет не может быть одним на всех людей, хотя, вероятней всего, принцип образования или осуществления этого предмета может претендовать на общность.

Таким образом речь идет об основаниях само-уверенности человека, – хотя этот термин и не годится. Понятие Бога достаточно широко, чтобы трактовать его как благо, укорененное в каждой личной душе, и притом достойное углубленного самопознания. Приведем вновь прекрасные слова Габриэля Марселя: “Каждый из нас как бы призван – независимо от отношения к вере – прояснить очертания какого-то мира, не наложенного извне на этот наш мир… но такого, как он задевает за глубины нашего существа”.

Вне зависимости от отношения к религиозному чувству, вера, понимаемая как духовность – всегда налична и не допускает разрыва во времени подобно всяким насущным и утилитарным целям. Вера как первейшая необходимость человека, к чему бы она ни относилась, не может быть приобретена, а значит, отпадает и надобность в предварительных ухищрениях, в “декларации о сотрудничестве” с неведомо кем по этому поводу. Тогда, в согласии с прозрением Марселя, устраняется внешний характер какого бы то ни было источника веры, блага, света.

Трудность лишь в том, что странно было бы называть Богом то, что оказывается целиком имманентно человеческой душе. Этот “камерный” смысл в отношении блага как нельзя более существенен для рационалистического мышления. То, что обретается в душе, не может красиво и мирно согласовываться с тем, что вовне, в мире. На самом деле это противостоит миру, понимаемому как материальная обитель человека. Гармонии здесь, к сожалению, не получается. А потому нет оснований и прибегать к понятию Бога, несмотря на всеблагость, заключенную в этом понятии. Бог был придуман как гарант гармонии между миром и человеком (или все-таки сам по себе пытался таковым пребывать?). Но это было бы слишком просто, чтобы быть полноценной познавательной загадкой. То, что по-настоящему интересно, никогда до конца не разрешимо, и у человека нет прав требовать, чтобы кто-то со стороны помог ему сладить с этим.

XXXVII.

Резюмируем сказанное до сих пор. Можно очертить три стандартных варианта осмысления проблемы Кончины.

В первом из них опасность будет предотвращена прогрессом, разумом, доброй волей, всепланетным единством людей перед лицом угрозы. Имея в виду светлое будущее человечества, здесь в каждый данный момент ставят вполне конкретные цели – технические, политические, социальные. Ожидая достичь своих целей, умеют заставить себя видеть, что эти ожидания понемногу оправдываются. Вера в осуществимость этих замыслов неопровержима, так как всякое новшество оказывается возможным истолковывать в качестве неуклонного приближения к осуществлению главной цели.

Во втором варианте, хотя бы Кончина и была реальностью, она может быть благом, ибо предопределена высшей справедливостью. И здесь все держится на бесхитростной вере в чье-то милосердие. Верующие стараются его заслужить, и такое стремление дает им спокойствие и бесстрашие перед всеми напастями и укрепляет в них чувство Бога.

В третьем варианте нужно забросить все земные дела и искать духовного просветления, перед которым все остальное ничего не стоит. В данном случае вера несколько отличается от прежних. Ибо теперь важен не ее предмет, а она сама как воплощенная целенаправленность, поиск состояния, в котором исчезает человеческая способность различать благо и зло и протестовать против последнего. Речь идет о неком личном будущем того или иного индивида, не зависящим от общего будущего. Здесь можно не верить ни в прогресс, ни в Бога, а только в свои собственные силы и целеустремленность. И все, что можно сделать для других людей – это передавать им подобное настроение и опыт. Достаточно удачно здесь называют свою цель личностным постижением истины, которая вне пространства, и времени, и вещного мира. Но почему-то полагают, что истину эту еще только нужно постичь, что она пока что еще не с теми, кто о ней думает, и чтобы до нее добраться, нужны едва ли не сверхчеловеческие усилия. На самом же деле в каждый сознаваемый момент здесь имеется в наличии определенный результат устремления, так или иначе осуществленная цель. Но почему-то не осознают ее в качестве таковой и считают промежуточным этапом на пути к нирване – “цели” совершенно призрачной.

Все идет к тому, чтобы осмыслить Кончину как-то иначе и при этом по возможности использовать и развить опыт указанных вариантов – весь эсхатологический опыт человечества. Он прежде всего в том, что Кончину необходимо принимать во внимание в контексте общей тенденции жизни и как то, что способно только усиливать эту тенденцию. В равнодушии, которое нередко полностью затмевает у людей интерес к этим вещам, надо уметь видеть его конструктивную сторону. Это равнодушие прежде всего к попыткам представить, что же такое на самом деле Кончина как смерть, небытие. Из всяких добросовестных попыток на этот счет ничего не получается кроме умственной экзальтации. Здравый смысл понимает это, но, не представляя, куда еще можно двигаться, заковывает себя в панцирь равнодушия и фатализма. Но и вымыслы могут быть продуктивными – когда способность к умозрению сочетается с желанием держаться достоверности, и вымыслы, причудливые, но вместе с тем правдоподобные, теснятся в сознании, и наконец самым удачным из них отдается предпочтение. Так работает творческое сознание и познавательный интерес от начала веков. Образ Антихриста, или Судного дня, или волка Фенрира – чем они плохи? Они хороши тем, что литературно проработаны и впечатляют в качестве созданий ищущего продуктивного воображения. К предлагаемому подходу теперь легко навести мост: подобное литературно-художественное воображение есть разновидность познавательной деятельности. Если люди оказываются заинтересованы проблемой конца мира, то в том числе потому, что она позволяет им что-то сотворить или что-то узнать о мире, хотя бы и обреченном завершиться. Первое и второе здесь накрепко связаны, и одно из них всегда можно подставить на место другого, не рискуя ошибиться по существу. Поэтому и против обретения веры, которой еще нет, не захочется сильно протестовать, если понимать это как процесс создания, выявления предмета веры – научного, философского, художественного, какого угодно – но такого, который не обладает сомнительной религиозной чертой – догматичностью.

Так и выходит, что, мысля о Кончине в творческом ключе, люди равнодушны к ней как своей предстоящей реальности. Ведь главным оказывается быть неравнодушным к познавательно-художественному потенциалу этого предположения, который позволяет каждому желающему проявить свои творческие способности. Дело лишь в том, что повод для их проявления оказывается негативным – чем-то таким, что не хочется, чтобы было, и что превышает этой своей нежеланностью все известные разновидности жизненного зла. Но именно поэтому здесь особенно уместна вдумчивость и поиск нестандартных выразительных решений. Именно здесь философии суждено отчетливо сближаться с литературой – в намерении полноценно и неординарно использовать свои возможные средства.

И еще одно обстоятельство (на которое уже указывалось), требуется совместить с предлагаемым подходом. Художественный метод исходит из позитивных эстетических ощущений даже там, где надо говорить о проявлении зла и безобразного, о всех мрачных сторонах жизни, где смерть дана наблюдателю как внешнее явление. Своеобразное любование этими вещами – неизменный итог эстетического метода. Таким способом можно выработать в душе неприятие подобных вещей – противодействие смерти и желание жизни. В сущности это итог любого познания. Но в нашем случае “любоваться” приходится не внешним явлением, а том, что уже проникло внутрь и стало частью души. Имеется в виду экзистенциальное переживание тревоги, предчувствия зла во множестве аспектов, о которых говорилось в первой части. И это нечто иное, чем когда мы воспринимаем произведение искусства, где передано тревожное настроение, и ощущаем – как это может быть интересно, захватывающе и даже сладко – представлять, как все это можно переживать, не переживая по факту. Но сейчас требуется как раз переживать по факту, находя множество негативных ощущений вкрапленными в первичное и главное ощущение – “жизнь прекрасна”. А потому существенный довесок меланхолии неизменно сопровождает результаты подобной познавательной работы и вытесняет собой частицу естественного оптимизма. И все, что осталось еще сказать по этому поводу, будет поиском точки равновесия между душевным меланхолизмом и оптимистичным по определению познавательным интересом.

Кончина цивилизации в качестве интересующего предмета никогда не проявит себя иначе как в покровах из философских или эстетических категорий, никогда не станет чем-то иным кроме как очередной человеческой попыткой постичь доступное ему положение вещей. Ничто иное как жизненное чувство заставило обратить внимание на то, что, казалось бы, лежит за пределами жизни, но с необходимостью обнаруживает свое родство с ней.

Идти здесь приходится длинным и окольным путем. Трудно иным способом уловить потребность воспринимать Кончину всерьез, чтобы тут же трактовать ее как игру ума и отвлеченных интересов. Да разве эта игра не самое серьезное, что только может быть? Но лучше пусть это безмолвно подразумевается. Мы смогли начать эту игру с миром, временем и будущим потому, что пока еще эти вещи благоволят к нам, к нашему человеческому островку на маленькой планете. Вернее, еще не успели заметить наше присутствие. Еще не пришло время выясниться, что думает о человеке косная материя, которую он так любовно привык называть “мой окружающий мир”. Но не стоит это принимать во внимание. Все это не может быть важно сейчас. Грубые факты реальности не поддаются вдумчивому, комфортному, “кабинетному” познавательному подходу. Когда они наступят, их придется молча терпеть и выносить до самого непредставимого конца. Но только тогда – и не раньше.

Часть третья. Благо

XXXVIII.

Человек останавливается и мысленно спрашивает себя: где он? что он есть? куда направляется? кому он нужен? И что заставило его прервать свой путь и задуматься? Это может произойти или нет, и это совсем не обязательный акт жизнепроявления. Трудно даже сказать, случается ли он на самом деле.

Но предположим, что случилась эта разновидность самоотчета, когда вдруг надо увериться, что недаром осталась позади уже значительная часть земного срока. Все здесь может быть по-разному, во множестве вариантов. Вероятно, кое-кто и не найдется, что ответить и навсегда закроет для себя эту тему.

Но в общем случае должна быть некая бесспорная уверенность. В чем же она состоит? Каковы ответы на вопросы? Уверенность как будто есть у подавляющего большинства, но про внятные ответы что-то не слыхать. Да и доходило ли когда-нибудь до них дело? Ответы могут ясно ощущаются, а их формулировка – неуклонно ускользать.

Есть такая сказка про горячий камень. Этот камень позволял начать жизнь с начала, по желанию человека. И это было на нем разборчиво написано. Мальчик с трудом вытащил этот камень из болота и приволок на край дороги. Но никто из прохожих не пожелал воспользоваться силой камня. Тогда мальчик позвал старого сторожа. Но и тот не захотел снова стать молодым и счастливым. Мальчик стал расспрашивать. Ответ получился хотя и исполненный уверенности, но никак не внятный. “Ты знаешь, какова была молодость у таких как я?.. Мы провели ее в ссылках и тюрьмах… (имеется в виду революционная деятельность). А потом завоевали нашу свободу и долго отстаивали ее от врагов… А потом строили великую стройку… И вот я – старый, больной, покалеченный – теперь сторожу здесь сад… (то есть после всех заслуг остался нищим). Но как я могу желать другой жизни?.. Ведь лучше той, что я прожил, ничего не может быть (общий смысл)”.

К глубинному смыслу сказанного конечно же можно пробиться. Жизнь прошла в замыслах, борьбе, свершениях значительного масштаба (заблуждения здесь тоже величественные). Но ведь не может быть, что только это позволяет человеку так про себя думать. А тот, кто не участвовал в свершениях, кто прожил на свете совершенно неприметно – разве он не мог обрести в итоге точно такую же личную уверенность, хотя быть может еще менее выразимую? Примем, что всякий нормальный человек признает за своей жизнью вес и ценность. Что же лежит в основании этого, если не отделываться общими словами – про оставленные после себя дела, “посаженные деревья”, детей и все прочее? Ведь все это ввиду гипотезы Кончины уже доказательной силой не обладает.

Затруднение в том, чтобы в ответе формулировать какую-то идею, а не довольствоваться интуицией – одним лишь чувством жизни, которое само по себе многих прекрасно удовлетворяет. А если кажется, что этого недостаточно, то почему? Это важный вопрос, которого уже касались. Помимо чувств и интуиции может присутствовать сознание, что что-то в твоей жизни было неправильно. Это сознание ошибок, вины, греха не представляет собой чего-то закономерного, оно может просто появиться, и это называется совесть. Появившись, это сознание лишает жизнь непосредственности и наполняет ее духовной тяжестью. И его требуется теперь преодолевать, чтобы сквозь него пробиться все к тому же незыблемому “жизнь прекрасна”.

Но если жизненный перевал был крутой и высокий и выжал чуть ли не все силы? Тогда правильнее сказать, что жизнь прекрасна в былом. Однако это былоекаким-то образом способно влиять и на настоящее человека и наполнять его все той же трудновыразимой уверенностью. Сторож, герой сказки, а с ним и несчетное число реальных людей – разве будут они принимать во внимание свое наличное, уже едва тлеющее настоящее? Их жизнь пролетела ярким метеором, она почти что уже завершилась. Но она в каком-то смысле по-прежнему есть. Вот этот смысл и надо пытаться разгадать.

Это нелегко вот почему. Сейчас нужно предугадать чей-то чужой ответ. Но для этого нельзя просто поставить себя на место ответчика. Если это сделать, окажется, что ни для постановки интересных вопросов, ни для поиска глубокомысленных ответов нет оснований. Их нет, потому что состояние жизни на этом самом месте может быть уже одним сплошным претерпеванием зла. Это то же самое, что реальное наступление Кончины, которое невозможно представить. Что толку думать о том, что делает жизнь осмысленной, если она по факту уже лишена всяких смыслов, кроме стремления преодолеть очередную насущную, мелочную, но выросшую до гигантских размеров трудность?

Как всегда в таких случаях, приходится искать узкую смысловую лазейку. Поставленная познавательная цель – умозрительно разрешить загадку личной и всеобщей Кончины. В соответствии со сказанным теперь нужно смоделировать состояние сознания “жизнь была прекрасна”. В этом состоянии остается только локальное будущее индивидуальной жизненной цели (разрешить познавательную загадку). Глобальное будущее всечеловеческой жизни и оптимистические перспективы “вынесены за скобки”. Решающее смысловое содержание теперь заключено в словах “счастье в прошлом”. Это единственное, чем приходится располагать в данной познавательной ситуации.

XXXIX.

Человеку невозможно представить себя окруженным со всех сторон непроницаемой стеной. Если он оказался в темнице, он будет думать о помощи извне, о побеге, питать надежду на продолжение свободной жизни. Для него остаются открыты воображаемые горизонты свободы. Ведь когда и они исчезают, жизнь ввергается в бессознательную фазу, в чистое претерпевание. В моделируемой ситуации горизонты свободы открыты в сторону, словно бы противоположную надеждам и самому будущему.

Речь идет и прошлом, но оно теперь несводимо к застывшим, уже оформившимся, хронологически выверенным воспоминаниях. Оно касается человека сейчас, оно есть все, что есть у него сейчас, оно теперь стало главным руслом текущей жизни, источником заинтересованного и целенаправленного действия. Однако оно изменяет представления о времени человеческой жизни. Это время обычно направлено в действенно-достигаемое будущее и тянется к нему предустановленным неторопливым чередом. Что же, если к будущему потеряно доверие или если его осталось немного? Тогда время жизни остается без будущего, без действенной своей цели. Оно не может направиться в другую сторону – к прошлому. Оно может только дать знать о произошедшей в сознании перемене. Похоже, это происходит в изменении осознания человеком настоящего его жизни. Это настоящее теперь быстротечно. И этот феномен хорошо известен. Люди говорят, что один день в детстве тянется очень долго, а затем, когда жизнь все больше становится скопищем дел и забот – дни, месяцы и годы мелькают и пролетают все незаметнее.

Как разобраться в этом? Быстротечным оказывается не отвлеченная категория времени, а нечто человеческое – ощущение счастья жизни – неотъемлемый признак сознаваемого настоящего момента. Поэтому данное ощущение хотя и никуда не девается, но становится достаточно сложным. В нем появляется негативная реакция на лишение естественных благ – молодости, здоровья, сил, интересов. Все это как будто незаслуженно отбирают – только потому, что человек проживает все большее количество лет. Но притом утрата как бы окрашивается оттенком самого блага. Ведь насильно отбираемое не утрачивается бесследно, а остается в воспоминаниях о себе, то есть о прошедшем, былом счастье.

Над своей памятью люди так же мало властны, как и над своей судьбой. Самосознание не может быть безоблачным, как бы ни было сильно ощущение счастья жизни – и в настоящем, и в прошлом. Многое из того, что больше всего хотелось бы забыть, забываться не склонно. Это вновь проявляет себя совесть. С другой стороны, до обидного мало помнится по-настоящему желанного для воспоминаний. Но мало того, что этого так мало, – сюда вмешивается представляющая способность сознания, гораздая все переиначивать, подменять и путать. Пытаясь разобраться с тем, что было, и было несомненно счастьем – человек оказывается в обволакивающем сознание тумане – то ли былой яви, то ли своей мечты о былом.

Будем искать здесь какую-то опору. В согласии со сказанным ранее понимаем экзистенцию как человеческое существование, взятое в предельной и предельно-сознаваемой своей проблематичности. Проблематичность эта сводится к необеспеченностью человека будущим. Таким образом экзистенциальная сущность времени – отбрасывать счастье жизни в прошлое. И заставлять людей осознавать это как внезапно обнаруженную потерю. Но поскольку жизненные силы еще в наличии, потеря не может быть невосполнимой. На место счастья настоящего и счастья надежд и устремлений приходит странное, не настоящее счастье воспоминаний о былом. Однако еще более странным образом оно способно восприниматься как реальное, а может быть и самое настоящее благо жизни.

Подобные восприятия похожи на разновидность таланта. Это может быть творческий талант – и тогда он потребует своего воплощения. Исследованию счастья в прошлом посвящено немало высокохудожественных произведений. В них отмечен тот факт, что люди знают что-то неординарное о своих отношениях со временем. Здесь это оказывается известно и значимо на уровне эмоционального переживания и катарсиса. При создании произведений литературы и искусства и их восприятии возникает эстетическая ценность – в нашем случае на уровне маленького личного блага, которое противопоставляют всемирному злу и защищаются от него.

Острота и точность памяти способствуют художественной фиксации счастья в прошлом. Это относится к обычному – наблюдаемому и проживаемому – течению событий. Но воспоминания подлежат и некоему познавательному преобразованию. Можно хотя бы в общих чертах отдавать себе отчет, за счет чего собственная проживаемая или прожитая жизнь обладает ценностью. Здесь работает внешняя, событийная сторона памяти, и ею далеко не исчерпываются возможности духовного поиска в этом направлении. Как раз невозможность отчетливо помнить нечто сокровенное превращает минувшее в окутанную загадкой обитель блага. Перед возможностью будущей Кончины – экзистенциального тупика – былое предстает человеку неизведанными горизонтами его существования.

XL.

Стало быть, оказывается важным различие между внешней и сокровенной сторонами памяти. С целью его прояснения обратим взор на историю человечества. Для начала выясним – каким образом человеческая деятельность стремится быть независимой от хода времени? Прежде всего это сказывается в достижениях, имеющих историческую значимость. Не говоря пока о духовных ценностях, вспомним про мировые империи или транснациональные корпорации с их возрастающим могуществом, витки и виражи общественного и технического прогресса, а на худой конец – строительство пирамид в пустынях. Вообще, всякая индивидуальная деятельность вплетена в их общую совокупность, что и составляет земную цивилизацию. Но каждый, кто пытается осознать, что такое цивилизация или прикоснуться к ее проблемам, неизменно находится в том или ином ее историческом “срезе” – здесь и теперь. Примем как аксиому, что все эти “срезы” равноправны, среди них не может быть выделенных. Даже с учетом того, что цивилизацию возможно и скоро ожидает Кончина.

Сознающий индивид – представитель цивилизации. Что же существенное должно попасть в поле зрения индивида, находящегося в том или ином историческом “срезе”? Главным образом, две вещи – достижения и перспективы человечества. То и другое – в отношении данного момента. То, что уже сотворено цивилизацией (достижения) – лежит в прошлом. А то, ради чего все это сотворено (перспективы) – лежит в будущем. Как теперь совместить посылку о равноправности исторических “срезов” с гипотезой Кончины? Это получится, если саму эту гипотезу воспринять как очередное достижение, если угодно, итог. Перспективы и горизонты никуда не денутся, они заложены в природе человека как деятельного существа. Но именно они олицетворяют для человека ход времени и истории, и именно они подлежат теперь переосмыслению с учетом такого важного и нелегкого “итога” как гипотеза Кончины. Ибо ввиду этой гипотезы все империи, корпорации, пирамиды, – и слишком многое иное, – предстает легковесными забавами.

Для дальнейшего разбирательства необходимо взглянуть на историческую (а точнее, апокалипсическую) будущность цивилизации “изнутри” некоторого обобщенного и заинтересованного индивидуального сознания. Существенно то, что обычно этим обстоятельством пренебрегают и представляют исторические перспективы, “обозреваемые” вполне обезличенно – в предположении “объективности” этих перспектив. Это характерно для традиционных концепций философии истории, предполагающих постижение тех или иных исторических закономерностей. Сейчас нисколько не критикуем эти концепции и не предлагаем новую, а занимаемся нашей узкой проблемой.

Итак, некий человек смотрит и видит – человечество в опасности, от которой может не оказаться спасения. Ибо люди так устроены, что в своем противоречивом сообществе настроены прожить как им хочется сейчас – а там будь что будет. Здесь не обойтись очередным призывом ко всем быть умнее, ответственнее, предусмотрительнее. Но если думать об этом заинтересованно, можно понять, что решение фактически есть, да и было всегда. Допустим, вначале положение вещей обозревается привычным “объективным” взглядом. При этом обязательно усматривать горизонт будущего и устремленные к нему историю и прогресс. Но затем приходится смотреть уже более избирательно и при этом что-то хотеть замечать, а что-то нет. Эта избирательность определяется индивидуальной системой ценности, фильтрующей огромную совокупность предметов и явлений, относящихся к данному историческому видению. А гипотеза Кончины предполагает всего лишь некоторое преобразование такой системы ценностей.

Анализ такого преобразования способен принести результаты, расходящиеся с обыденной интуицией. Прежде всего, общечеловеческие перспективы, горизонты и само будущее, как будто несовместимые с Кончиной, не исчезли. Но они теперь преобразовались таким образом, что приняли сугубо локальный характер. Они теперь есть перспективы, горизонты и будущее конкретных индивидуальных человеческих целей. Но каким же образом общечеловеческое может преобразоваться в индивидуальное? И какие же это могут быть цели ввиду представленной глухой стены на пути всеобщего прогресса?

Попробуем понять, что вообще можно причислить к ценностям, инвариантным к объективному ходу времени – исходя из уже высказанных соображений? Что в человеческой цивилизации следует считать подлинно незыблемым? Вновь воспротивимся соблазну привлечь к рассмотрению духовные ценности. Попробуем встать на твердую и сухую почву общечеловеческой действительности – в смысле элементарного жизнепроявления, быта. Рассудительный взгляд отметит, что совпадение мнений по поводу, допустим, общего для всех счастья недостижимо настолько, что этим следует пренебречь. Никакие даже двое людей не договорятся, каким способом прийти к их совместному гармоничному существованию (грустная реальность в том, что это могут быть не жители пещер, а современные, во всех отношениях развитые люди).

Но сейчас важно вовсе не это. То есть не общее счастье, а общее существование – хотя бы и негармоничное, хотя бы сколько-нибудь сносное. Достаточно принять во внимание, что в любых ситуациях, не настолько экстремальных, чтобы людям пришлось в них потерять человеческий облик, люди будут стремиться соблюдать в них те правила общежития, обще-бытия – которые позволят их сообществу сохранить устойчивость. Это означает, что людям придется, если они хотят выжить сообща, приходить к согласию по всем жизненно-важным вопросам. Разумеется, этому согласию придется включать в себя и право силы – реальное, а не умозрительное право. Имеется в виду, что человеческое, то есть разумное право силы направлено не на выживание сильнейшего, а на выживание всех участников сообщества, хотя и с неравным распределением благ. Такое положение вещей и наблюдается фактически на Земле на протяжении истории – в каждом историческом “срезе”. Будем считать его “инвариантом №1”  – первой в ряду наличных ценностей перед лицом любых экстремальностей, в том числе и Кончины. В понимании этого факта индивидуальное сознание ощущает себя частью целого – всего сообщества людей. Но мыслимое будущее тем не менее оказывается теперь не “объективным”, а “локальным” – в плане того, как представляет его себе именно это индивидуальное сознание.

Что же поставить на втором месте? Здесь также придется ощущать себя частью целого, но в гораздо менее очевидном плане. Человек хочет знать главное, разобраться в положении вещей. Ему это может быть интересно – но скольким еще это будет интересно? Во всяком случае человек не допускает мысли, что это лишь его прихоть. Он уверен, что есть и еще такие как он, кто думает об этих вещах, хотя они может быть далеко и никогда не узнают ни о нем, ни о своих с ним общих мыслях. Таким образом “инвариант №2” – это общность познавательных интересов по различным аспектам действительности, равно как и недействительности (умозрения).

Теперь сравним эти два инварианта в количественном плане. Если первый из них предполагает в принципе всех людей, то второй – только лишь неопределенную, гипотетическую и по-любому не очень большую совокупность обладателей познавательного интереса. Но в отношении наших целей это не меняет существа дела.

Отметим еще один аспект этого положения дел. Неприкладное познание считается как бы “досугом” на фоне основной деятельности цивилизации. Но те, кто посвятил свою жизнь науке, должны знать, что это не так. Очень многие могут думать, что наука нужна для их, людей, насущных нужд. Позиция ученых в том, что с этим мнением нужно вслух соглашаться. Это не мешает ученым знать про себя, что люди на Земле живут для того, чтобы они, ученые, могли познавать мир. Эта “двуличность” ученых возможна и правомерна благодаря соблюдению ими правил общежития, предписывающих отдавать первенство общечеловеческой пользе. Да и любая свободная от добывания хлеба насущного индивидуальная деятельность хотя и определяется личными интересами, но, чтобы не остаться в забвении, должна получить общественное значение. Стремление познавать мир будет поддерживаться остальными людьми, если познающие сумеют выставить свои достижения как значимые для общества в целом.

То же можно сказать и о другой познавательной деятельности – литературе и искусстве. Задача ее представителей – реализовывать свои творческие потребности. Но это приходится делать так, чтобы из появившихся произведений могла быть извлечена общественная польза, будучи измеренной в единицах потребительского спроса.

XLI.

Как все сказанное может быть осмыслено ввиду гипотезы Кончины? Попробуем разобрать это на примере ситуации, описанной в фантастическом романе Невила Шюта “На берегу”.

По Земле неотвратимо распространяется болезнь, вызванная мировой войной и использованием биологического оружия. Горстка людей еще осталась, и они знают, что у них впереди. Все возможные меры для противодействия беде еще принимаются – с тем же автоматизмом, с каким на тонущем корабле вычерпывают воду, хотя уже становится видно, насколько вода быстрее прибывает, чем убывает. Но хотя люди понемногу сознают отсутствие надежды на спасение, они не принимают это во внимание. Они ведут себя так, как будто жизнь продолжается своим чередом и все, как всегда, впереди. Они не задумываются над отсутствием смысла своих действий, как раньше не задумывались над несомненным наличием этого смысла. Они просто знают, что так надо теперь жить, хотя это надо лишь потому, что больше ничего не остается.

С отвлеченной точки зрения это жизненное положение ничем не отличается от любого другого, нормального. Просто теперь все знают срок, а раньше об этом сроке не знали или притворялись, что ничего о нем не известно. Обычно люди живут с будничными или масштабными целями. Но разве теперь они живут лишь с исчезающей надеждой выжить? В книге убедительно показано обратное. Сознание людей перестроилось и повредилось одновременно – таким образом, что они теперь воображают себе те же обычные цели, что и раньше. Они частично живут уже в своем вымышленном мире, где ничего не изменилось. Хотя другая, “земная” часть их сознания по-прежнему заставляет их стремиться ко все более безнадежному совместному выживанию.

Несмотря на скупые выразительные средства, ситуация описана очень реалистично. Хотя одним обстоятельством автору с необходимостью пришлось пренебречь. Он не мог здесь описать людей в их массе, а сконцентрировал внимание на тех, кто обладает способностью отдавать отчет в происходящем и реагировать на него должным образом. Эти люди действительно несколько повредились в рассудке, подчеркивая реальность своего внутреннего вымышленного мира. Но они правы в этом, и поскольку по существу остались нормальными людьми, они знают, почему они правы – без обоснований и оправданий.

Попробуем дополнить вымысел автора еще одним персонажем. Это, собирательно выражаясь, познаватель. Может быть он ученый, ранее занимавшийся предотвращением той ситуации, которая тем не менее сложилась. “Автоматизм” его жизнедеятельности проявляется в том, чтобы по-прежнему этим заниматься, – либо чем-то другим, пока еще сохраняющим мизерную общественную полезность. Но согласно ранее сказанному, у него была еще одна сторона деятельности – не зависимый ни от чего интерес к познанию мира, которому он отдавал все свободное время. Согласно логике повествования, и здесь все должно незыблемо сохраниться. Но теперь может быть понятно, почему так получается. Чистая, ненасущная познавательная деятельность абсолютно независима от фактора будущего времени, в том числе и подступающей вероятности того, что “скоро времени не будет”. Обычное сознание может приноровиться к этому факту лишь неким патологическим способом – перестав адекватно воспринимать действительность. Но для указанного специфического,познающего сознания все остается на местах. Его цели не развертываются во времени, не направлены от отсутствия к наличию. Как и подлинная вера, предметы этих целей не могут быть по существу дела обретены. Они только могут быть оформлены, переведены на язык, посредством которого познаватель может обсуждать эти темы с другими и самим собой. Не имеет значения, что деятельность эта в какой-то момент может прерваться, что грубая реальность отнимет способность думать, читать, организовывать эксперименты, вести переписку. В каждый свой момент эта деятельность самодостаточна – в частности и потому, что личностная истина обеспечена одним лишь и столь же личностным интересом к ней. Эта связь интереса и истины имеет более глубокую природу, чем обеспечение всем необходимым для человеческого способа добывать знания и прилагать их для насущных нужд.

К сожалению, понять все это большинству людей нелегко и в более счастливые времена, чем описанные в романе.

XLII.

Немало и других писателей избирают темой произведений апокалипсис человечества. Трудно сказать, насколько ценно моделирование подобной ситуации, но по крайней мере читателю всегда интересны подобные злоключениях, он не прочь самому переноситься в их гущу, получая удовольствие от бесхитростного эстетического чуда.

По этим же причинам философское моделирование самой Кончины невозможно. Философия имеет дело только с тем, что налично (хотя и часто ошибается на счет того, что именно налично). Поэтому если будущее оказывается запертым на замок, философски осмысляемому человеческому существованию ничего не остается, как мыслить реальность без будущего. Предполагаемый познаватель в предыдущем пункте занимается своим вневременным делом волей чьего-то творческого воображения. Это умозрительная ситуация, но она определяется самой природой чистого познания, автономного по отношению ко всякой общественной полезности. Однако наша познавательная ситуация вполне реальна – точно так же, как и реальна гипотеза Кончины – в отличие от самой Кончины как неизменно воображаемой.

Вникнем еще раз в ситуацию романа: там людям приходится по-детски воображать свое уже невероятное будущее, поскольку их сознание искажено давлением близкой Кончины. И если для познавателя ничего не изменилось, то потому, что сокровенная, “познавательная” часть его сознания независима от указанного давления, – она не воспринимает фактор времени. Однако это ведь как-то должно быть совмещено с общечеловеческой деятельностью? Ведь никакой самый рафинированный поборник чистого познания не мог бы приступить к своему делу, не вникая в имеющиеся достижения. Даже если он давно затворившийся от мира отшельник, он принужден вести мысленные диалоги с воображаемыми оппонентами. Как же он обойдется без их критики, да и просто без живого свидетельства участия в едином деле?

С этим вопросом вновь взглянем на человеческую историю. Когда люди сообща строят дом, или совершают революцию, или пишут свод законов, или веселятся на празднике и фотографируются на память – они могут отдавать себе отчет, что включены в общий ход истории в качестве маленькой и мимолетной ее странички. Если кому-то хочется думать иначе, его опровергнет общечеловеческий опыт: никакое человеческое дело не является вечным, но в лучшем случае эпохальным, то есть более или менее долгосрочным. Все эти вещи – технические сооружения, общественные преобразования и институты, связь людей и их память друг о друге – все это создается на определенный срок, чтобы дать толчок чему-то иному и позволить тем, кто придет на смену, перелистнуть еще пару страниц. Все это насущная история человечества, каждый фрагмент которой держится своего места в предполагаемом потоке времени. Всякое дело или вещь сменяется здесь другими делами и вещами и получает свой смысл оттого, что освобождает место для всего нового. И всякий раз это новое оказывается предопределенным чьими-то предшествующими стараниями, и в свою очередь влияет на все грядущее. Историческая взаимосвязь событий здесь чисто внешнего порядка, и трудно сказать, предусмотрена ли она какими-то внятно улавливаемыми закономерностями. И философы современного склада сомневаются, что понятие “смысл истории” имеет сколько-нибудь значительный смысл помимо того, что был придан ему извинительно заблуждавшимися мыслителями прошлого (“Философия истории содержит вненаучную посылку, связанную с человеческой потребностью иметь гарантированную историю (читай – “будущее”)” (“Философия истории”. Под ред. А.С. Панарина, М., 1999).

Чистая познавательная деятельность, о которой сейчас говорим, как раз имеет в себе тот смысл, которого лишена история в силу своего определения “событий, упорядоченных в хронологии и причинно-следственном порядке”. Очертим этот смысл кратко, чтобы от него перейти к тому, с чего начали эту часть – осмыслению простой человеческой жизни.

В этой деятельности с самого начала приступают к строительству единого и общего на все времена сооружения. Все верные заключения о том, что наука не представляет собой единого целого, что ее пути не предсказуемы и не прогнозируемы, что никакие ученые, работающие в одной области, не приходили и не придут к единому мнению хотя бы и по главным представлениям, – все это никак не исключает фундаментального свойства науки – быть результативной коллективной деятельностью с целью познания мира. Здесь явным образом отражаются достигнутые горизонты действительности – как она дана людям и как по-видимому ее нужно считать имеющей место на самом деле.

Безусловно, это познание никогда не будет полным, и более того, оно никогда не будет внутренне согласованным. Но если теперь перейти от науки прикладной и полезной – к науке фундаментальной, то есть к познавательной деятельности в предельно широком смысле, то факт неполноты и несогласованности говорит лишь о том, что действительность должна мыслиться не устоявшимся и привычным образом, но строго в соответствии с уже состоявшимися результатами ее познания.

Здесь каждый шаг, новшество, достижение и даже заблуждение есть необходимая составная часть возводимого сообща сооружения. Вообще говоря, в познании нет заблуждений, а есть только мнения, которые перестали защищаться, чаще всего по причине конечного земного срока их авторов. На каждый данный момент по любому вызывающему познавательный интерес вопросу имеется совокупность сколь угодно несогласных мнений, но таких, которые по установленным критериям следует признать обоснованными и освещающими определенную сторону вопроса. И нет причин полагать, что это положение вещей когда-нибудь изменится в пользу намного большего взаимосогласия ученых, чем это имело место на любом известном отрезке истории. В картине противоборства различных мнений (личностных истин) и следует видеть иллюстрацию того факта, что наука познает мир как он есть. А именно: как мир предстает в стремлении каждого отдельного познавателя не только достичь личностной истины, но и поделиться ею с другими – с полной готовностью встретить критику, несогласие, непонимание, но и искренне желание продвигаться далее к существу дела.

Здесь необходимо четко различать, а затем и соединять воедино два момента. Во-первых, стремление ученых согласовывать разногласия, а значит, продолжать совместную деятельность, направленную тем самым к достижению в будущем большего, чем теперь, единства мнений. Во-вторых, самосознание каждого из них, заключающееся в способности в любой момент или “срез” действительности отдавать себе отчет в том, что познавательные результаты имеют место, и понимание некоторых сторон действительности состоялось уже сейчас, а не в каком-то там будущем.

Что означает тогда исторический аспект познавательной деятельности? Он необходимо должен относиться к воплощаемой в технических и прочих зримых проявлениях стороне познания. “Ученые делают открытия, эти открытия расширяют горизонты мира, а это в свою очередь увеличивает потенциальное число новых открытий”, – таков распространенный образ, наглядность которого получена ценой смешения понятий прикладной и фундаментальной науки. Последняя не есть поступательное движение по стреле, спирали или вообще по руслу времени. Это в каждый момент чье-то личностное пребывание наедине с миром как истиной, закодированной в структуре конкретного познавательного результата. Таким образом смысл чистого познания следует видеть в необходимой (интенционально-обеспеченной) реализации определенных человеческих устремлений. Именно эта заранее обеспечиваемая необходимость – отличающая фундаментальные познавательные цели от любых других – в конечном итоге принимает вид причастности человека познающего вневременным структурам бытия.

XLIII.

Вопрос теперь в том, как истолковать это обстоятельство в применении к нашей экзистенциальной ситуации. Несмотря на особенности, она есть нормальная человеческая ситуация, ее даже можно назвать обыденной. Радостному чувству бытия, его настоящего момента, противопоставлена тревога, исходящая от будущего. Возникающая вопросительная напряженность истолковывается как источник познавательного интереса. Это отправная точка в поиске блага или, скорее, определенности в представлении блага, которое заведомо интуитивно ощущается как скрытый смысл всякого личного существования. Следует лишь учесть, что будущее этого существования проблематично и потому не может фигурировать в сознательном обосновании указанного смысла. Где-то здесь должна обнаружиться связь между общечеловеческой интуицией смысла жизни и вневременностью.

Трудность в том, что рациональный подход хотя и предохранит здесь от сползания в мистику или иные нежелательные стороны, но не обеспечит подлиннорациональных результатов. Его поддержка позволит лишь наметить, в какую сторону обратить взор, как сделать самосознание упорядоченным настолько, чтобы ответ, уже имеющийся в скрытом виде, получил сколько-нибудь внятное выражение. Нельзя отрицать, что самое обладание благом возможно лишь в виде переживаний. А в таком случае рациональная логика познавательного исследования где-то должна пересекаться с более непосредственными, “эстетическими” формами выражения этих переживаний. По-видимому есть вещи, в отношении которых никакие разновидности выражения нельзя считать несовместимыми. Если философия берется за подобное совмещение, она демонстрирует либо свое умение брать все лучшее от науки и от литературы, либо свой неприглядный удел быть ни тем, ни другим, и вообще неизвестно чем.

Всякое самосознание, не связанное с планами и надеждами (за исключением локального будущего познавательного интереса), обречено остаться наедине с данными памяти, с собственным прошлым. Что здесь надо учесть чрезвычайно важное? Вспомним рассуждение в конце п. XXVIII. Тревогу в отношении к будущему порождает совесть. Поэтому сколько-нибудь развитое нравственное самосознание автоматически определяет для его обладателей неспособность жить целиком непосредственно. Обязательным оказывается здесь и внутреннее напоминание о собственной смертности. Духовно смертны лишь в той или иной мере совестливые люди. Диапазон здесь безусловно широк. Можно обладать малой степенью греховности, но избыточной совестливостью. Или изредка слышать голос совести, но быть прочно закоренелым в грехе. Тем не менее тревожное ощущение будущего должно оказаться знакомым людям, что называется, средним во всех отношениях – подлинным выразителям понятия “нормы человечности”. И это именно то, что хотели выяснить. Главным свойством совести является неотзывчивость к желанию морального совершенствования. Человек может стремиться стать нравственно лучше, чище, – и хотя это может ему успешно удаваться, одновременно будут возрастать претензии со стороны его совести. Никакие успехи и достижения в данном смысле ничего не будут значить. В глазах совести пропасть между праведностью “обычной” и “высокой” столь же глубока, как и между праведностью и греховностью. Если называть вещи своими именами, то под жестоким к человеку временем следует понимать неотъемлемую часть самого человека – нравственное начало и его справедливый суд.

XLIV.

Однако подобным же образом в душе и памяти скрывается благое начало. Как его правильно распознать? И как понять, что память всегда о том, что прошло, и чего уже нет? Распространенные слова “прошлое живет в нашей памяти вместе с теми, кто нас покинул” – не более чем средство выразить непроясненность отношения человека к собственному прошлому.

Среди разнообразия воспоминаний временами всплывает нечто особенное и обретающее все большую загадочность по мере удаления в прошлое. Эти образы скорее намекают о себе, обозначают свое присутствие, с трудом поддаваясь попыткам придать им отчетливость. В потоке обыденной жизни для них не предусмотрено отдельного места. Она начинают что-то значить, когда в этом потоке случаются внезапные остановки, или когда он ослабевает естественным образом. Согласно с очевидностью, в некоторый последний момент человек остается только со своим прошлым, которое теперь, в отличие от будущего, по-прежнему верно ему. Не случается ли так, что в течение жизни человеку иногда предлагается словно бы прорепетировать это состояние? И не для того, чтобы он попытался понять, что это такое – отсутствие будущего (это неизбежно оторвало бы его от живой жизни). Но чтобы вечная обитель блага до всякого урочного часа напомнила о себе и дала знать, что она всегда здесь и теперь – в самом человеке, в его самосознании.

Подобные моменты следует предполагать в человеческой жизни, начиная с детства. Бывает же так, что даже и в детской душе вдруг пробудится волнующее воспоминание о каком-то ранее прожитом дне. Здесь пока еще действуют простые механизмы ассоциаций. Вот наступила весна, все вокруг наполнено звуками и запахами пробуждения и словно бы ожидания чего-то необыкновенного. Но в тот день, который теперь вспоминается, тоже было такое состояние природы и души. И возникает странное чувство, что эти ощущения принадлежат скорее тому, прожитому, а не этому, сегодняшнему дню. И что память предоставляет здесь нечто более значимое, чем все похожее на то, посредством чего она, по всей видимости, была пробуждена.

Такое рано пробудившееся чувство прошлого может с годами обретать все большее значения. Неудивительно, – ведь постоянно прибавляется оснований тому, чтобы относить счастье жизни к прошлому. Моменты непосредственно переживаемого блага следуют своим чередом как и прежде. Но увеличиваются промежутки между ними, и, в отличие от детства, они теперь заполнены не предвкушением новых благ, а разнообразными заботами. И если кому-то не удается полностью переплавить детские предвкушения во взрослую целеустремленность (а эта “неудача” – обратная сторона интереса к внутреннему миру), его уделом будет нарастающая и все более волнующая ностальгия.

В детстве на смену легким заботам обязательно приходили счастливые минуты. Взрослый должен быть доволен уже тем, что на смену его заботам приходятсвободные минуты – возможность передохнуть и собраться с новыми силами. И это простое насущное блаженство словно бы подсвечивается изнутри памятью о счастье подлинном – которое непосредственно имело место, а не просто вспоминалось. Однако затем оно делось неизвестно куда.

Должно казаться, что это былое счастье накапливается несметным сокровищем за счет все более нарастающей трудности непосредственного обладания им. Наблюдение о том, что в детстве день длится вечно, а “за перевалом” годы мелькают как дни – поддается ценностной интерпретации. У человека достаточно возможности вспоминать былое, потому что это требует мало средств, – это “дешево” по жизненным меркам.

Если есть возможность добывать и оплачивать текущее состояние счастья, ни в чем ином, конечно, особой потребности не будет. Если же становится все более заметным ускоряющийся бег времени, настоящее понемногу обесценивается. Оно начинает восприниматься рефлексивно, с оглядкой на себя. Таким образом оно предстает как пока еще близкое, “вот только сейчас бывшее”, но уже начавшееся отдаляться прошлое. И оно становится ценно именно тем, что воплощается в память, предоставляя таким воплощением доказательство своей “счастливой” реальности.

Что же важное обнаружилось в тот день, когда воспоминание о былом впервые начинает переживаться сильно и щемяще? К сожалению, обнаружилась неспособность переживать каждое текущее мгновенье жизни, как оно того заслуживает, будучи неоценимым даром. Про это можно знать, но знание это не гарантирует своего применения. Ощущение “жизнь прекрасна” – как рассматриваем его здесь изначально – оказывается не просто, а сложно и неоднозначно за счет привходящих в него ощущений прошлого и будущего. Настоящее обращается здесь в бесконечно малую величину, его вытесняет самосознание, которое по природе своей отстраняет от себя всякую вещь или переживание, прекращая тем самым обладание вещью или упоение переживанием. Когда отдают себе отчет в том, что живут сейчас – это странным образом переносит туда, где жили раньше, и где таится то, благодаря чему эта жизнь была и остается наивысшей ценностью.

XLV.

В каком же смысле можно говорить о реальном существовании предмета воспоминаний? Во избежание специфических философских усложнений переведем этот вопрос в иную плоскость. За счет чего воспоминания могут обрести значимость, сравнимую с традиционно главной жизненной ценностью – оптимистичным устремлением в будущее? За счет того, что они в отличие от целей и надежд не устраняются с предположением о “закрытости” будущего, с гипотезой Кончины. Они не просто остаются неизменными, а норовят взять на себя функцию обеспечения смысла проблематичного человеческого существования, экзистенции. Разумеется, сами они на это неспособны, а только в контексте некоторого познавательного интереса, о котором уже было достаточно сказано. Направлением поиска должно быть выяснение тех черт памяти и представления, которые не останутся только неясными отголосками подсознания, если рассматривать их в качестве возможных заместителей всех суетных жизненных смыслов.

Вовсе не следует пытаться представить, как это могло бы осуществиться на деле. Все это не может быть понято, если сразу вести к действительному замещению суетности. Ведь последняя и не должна быть устранима, она даже необходима, так выступает чем-то вроде внешнего прикрытия или оправдания глубинной работы души. Что могло бы пробудить большее внимание к этим вещам, чем то, что возникает, как в детстве, в самой гуще суетности – случайно, за счет неуловимых ассоциаций?

Человеческая жизнь неуклонно направляется силой, устремленной к будущему. И отношение человека к прошлому определяется тем, всего ли он дает себя захватить этой силе, или что-то от себя приберегает – по соображениям, ему самому до времени не ясным? В таком случае в человеке должно сохраняться некое “статичное” естество, связанное с самосознанием и памятью и не привыкшее доверять вечной устремленности вперед. Самое верное в нашем случае – принять это как факт, и затем присмотреться, в чем этот факт заключается.

Воспоминания детства – наиболее ценная сторона этого факта, ибо включает непосредственное ощущение блага (предполагается, конечно, что детство было не блеклым и безрадостным, а счастливым, хотя бы отчасти). Но притом эти воспоминания – самые недостаточные, неупорядоченные и смутные. Что значит, что тем не менее они запомнились? Похоже ли это на возможность повторных переживаний чего-то уже бывшего? Выходит ли благодаря им, что былое счастье каким-то образом растягивается во времени и достигает настоящего момента?

Память недвусмысленно говорит, что былое счастье невозможно пережить вновь. Можно лишь видеть как бы со стороны, как оно тогда кем-то переживается – тобой самим, но “прошлым”. Подобно тому, как читаешь в романе про то, что кто-то испытывал какие-то чувства, и как это выглядело в глазах внешнего наблюдателя. Здесь, конечно, сочетаются две человеческие способности: сопереживание кому-то в его чужом, стороннем, но ценном для тебя душевном опыте и сожаление, что это переживаешь не ты сам. Не исключено, что здесь имеется что-то и от зависти – к обладающему тем, чем ты обделен. Но с этим как раз легко разобраться, если условиться различать память-счастье и память-совесть. Естественный порядок вещей указывает на то, что человек в более ранний срок жизни более достоин счастья. Это удостаивание как бы “изнашивается” с годами – с прибавлением жизненного опыта, а значит и греховности. Самый ранний, детский случай рефлексии прошлого – это первая вспышка памяти-счастья, в которой еще нет места памяти-совести. Лишь с годами вторая составляющая набирает силу и дает о себе знать специфическим налетом печали в счастливом воспоминании.

Может статься, к этой печали прибавится протест: почему прошло то, что так желанно? А почему проходит жизнь? – спросит человек в еще более позднем возрасте. Череда этих безответных вопросов приведет наконец к привычке принимать все как есть, хотя ответы и не составляют труда. Жизнь проходит потому что позволяют себе замечать ее прохождение и убывание, потому что недостаточно устремленности вперед, позволяющей игнорировать факт конечности жизни. Другое дело, что человек, отметивший для себя этот факт и не побоявшийся слова “бессмысленность” в его характеристике, – что этот человек имеет – обязан иметь – достаточно духовных резервов, чтобы не вывести из поверхностно отмеченной бессмысленности глубинную и все погребающую под собой. Способность всегда уметь сказать себе “жизнь прекрасна” – это черта настоящего человека, но это и его загадка. И она может быть впервые возникает в том самом протесте против свойства счастья находиться в прошлом, а не в желанном настоящем.

Может быть этот протест безосновательный? Ведь если вдуматься – а где же еще счастью быть? Как оно может быть не “там и тогда”, а “здесь и теперь”? Если всякое конкретное “здесь и теперь” становится не только значимым, но и вообще заметным только в силу его трансформации в “там и тогда”? Против чего начал протестовать неразумный ребенок, и что неразумное сохраняют в себе взрослые в попытках ответа? Стремление что-то наладить здесь возможно только в замене протеста все более углубленным вниманием и интересом. Негативные форма протеста – это с одной стороны бунт как торжество самоубийственной активности, а с другой – нерассуждающее смирение. Но должен быть и третий путь – познание, открытие новых миров.

Сопоставим два несогласных предположения: (1) любое “здесь и теперь” содержит в себе актуальное, наличное состояние человеческой жизни и духовности; (2) никакое “здесь и теперь” не может быть существенно значимо для человека и представлять собой весомую ценность. Уже ясно, что уверенно ведем к правоте второго из них. На чем же держится эта правота?

Что можно сказать о состоянии, в котором я или кто-то другой сейчас находится? Пусть это состояние сколько угодно определено для меня тем, что я сознаю себя в нем. Однако чтó это состояние для меня значит и значит ли что-то вообще – это рассудит только последующая память. Да и “сознавать” – это собственно говоря, именно “вспоминать”. И потому всякое “сейчас” либо бесследно растворится в забвении, либо сохранится в каких-то образах – знаках былого счастья либо тревожных напоминаний совести. Желать что-то хорошее и не желать что-то неприятное и тревожное означает либо стараться помнить первое, либо норовить подальше прогнать память о втором.

Таким образом “стараться помнить” похоже на желание пребывать там, куда отсылает память, например в счастливую пору детства. И если никто не признает это желание серьезным, то лишь потому, что оно поспешно, поверхностно и неправильно сформулировано. Попробуем теперь дать верное определение. Помнить по-настоящему – то есть так, чтобы вспоминаемое как бы оживало в настоящем – а не просто потому, что оно случайно мелькнуло в сознании – этонаделять значением предмет воспоминания. И то, к чему интуитивно стремятся, отводя памяти определенное внимание и место в жизни – это именно поиск указанного значения. Допустим, писатель, человек с литературным талантом по своему свойству обладает и цепкой памятью. И для него работа этой памяти означает художественное исследование действительности.

Более сложный случай, когда щемящие образы памяти воздействуют на душу, но недостаточно отчетливы, чтобы читать по ним повесть собственной жизни и предлагать ее для чтения другим. Здесь возможен познавательный поиск значения памяти, и он более драматичный, чем литературный. Того, что помнится – достаточно, чтобы испытывать желание вспомнить больше. Но на большее, чем одно это желание, рассчитывать не приходится. Все желанное для пребывания-представления в мире минувшего, окутано туманом и дает о себе знать лишь мучительными намеками.

Причина такого положения дел и подлежит познавательному выяснению. То, что доступно в виде намеков, несомненно хранится где-то в недрах памяти. Этому есть простые доказательства. Например, книги и кинофильмы давнего детства. Когда читаешь или просматриваешь их через десятки лет, многое узнается как уже ранее воспринятое и тотчас узнаваемое, хотя и с примечательными искажениями (об этом позже). Но с другой стороны, никогда не удается воспринять вновь те или иные детали именно так, как они отложились в памяти, то есть в свете детского впечатления, дарующего непосредственную радость и переживание счастья. На все подобное словно бы наложен высший запрет. Сводить его только к материальным, физиологически причинам, к недостаточной емкости или эффективности памяти – то же самое, что объяснять “чехардой атомов” акты свободного выбора. Человек поступил именно так, и не иначе – может быть просто потому, что в его мозгу один из атомов случайно “прыгнул” в определенную сторону. Объяснение ничуть не надуманное. Но важно ведь, что здесь интересует иная “объяснительная плоскость”. Поэтому принято говорить, что за свободный выбор ответственна моральная природа человека, хотя это понятие гораздо сложнее определить, чем атомные “скачки”.

Физиологический субстрат памяти – это циркуляция электрических импульсов в переплетениях клеток мозга – нейронах. Нетрудно предполагать, что сочетания этих импульсов способны закодировать собой все содержание прожитой жизни и даже больше. Но тот факт, что бóльшая и желанная часть этого содержания недоступна, поднимает вопрос об иной “объяснительной плоскости” – экзистенциальном толковании этого факта. Недоступность здесь оказывается осознаваемой и заслуженной. Вот ребенок, повзрослевший ровно на одно щемящее воспоминание. Испытав его, он уразумел, что взрослеть – это не просто так, а это значит терять многое ценное для себя. Лишаться того, чем свободно владел или в чем с удовольствием пребывал – и притом специально узнавать о лишении. Как если бы человеку, потерявшему вещь, не возвращали ее, но злорадно возвещали о потере, как только он обретет покой в том, чтобы забыть про это. Прошлое счастье тревожит и как будто возвещает что-то, обещает или предвещает. Но трудно узнать, с какой стороны и в каком виде надо ожидать обещанное. Рано или поздно истина обнаружится: ты потерял желанное просто потому, что повзрослел. Заплатил драгоценным счастьем за то, чего не просил. Оказывается, становиться старше – это наказуемо. За это отбирают счастье в настоящем. Но и более того – за это положены танталовы муки ощущать блестки и огоньки этого счастья, то здесь, то там вспыхивающие в безнадежном тумане памяти.

Все, что остается – пытаться искать дальше.

XLVI.

Прервем этот психологический экскурс пояснениями общего порядка. Возможная Кончина – это испытание человеческой жизни на абсолютную осмысленность. В обычных условиях вопрос о смысле жизни вызывает подозрение. Все живущие должны знать, в чем этот смысл, – и специально говорить о нем как-то неудобно. Но немногие отдают отчет в том, что содержание этого смысла – свободная воля в поступках и желаниях и разнообразные проявления счастья, интересов, достижений – изначально были предложены не взрослому человеку, а ребенку. От этого подарка он не отказался, потому что еще не умел отказываться. Здесь хитрость судьбы очевидна. Ведь бывает, что кто-то спросит: зачем была дана жизнь, этот псевдо-дар, за который приходится так дорого платить? Выходит, что этот вопрос всегда неуместный, потому что всегда запоздалый. (Но и в любом случае это плохой вопрос).

Между тем дело предстанет в ином свете, если сразу же не уверяться в “высшем”, “непостижимом” характере жизни-дара. Возьмем простое предположение: жизнь и разум возникли во вселенной как случайная флуктуация материи. И столь же случайно им предстоит некогда раствориться в этой косной стихии. То есть изначально в человеческой жизни никакого смысла нет, ему неоткуда взяться. Что же из этого? Неужто закрыть вопрос с ощущением горького похмелья? Ничуть не бывало. Именно отсутствие изначального смысла с твердой настоятельностью потребует его специального и целенаправленного учреждения. И здесь нет ничего грандиозного, это дело рядовых человеческих познавательных интересов, которые здесь и представляем.

Поэтому попробуем устранить произвольность в вопросе о смысле. Представим этот вопрос как стремление восстановить вдруг пошатнувшуюся очевидность. В чем же была эта очевидность? В том, что смысл жизни предначертан одним лишь интересом видеть что-то впереди себя, ставить цели, достигать их и переходить к новым целям. А когда наступает здесь шаткость? Когда цели обнаруживают эфемерность, недостижимость, неполноценность. Но ведь это означает всего лишь ошибки в выборе целей? Совершенно верно, – и сомнение в смысле, и специальное вопрошание о нем есть ни что иное как необходимость осмысленной корректировки целей. Все спокойно становится на свои места. И жизнь продолжается, – и она действительно прекрасна.

Но если что-то здесь и доказано, то нечто тавтологичное: жизнь осмысленна, то есть полноценна – именно когда она полноценна, то есть осмысленна. Разве быть жизни полноценной или нет – это не столько выбор, сколько удел того или иного человека? Но здесь появляются общие жизненные соображения, и они говорят просто: жизнь – коль скоро ее приемлют, а не отказываются от нее – должна быть полноценна. Это означает, что субъекты неполноценной жизни попросту не в состоянии себя осознать и выходят из игры за обладание все более совершенным смыслом. И хотя получается всего лишь, что полноценная жизнь – это и есть жизнь наполненная смыслом, тавтологичность исчезает благодаря тому, что совершенный смысл теперь не вполне очевиден и нуждается в специальном осознании.

Многие захотят здесь горячо спорить и утверждать, что полноценность жизни придает ей именно ее несовершенство. Которое нужно принимать и, так сказать, вращаться в этих вечных кругах несовершенства. То есть вечно бороться с несовершенством и таким образом утверждать настоящие цели и ценности. И единственное возражение может быть в том, что в радикальной – до и помимо всякой борьбы – неприемлемости несовершенства тоже может быть заключена полноценная жизнь, наполненная смыслом. Только не столь простым и очевидным.

Центральный пункт содержится теперь в поиске этого сложного смысла (тогда как искать обычный, простой смысл не стоит, ибо он никуда не спрятан). Если полноценной должна оказаться именно реальная, то есть данная нам жизнь – со всем ее неустранимым несовершенством и даже с возможным запретом на будущее этой жизни – поиск ее смысла означает ни что иное как переосмысление самой реальности. Для человека не может быть приемлема реальность, в которой имеется хотя бы гипотетическая возможность “закрытого будущего”. Если своевременно обнаружить вдалеке глухую стену, всегда можно успеть обратить взор в иную сторону. Даже в том случае, если стена окажется со всех сторон, возможность обнаружения какой-то еще более “иной” стороны нельзя заранее исключать.

Эти соображения и обуславливают пристальное внимание к содержанию памяти. В прошлом обретается счастье, а в настоящем – лишь устремление к нему. Это разные вещи и стороны человеческого существования. Они могут пересекаться только в одной точке – “локальном будущем” познавательных целей, которые не подстраиваются под направление времени, но игнорируют его.

XLVII.

Что еще примечательное содержит понятие счастья в прошлом? Воспоминания детства или другой ранней поры – когда яркие внешние впечатления вытесняют всю жизненную мишуру – способны запоминаться как словно бы посещения иного, непричастного никакому злу Идеального мира. Только память способна продлить пребывание там. Но она, как было сказано, строго и скупо отмеряна. Она дает лишь общее свидетельство о пребывании, но не торопится доказывать это последовательностью связных картин, подобных тем, из которых складывается настоящее. На самом деле такие картины и не имеют отношения к счастью в прошлом.

Попробуем показать это, уподобив представление связных картин прошлого в сознании просмотру фильма на киносеансе. Подобный “фильм” всегда будет о том, что человеку в его теперешних насущных делах оказывается жизненно важно помнить. А внутренняя связность, то есть причинно-следственные отношения событий – это, разумеется, признак всего жизненно-важного. Все это конечно же не может иметь какого-то особенного, возвышенного значения, – это простослужебная память. К ней вернемся чуть позже, а пока рассмотрим, чем является ее противоположность – сокровенная память-счастье. Эта последняя нисколько не напоминает просмотр фильма, в ней нет ничего по существу связного. Последовательность причин и следствий здесь несущественна. Эта разновидность памяти только манит редкими и яркими образами, словно бы обещая вот-вот открыть за ними растворившиеся во времени цепи действительных событий. Можно ли сказать, что этим коварным обещанием все и исчерпывается? Как будто нередко удается вспомнить больше, прорваться сквозь туман – в надежде, что наконец овладеешь каким-то умением переноситься в прошлое, и оно, вечно живое, обнаружит в себе некий вневременный смысл…

Однако простые соображения показывают, что такое стремление не только самонадеянно, но и неосновательно. Все прошлое, в своей целостности – это то же самое настоящее, – разнящаяся от него только в сочетаниях деталей будничная текучесть. В ней благо и зло переплетены, взаимно обусловлены и более-менее сносно уравновешены. Поэтому прошлое и настоящее в свете насущного сознания практически не подлежат различению. Ввиду этого обстоятельства не так легко обозначить или выделить в памяти как таковой ее сокровенную составляющую. А тем более разграничить между собой память-счастье и память-совесть. Они зачатую норовят коварно маскироваться друг под друга. Особенно в более поздних воспоминаниях, когда осознанию подлежит связь вещей и необходимость расплачиваться за все доставшееся благо.

Таким образом не прошлое само по себе есть Идеальный мир блага, – оно должно быть всего лишь преддверием этого мира или ларчиком для хранения ключей от него. Да и наличие ключей не гарантирует свободного входа. Можно лишь в тот или иной момент убедиться, что этот мир имеется в неприкосновенности, и ключи от него сданы на хранение памяти.

Тем не менее эти ключи так просто не заполучить. “Ваше письмо у меня, но я вам его не отдам”. В том и дело, что одно лишь поверхностное представление об Идеальном мире и о ключах к нему – это наибольшее, чего может удостоиться человек, признающий свою память подлинной ценностью. Она есть ценность потому, что позволяет каждому знать об этом мире чистого блага, не имея способа прямого доступа к нему.

Не напоминает ли это нечто из ранее сказанного? Результат познавательного интереса всегда интеционально-обеспечен, – это позволяет искателю быть уверенным в знании и истине до их непосредственного обретения. Само обретение становится в какой-то мере условностью, поскольку в общем сводится к нахождению адекватных форм выражения обретенного. Тем не менее этот момент может составлять самую драматичную часть жизни познавателя – его экзистенцию, в которой его человеческая и его трансцендентальная природа соединяются вместе и обнаруживают свою неодолимую несовместимость.

Возможность “одним глазком” подглядеть, что скрывает за собой запертая дверь в Идеальный мир – это абсолютно вся исходная данность для разгадки феномена былого счастья. Всякий, кто попытался бы увидеть больше, наткнется на принципиальную трудность. Сразу или чуть позже после “вспышки” первичного образа в сокровенной памяти ее непосредственность нарушается. Память начинает дополняться и перемежаться данными воображения. Именно это обстоятельство столь удачно для литературного творчества, где память и воображение должны работать в одной упряжке и поочередно брать на себя главное творческое усилие. Однако в нашем исследовании надо четко рефлексировать это обстоятельство, – осознавать, что факты былого оказываются перемешаны сдомыслами о былом не хуже, чем смесь из разных зерен, которую разгневанная мачеха велела рассортировать Золушке.

Но в то же время в нашей проблеме весьма важна связь между тем, что мы помним и тем, что нам хочется думать, что помним. Анализ данных памяти – дело специального исследования. Здесь уместно выдвинуть лишь некоторые предположения. Как было сказано, память призвана не только волновать и тревожить, но и работать, служить. В этом плане она фиксирует прошлое – отдаленное и совсем недавнее – подстраиваясь под его связную, “текучую” природу. Как если бы в сознание была встроена кинокамера, ведущая непрерывную съемку окружающего – то с большей, то с меньшей четкостью и, конечно, с перерывами. Вспоминая те или иные события “в служебном порядке”, мы имеем возможность просматривать эту запись подобно фильму.

Тогда память оказывается тем исправнее, чем выше качество записи и надежность воспроизведения различных “событийных цепей”, из которых состоит жизнь. Но в насущном плане нет необходимости запоминать все. И физиологические механизмы торможения нервных импульсов как бы “обрезают” последовательности образов с двух сторон, в результате чего все “событийные цепи” оказываются “отрезками” без начала и конца.

Вот, к примеру, прошел еще один день жизни. Человек садится вечером и записывает в дневник: случилось то-то и то-то, в таком-то порядке. Предложения образуют смысловые единицы, соответствующие ходу событий как они теперь схвачены в отрезках событийных цепей в памяти. Когда человек что-то вспоминает с какой-то насущной необходимостью, ему достаточно проследить тот или иной фрагмент “отснятого фильма” о прошлом. Но так в принципе получается представление и о всей действительности, если вдруг возникнет необходимость эту действительность не только прожить, но и осмыслить. Просто насущное осмысление – всегда частное, и сводится к воспроизведению ограниченных наборов событий.

Что же тогда сказать об осмыслении, которое не заслуживает названия “насущного”? Как работает сокровенная сторона памяти, связанная со счастьем? Допустим, человек захотел и эту сторону прошлого отразить в дневнике. Опять же, нет иного пути, кроме как зафиксировать какую-то последовательность событий. Но теперь этот процесс не будет удовлетворять (если только сознательно не удариться в литературу). Будет казаться, что самое главное ускользает от фиксации. В дневнике обозначены события, встречи, разговоры, размечена хронология. Но как в них передано то, что сейчас самое главное – переживания? К сожалению, внелитературный способ их фиксации – также событийный, типа “я переживал то-то и то-то”, “испытывал такие-то ощущения”. Излишне говорить, насколько лучше, чем так отмечать нечто сокровенное, вовсе никак его не отмечать.

Дело оказывается в том, что теперь нужно отмечать “события” совсем иного рода. Неясные запахи, приглушенные звуки, мреющий по бокам зрительного поля свет с вкрапленными в него формами, фигурами, тенями – все то, что в иные моменты для человека становится намного важнее, чем отчетливый ход событий. Чтобы перенестись туда, испытать вновь счастье, на которое здесь с готовностью намекают, нужно помнить может быть самые незначащие бытописательные детали: изменчивые переливы погоды, детали одежды и обихода, обстановка в комнате, неожиданная странность взгляда близкого и казалось бы давно понятного человека.

Писатели знают, чтó люди хотят от прошлого, когда хотят чего-то большего, чем не забыть об итогах деловых переговоров. Пруст или Набоков сумеют выдвинуть на первый план сущие мелочи “на изнанке памяти” литературного героя (а на самом деле их собственного прошлого). А затем и читатели под благодатным воздействием прочитанного припомнят что-то подобное о себе. Но разве тот или другой, или третий знаток жизни фиксировал в записных книжках именно то, что станет ему впоследствии желанно возродить? Он многое отмечал там, но потребности всегда идут чуть дальше и хотят чуть более невозможного, чем сохранит самое бережное отношение к текущему бытию. И поэтому если иметь дело с сокровенной стороной памяти, без домыслов не обойтись. Как и без досады на то, что записал и отметил в сознании далеко не то, что теперь столь щемяще хочется вспомнить.

XLVIII.

Остается предположить, что событийные цепи не составляют содержания памяти, связанного с переживанием счастья. Посредством этих цепей помнят жизненно значимое – все то, что позволяет человеку утверждать единство своей жизни и различать в ней хронологически упорядоченные части. Выверенное опытом и соотнесенное с данными чужих запасников памяти, такое прошлое становится знанием, на котором основывается представление человеком своего собственного бытия и хода мировой истории.

Допустим, имеется потребность возродить в памяти нечто давно произошедшее. Если это для чего-то нужно, данное событие выступает в обрамлении других, находится внутри отрезка событийной цепи. Вспоминать целенаправленно – значит держаться хронологического порядка данного отрезка. В противном случае искомое событие “повиснет”, ни к чему не привязанное, не упорядоченное вместе с иными в качестве части целостного – хотя бы и отдельного – участка жизни. Но заметим: перебор этих звеньев-событий не дает возможности остановиться на каком-то одном из них, всмотреться в него, прочувствовать. Такое воспоминание копирует собой текучую вязь впечатлений, в котором трудно выделить одно впечатление как более значимое, чем остальные. Более того, в непосредственном восприятии окружающего это даже и невозможно, так сказать, по определению самого потока впечатлений как жизненного процесса. Здесь всегда одно вечное становление, противящееся тому, чтобы что-то обособить в себе (в том числе и состояние счастья) иначе как чисто хронологически. Выделить из общего потока одно-единственное прекрасное мгновение, остановить его – как о том мечтал великий поэт.

Чтобы стать ключом к разгадке, памяти надо освободиться от своих служебных функций, от необходимости удерживать в сознании ее обладателя связную картину его жизни. Преодолев эту потребность, обладатель памяти сможет вспоминать и воспринимать некие события совершенно отстраненно – как бы произошедшие сами по себе, а не лично с ним, и даже не в том мире, где он привычно обитает. Но он человек, и он обычно не умеет вспоминать именно так, как ему хочется. Не обладает способностью выделять одни события и образы из сонмов других и отсортировывать действительно бывшее от домысленного или даже приснившегося. Все, что он может – и это немало – осознавать глубинную ложность и даже лживость всего того “довеска”, который сопутствует центральному пункту воспоминаний и норовит включить его в общий ход хронологически упорядоченной событийности.

Откуда же идет это осознание? А откуда вдруг появляются у человека мысли и странные вопросы – о “перевале жизни”, о смысле бытия, о возможной Кончине? Все это работа великого сомнения в традиционном смысле жизни и ее ценностей. И связанных с ним неуверенности, замаскированной необустроенности, кое-как скрываемой маргинальности, едва ли преодолимой незавершенности самой личности – всего того, что обозначили общим словом “человеческая проблематичность”. Если бы не это, не нашлось бы в жизни ни минуты на вопросы такого рода, а были бы одни лишь перебивающие и подхлестывающие друг друга устремления к целям. Но если уж такое свершилось, и подобные вопросы возникли на самом потаенном уровне личности, можно утешиться разве что тем, что всякое личное – это хоть отчасти и общечеловеческое.

Во всяком случае уже понятно, что способ выяснения сущности в данном случае не сводится к усилиям вспомнить то, что не хочет вспоминаться. Дело скорее в отбраковке всего лишнего, что содержится в  событийных цепях, закодированных нейронными импульсами. Тем не менее пространственно-временная локализация всего того, что соответствует ощущению счастья в прошлом, должна быть более или менее определенной. То есть ей необходимо оставаться предметной и событийной – как и вообще всему тому, что может случаться в жизни.

Например, я могу помнить, что некий “образчик” моего, личного счастья отсылает к определенной прожитой эпохе, например детству или юности. А внутри этой эпохи – к какому-то году, точнее, лету этого года. Это легко понять, поскольку тогда были каникулы, самая счастливая пора. А далее круг событий еще более стягивается – к какому-то летнему дню. Таким образом общие слова о счастье юности утрачивают назидательную тривиальность. Они теперь отсылают к конкретной ситуации загадочности. Нечто случилось именно в этот летний день. Важен здесь момент перехода от общего понятия счастья как обладания молодостью, беззаботным существованием – к конкретному сокровенному счастью. Которое не может быть отождествлено с какой бы то ни было событийной цепью, а значит, не может и длиться. Однако этот момент заключен внутри какой-то событийной цепи. В соответствии с вышесказанным можно пытаться выяснить – что же в ней лишнего по отношению к искомому предмету?

Это непросто потому, что воспоминания о детской поре осуществляет взрослый, уже лишенный способности к непосредственному восприятию и мышлению. Если что-то здесь и может помочь, так это ранний опыт подобного воспоминания, о котором уже говорили в п. XLIV. Как можно было бы выразить ощущение счастливого прошлого самыми “детскими” словами, не побоявшись быть несостоятельным в философском плане? Ребенок сказал бы, например: “В тот день была хорошая погода, я играл с ребятами в футбол, потом мы с моим другом спорили о чем-то интересном, потом он проводил меня домой”.

Здесь предстает событийная цепь, которая с точки зрения взрослого вся состоит из сплошного счастья – столько в ней беззаботности и довольства, почти уже неведомых ему. Но теперь надо внимательно вникнуть: где же в данном примере находится само переживание счастья? Где-то внутри цепи названных событий, но притом и ни в одном из них. Может быть, следует сказать, что переживание принадлежит моменту воспоминания о событии, то есть оно – позднейшая оценка этого события, придание ему значения?

Но здесь все упирается в оглушительную непонятность. Да какое же значение может иметь этот бездельный день детства, в котором не случилось что-нибудь по-настоящему достойное воспоминания – ровном счетом ничего, кроме хорошей погоды? Даже в футбол проиграли, а спорили потом, конечно, о разной чепухе. Что здесь может быть важного для последующей жизни, что я узнал в этот день полезного и хорошего или сделал какое благо? “Ничего такого здесь нет”, – говорит мне память, – “Ты просто был счастлив тогда“.

XLIX.

Остается допустить, что это загадочное “просто счастье” действительно находится именно в памяти, а не в событии, которое помнится. Но полагать, будто память способна преобразовывать события или как-то особенно их “освещать” – означало бы переносить момент счастья непосредственно в настоящее, где и свершается эта работа “преобразования” и “освещения”. Но это противоречит изначальной уверенности о том, что счастье именно было, что его уже нет, и оно невозможно сейчас. Ибо не для чего было бы тогда сожалеть, – а именно это чувство и концентрирует в себе всю разнообразную проблематичность жизненного самосознания.

Давно известно, что многие вещи не передаваемы словами, в том числе и счастье. Но создать хорошую литературу на эту тему – это и означает выразить счастье доступными средствами выражения. Вглядимся в этот секрет литературы. Здесь описывают события, но так, что их последовательность и даже точное их называние не имеет значения. То, что единственно имеет значение – это умение вызвать у читателя душевное переживание. А оно возникает посредством читательского воображения, представления описываемых событий, хотя к самим этим событиям не сводится. Таким образом указанное представление можно уподобить пребыванию в ином мире – с сопутствующим этому пребыванию ощущением потусторонности. (Кстати, потому литература более “высокий” жанр, чем кинематограф, что требует для перемещения в свой “иной мир” специальной и не всегда легкой работы преобразования напечатанных знаков в зрительные и иные чувственные образы. В то время как просмотр фильма приносит зрителю все это в уже практически готовом виде). “Потусторонность” – как раз то, что требуется расшифровать в нашем случае. В наиболее простых литературных произведениях это приблизительная копия нашего окружающего мира, только переносящая в другое место пространства или иную эпоху. И способ жизни в нем так же сводится к перебору событийных цепей. Но положение изменится, если литературный “мир” оказывается весьма усложненным, чем-то вроде “зазеркалья”, находящегося совершенно в ином измерении. А необычные и невозможные законы этого “мира” пригодятся в качестве способа по-новому взглянуть на окружающие, как будто досконально изученные реалии и тем самым что-то дополнительно узнать о них.

Теперь заметим, что событийная цепь – это целое, составленное из частей. Также и любое событие может быть разложено на составляющие согласно способности времени делиться на все более мелкие интервалы. Таким образом каждый участок жизни выявляет свою сложную природу, коль скоро на нем сосредоточится заинтересованное восприятие или воспоминание. Но как то и другое может сосредотачиваться иначе как на тех или иных событиях? Помня о том, что надо отсеивать лишнее, можем обнаружить, что сквозь сито прошло все. Тогда надо искать более мелкое сито. Вот поэтическая классика, несколько подходящая для нашего случая:

“…вдруг, знает бог откуда,

Нам на душу отрадное дохнет,

Минувшим нас обвеет и обнимет

И страшный груз минутно приподнимет.

…Так иногда осеннею порой…

Вдруг ветр подует теплый и сырой…

И душу нам обдаст как бы весною…”

Запахи, звуки, тактильные ощущения оказываются пригодны, чтобы переносить обладателя тонкого чутья в его далекое прошлое, с которым он не знает что делать. Но опять же, переживают не запахи и все прочее, а что-то другое – фрагмент прошлого, так и хочется сказать, “бессобытийный”. Остается только вглядеться, вслушаться, вчувствоваться в то, что здесь даровано. И в случае малейшей удачи (потому что больших удач здесь быть не может) наметится смутная образная предметность, что-то вроде дрожащего как воздух над горячей дорогой образа давно минувшей обстановки. Комната, или двор, или окраина города, или заросший пахучей зеленью берег речной излучины. Или это может быть во сне – когда знаешь, что снится знакомое, былое – твое, как говорится, до боли – но непонятно, каким образом это может быть оно, поскольку ни одной явно узнаваемой детали здесь не видно. Но с самого своего появления этот образ уверил тебя, что он связан с твоим прошлым. Это свойство образа уверять без доказательств и без признака сомнений можно предварительно назвать “интенцией воспоминания”.

Основополагающий признак такого образного феномена – его внутренняя бессобытийность. Он сопротивляются намерению “служебной памяти” наметить и закрепить какие бы то ни было внутренние связи и цепи. Здесь действует память переживания, и она направлена на свой предмет так, что в немалой части сама его и формирует. Но этот предмет – чистый и бесструктурный образ. Это кажется внутренне противоречивым, ибо невозможно представить образ некой обстановки, по определению сложной. Но речь идет не о невозможности анализа и разложения на части, а о запрете на такую возможность. Ибо переживание счастья в прошлом и соответствующий зыбкий образ останутся наличными ровно столько, сколько хватит терпения у памяти, чтобы довольствоваться своим предметом, удерживать его как он есть и не пытаться вглядываться, дополнять и разделять.

L.

Со всей неодолимостью предстает здесь проблема выражения того, что выражению не поддается. “Молчать надо, молчать”, – сурово говорит Виттгенштейн. Но нет возможности молчать, когда кажется, что хоть что-нибудь еще можно сказать. Прошлое волнует и тревожит, – по крайней мере это можно знать точно. Но эта определенность эмоционального состояния требует своего продолжения. Поэтам везет здесь больше, они иносказательно выразят все, что рвется из души. А разуму остается завидовать чувствам. И это должна быть хорошая зависть, способная в свою очередь разрешиться во что-то внятное.

В попытке уловить источник переживания счастья, приходится сужать поле “мнемонического восприятия”, испытывать предел его разрешающей способности. Да, было то давнее лето, а тем летом был некий особенный день… Какой-то налет блаженства сопровождает этот образ, в виде синеватой кисеи накинутой на привычные и обыденные предметы запомнившейся обстановки. “Это был какой-то синий день“, – скажу я самому себе, зная, что хочу этим сказать.

Удачно, что таким образом выраженное впечатление можно сравнить с иным подобным. “Белый день” – так назвал свой очерк-экскурс в детскую память Андрей Тарковский. Короткий прозаический набросок, описание утра, бесхитростные событийные цепи. В дальнейшем из подобного материала возникла необычайная кинематографическая поэтика. В ней видеоряд, составленный из нагромождения разнообразных предметов, намеренно хаотичен, внушая мысль о несущественности всего упорядоченного там, где приходится выражать сокровенное. Подобранные и выстроенные предметы этого ряда словно бы намеренно отводят от себя взгляд, побуждая видеть за ними целое, которому они принадлежат. Если это удается, кое-что из того, что хотел выразить автор, будет воссоздано в сознании зрителя. Искусство подобного рода призвано пробудить состояние души, схожее с авторским. И здесь приходится не называть или показывать, а скорее внушать разными способами. Сочетать друг с другом множество деталей – будь то размер и аллитерации в стихотворении, либо изощренные сплетения предметов видеоряда. Творческая удача – это когда предметность и событийность воссозданного “мира” вся вдруг исчезнет, и зритель или читатель испытает адресуемое ему чистое переживание.

Малозначащими словами “синий день” в моей памяти закодирован не разлагаемый на детали образ. Я знаю, что это название и этот образ означают для меня определенное переживание. И при желании и наличии таланта смогу адресовать это переживание другим людям, так или иначе комбинируя средства художественного воздействия. Но сейчас вопрос в другом. Что означает неразлагаемость образа счастья, запрет на выделение в нем событийных цепей? Фрагмент реальности, заключенной в моей сокровенной памяти, оказывается чем-то несводимым к последовательности событий, а значит и к ходу времени. Надо выяснить, в чем значение этой реальности для нашего обычного мира. Излишне повторять, что это связано с самосознанием ввиду гипотезы Кончины и с необходимостью иметь в душе больше, чем одно лишь традиционное представление смысла жизни.

Образы счастья в прошлом оказываются окнами во вневременность. Время и пространство, связанные между собой предметно-событийными цепями, предполагают непосредственность своего восприятия – будь то реальное проживание или воспоминание с целью восстановления упорядоченной хронологии бытия. Но вопрошание о смысле порывает с непосредственностью и обращается к двум сторонам экзистенциального самосознания – совести, из-за которой люди духовно смертны, и счастью, которое единственно этой смерти противостоит. Попытка жизненно, непосредственно испытать счастье – то есть осуществить его – отсылает к будущему, где обитают цели и последствия человеческих интересов – предсказуемые и затаенные. Но на случай предчувствия нежеланного будущего приходится усматривать иные хранилища смысла. И это смысл заключен теперь уже не в непосредственно проживаемой и не вожидаемой к осуществлению, – а в раз и навсегда на всякий данный момент прожитой жизни.

LI.

Некоторые с виду простые вещи по-прежнему все многозначительно усложняют. Допустим, образы – это элементы вневременного бытия, открываемые ищущей памятью. Но должна быть оговорка: ведь не сама личная память, то есть не сам человек ищет и находит нечто одновременно желанное и мучительное. Нет, все это человеку дано – и дано, можно сказать, строго дозировано, как будто сообразуясь с неведомыми заслугами и забытыми прегрешениями. Систему этой предопределенности можно отдельно исследовать и связать ее с общей степенью “правильности” прожитой жизни. Это означало бы отыскать нравственные аспекты в способности быть осиянным счастьем прошлого. Тогда важным окажется именно то, что образы скорее манят, чем являют себя, и скорее являют свою недоступность, чем манят. В том, чтобы обрести доступную цель, заключено желание пространственно-временной определенности. Известные житейские примеры: взобраться на гору, построить дом, выучить курс наук, стать хозяином большого дела. Человеку комфортно в стремлении ко всему этому и со своей способностью сразу же усматривать, по достижении намеченного, новые цели. Но никто с разумными намерениями не поставит себе целью пережить вновь былое счастье.

Поэтому приходится, коль уж возник столь утонченный интерес, иметь дело с прошлым на приличной дистанции, как того и требует положение вещей. Вглядываться в него, вспоминать, восстанавливать тот или иной отрезок жизни. И наконец понимать, что все событийные реконструкции нужны здесь лишь в виде удобного постамента, чтобы дотянуться до неуловимого – чего-то вроде мерцающего пятна сбоку зрительного поля, которое тем решительней отвергает всякую определенность, чем явственней сосредотачиваешь на нем взор.

Помнится, в один из “синих дней” я пробирался ранним утром по берегу реки. Мне надо было спрятать рюкзак на речной излучине, в густой траве на ровном, топком берегу. Я припоминаю, куда я шел тогда с рюкзаком и с какой целью, и для чего прятал его тогда. А также и то немногое, что я в итоге получил, и чего и близко не получил, хотя эта цель и была тогда главной для меня. Сейчас это совсем не главное. Я закрываю глаза и вновь вижу эту траву, буйно разросшуюся на обширной болотистой пойме. Этот образ, элемент, символ моего былого счастья. Я знаю, что трава – это сложная вещь и состоит из частей. И нет оснований думать, что я не запомнил этих частей, если могу так ярко воспроизвести в памяти целое. Но я не запомнил их в том смысле, что они ничего не способны добавить к тому, что уже состоялось и что мне важно теперь. Эти детали только нарушат еле сложившееся хрупкое равновесие между предметными образами и переживанием души. Счастье или сознание его близкого присутствия (что несколько иное, чем само оно) требует лишь одного, присущего ему образного носителя и не потерпит любопытствующего всматривания. Многое из мучительной неудовлетворенности данными памяти идет от подсознательного понимания ее сущности – даровать не само счастье, а намек на его присутствие и лишать возможности беззаботного перебора деталей этого переживания.

В цитированном стихотворении Тютчева вдруг наступившая безотрадная действительность дана человеку как неизбежность, как судьба. Это случилось, пришло, с этим надо что-то делать. И это “надо” будет так или иначе осуществлено, и жизнь потечет дальше. Но пока это еще не случилось, сознание на миг замерло в немом вопрошании. Смысла вдруг не стало. И хотя он потерян всего лишь на какую-то глупую минуту, этого достаточно, чтобы успеть спросить – как же так? Что заменит его сейчас? Разве может его заменить только вынужденная необходимость отринуть эту минуту жизни, забыть про нее? И влачиться дальше как ни в чем не бывало, как будто никакой настораживающей утраты не было?

Так быть не может, и дело здесь не в человеке, не в его мужестве, решительности, вызове судьбе, не в его все спасающих интересах и любви к жизни. Все это нужно лишь для того, чтобы переживать подобные минуты. А затем в согласии с принципами активной жизни отвергать их, забывать, пренебрегать ими как досадными ухабами на в общем ровной дороге. Это свободный выбор в решении жить дальше, а не не жить. И для этого вовсе не нужен тот благодатный ветер, который появляется во второй части стихотворения. Ошибкой было бы думать, что именно порыв этого ветра, весны, счастливых воспоминаний дает силы и желание жить дальше. И поэт чувствовал это, и потому его творение лишено оптимистичной окраски, которая как будто следует из традиционного сопоставления “зло-благо”, где все расставлено по надлежащим местам: зло наступает, но благо следует за ним и побеждает его. Никакой победы нет, это всего лишь продолжается жизнь, главное условие которой – чередование зла и блага.

Но “ветер минувшего” – это ответ на поставленный вопрос о наступившей неприемлемой, неблагой реальности настоящего. Задать его (может быть и подсознательно) – означает не торопиться жить дальше, повременить, остаться еще несколько времени в бездействии, с этим ощущением опустошающей безотрадности. Все дело теперь не в том, насколько достанет сил это преодолеть (а их достанет, если вообще есть о чем говорить), а в том, произойдет ли удостаивание некоего дара, несводимого к непосредственной радости жизни. Ведь сам по себе “дар” – это просто так, красивое слово. Заслужить дар, а не выиграть его в лотерею – то же, что приобрести вещь за ее истинную, максимально полную цену. Цена эта нигде не указана, и даже ценник никто не составлял. Но когда-то придется ее узнать – когда вдруг повеет этот весенний ветер – на миг, на частицу мига – достаточную, чтобы только обозначить его приближение первыми пришедшими на ум словами, сделать отметку в сознании.

LII.

Здесь приходится говорить о вещах, которые нельзя назвать ни необычными, ни недоступными каждому желающему. Если так, не могут ли данные памяти вести еще куда-то дальше? И при каких условиях это можно обнаружить?

Специально проследить это так же невозможно, как удостоиться дара, если он еще не заслужен. Отметки в сознании о прикосновениях былого счастья – это все, что есть, и их можно лишь перебирать и сопоставлять. Но отмеченная ранее трудность различения памяти и воображения теперь оказывается многозначительной. Попытка вспомнить больше, чем принес благодатный ветер памяти, как правило обернется надстраиванием событийных цепей над хрупкими образами. Ничто из этого не восполняет пробелы, в которые то и дело проваливается память-счастье. Но можно понять, в чем здесь дело: жгучие вопрошания к памяти определяются ощущением, что слегка приоткрыта сокровищница с несметным содержимым. Что можно каким-то образом проникнуть туда и упиваться счастьем по-настоящему, то есть теперь, в настоящем. “Оно – там”, – эта грамматическая конструкция привычно определяет вывод: если желанное где-то там, то нужно добраться до него, выставив его как цель.

И это не только наивный человеческий, но и литературный вывод. Писатели и поэты уверены, что они в состоянии полагаться на память в освещении прошлого. Тогда как вполне незаметно для них происходит подмена, и начинает свою работу воображение, “дополняющее” и “исправляющее” былую реальность.

Исключить эту подмену невозможно, – это фундаментальный факт человеческой психики. Но в таком случае этот факт можно включить в систему философского осмысления и придать ему соответствующее значение. Наметим не более чем схему попытки подобного осмысления. Для этого понадобится уяснить различие литературного и рационально-познавательного методов. Воображение невозможно здесь запретить, ибо придется отменить сам поиск в области прошлого. Более верным представляется переосмысление функции воображения.

Соберем вместе сложившуюся на данный момент последовательность доводов. Поиск смысла человеческого существования ввиду неопределенности будущего заставляет придать значение ощущению счастья в прошлом. Эти ощущения даруются памятью. Данные памяти в этом случае, как выяснилось, неэффективны в части воспроизведения событийных цепей и их переплетений. Акцент приходится делать на восприятие образов, имеющих бесструктурную, “атомарную” природу. Для усмотрения сущности необходимо сосредоточиться на значении этих образов.

В логическом аспекте значение отлично от смысла. Но в подходе экзистенциальном строгость не так важна, и значение вместе со смыслом могли бы указывать на все то, что можно извлечь из восприятия образов в связи с начальными целями. Человек видит нечто, слышит, ощущает, – неважно – органами чувств или “внутренним взором”. То есть он имеет нечто как данное. Вне вопроса о природе этого данного человек хочет его понять, познать, проникнуть в его сущность. Однако образы памяти сами по себе существенно целостны и неразложимы. Если их просто запечатлеть таковыми, они примут вид произведений поэзии и искусства. Они будут познаны на уровне адресования творцом собственных ощущений и переживаний – к тем, кто оценит его творения.

Какого же рода эти переживания? Два их типа соответствуют двум разновидностям умозрительного познания – художественному и рационально-теоретическому. Но во втором случае, который интересует сейчас, творец передает адресату не способность нечто переживать в точности как он сам, творец, переживал, а некую умозрительную конструкцию, позволяющую надстраивать ее дальше и шире. Именно в этом познавательное отличие науки от искусства. Ибо в искусстве невозможно дописывать чужую картину или роман, а надо каждый раз начинать новые. А в науке немыслимо изобретать свой, личный путь исследования, – необходимо становиться на уже проложенный путь и продолжать его дальше.

Образы былого счастья в указанной трактовке можно сопоставить с рационально постигаемыми предметами научного изучения. Тогда значением этих образов будет изначально предложенное, а затем развиваемое, улучшаемое, сколь угодно критикуемое и перестраиваемое их теоретическое содержание. Но ничто не мешает применить этот общий познавательный факт не только к постигаемым материальным формам, но и к возможным вневременным смыслам человеческого существования. Слова “теоретическое содержание” применительно к переживаниям счастья могут резать слух. Но пока не найдены более удачные, будем понимать под ними способность образов памяти и неотделимого от нее воображения истолковываться в качестве ключей к Идеальному миру.

Здесь приходится ступать по зыбкой почве. Сам по себе теоретический подход не может взять образы прошлого как предмет изучения, ибо его дальнейшие методы исследований – сугубо аналитические, “препарирующие”. Важным оказывается не столько метод, сколько научное отношение к исходным данностям, представляющее собой попытку установить связь человека и его жизни с предметами и явлениями окружающего мира. Нередко это отношение принимает сложные формы, если явления изначально лежат вне области обыденного опыта. (Хороший пример – электрические явления, которые были обнаружены сравнительно поздно, а затем быстро вошли в человеческую жизнь как уже нечто неотъемлемое от нее).

Таким образом здесь приходится иметь перед собой нечто в качестве исходной загадки, затем присваивать ему название и пытаться толковать тем или иным способом. (Следующая стадия – вопрос о насущной пользе изучаемого предмета для насущности, но это сейчас не затрагиваем). Указанное толкование – это и есть попытка установления связи вновь открытого явления с жизненным миром. В нашем случае оно будет опосредовано специфической целью – подступиться к разрешению человеческой проблематичности. И образы былого счастья должны обнаружить свое значение в данном контексте. Но для этого им недостаточно быть только эпифеноменами субъективных переживаний. Будем предполагать, что на определенном уровне самосознания эти образы соответствуют тем остаточным устремлениям, которые должны сохраниться у людей даже при ясном осознании ими своего шаткого положения в окружающем и равнодушном к ним мире.

LIII.

Обозначим нечто важное для дальнейших выводов. С точки зрения рационального познания ключи от Идеального мира блага хранятся не только у конкретной личной памяти. Как было сказано, литература, стремясь взять от этой памяти как можно больше, непроизвольно подключает к ней воображение. Однако познание в обобщенном виде обязано рефлексировать этот момент. Это поможет понять, насколько фактор воображения теперь не только искусственно дополняет былую реальность, но и расширяет само понятие реальности. (Выходит, “реальность” расширяется здесь до “идеальности” как чего-то более фундаментального? Но сейчас не место входить в метафизические тонкости. Этому вопросу будет посвящено отдельное исследование).

Может статься, что в очередном воспоминании к человеку прикоснется вовсе не его, и даже вообще не чье-то прошлое. Желание вникнуть в манящие образы обернется множеством сомнений. Как различить то, что было со мной, и то, чего никогда со мной не было, но что так хотелось бы, чтобы было? И здесь, как и в личном воспоминании, образы сохранят свою сущность безответного намека. И вновь этот намек должен быть надлежаще понят.

Новые горизонты значения и смысла должны возникнуть, если расширить область поиска, не теряя из виду связь памяти и воображения. Вначале обратим внимание, что бывают воспоминания во снах. Бывают ли сны, тождественные воспоминаниям, как в этом многие уверены? Это так же произвольно полагать, как и вещую способность снов. Но несомненно, что сны неизъяснимым образом дополняют ощущения знакомого прошлого. Это касается общей и еще не исследованной природы снов. Дом, где когда-то жил или обстановка, связанная с ощущением счастья, – все это может присниться. Но при этом никакие запомнившиеся во сне детали не дадут подтверждения, что это был именно тот самый дом или та самая обстановка. Несомненно только присутствие некоегодома, или такой-то обстановки, или иных вещей, про которые нельзя сказать, что они явно узнаваемы. Но тем не менее эти вещи наделены словно бы навязанным тождеством с истинно былыми вещами, о которых свидетельствует память. Именно она, в своем свидетельстве, позволяет заключить о сбивающем с толку несходстве запомнившихся вещей с вещами приснившимися, но тем не менее настойчиво подделывающимися под знакомые. Здесь опять уместен термин “интенция”. Память, как будто вопреки себе самой, повелительно (интенционально) воплощает ощущение “того самого”, “уже знакомого” в предметных обликах, хотя бы ее свидетельство никак не подтверждало этот факт узнавания. Однако вспомним сказанное ранее: именно эта неподтверждаемость деталями и есть отличительная черта образа. Он является внутреннему взору, обозначая собой определенное и сильное былое переживание. И не может ничего показать внутри себя без того, чтобы это переживание не задрожало и не исчезло, подставив вместо себя горькую неутоленность.

Вывод в том, что памяти надо верить, даже если она проявляет себя в подобных необычных снах. Вопрос лишь в том, каким образом надо теперь ей верить? Невозможно верить тому, что в этих снах мы узнаем что-то большее о своей прошлой жизни (это был бы в высшей степени иррациональный, мистический вывод). Но в этих снах мы узнаем что-то большее о собственной экзистенции, находящейся в поиске вневременного блага. Память, таким образом, в данном случае, перестает быть только личным феноменом, она оказывается своеобразной посланницей Идеального мира.

И ведь не только о благостных снах ведем здесь речь. Нередко (и даже чаще всего) сны “возвращают” нам то, что забывается само собой или что хочется забыть поскорее. Доля “сокровенного” в них весьма мала по сравнению с бременем мрачных видений, которым они ложатся на внутренний мир во всякую пору жизни. И это ничто иное как “обходной путь”, предпринятый совестью, чтобы делать свое дело – тревожить и пробуждать душу от спячки внешнего благополучия. Но случаются во снах очень острые и отчетливые проблески счастья в прошлом, несоизмеримые по силе с явными, целенаправленными воспоминаниями. Любопытно то, что эти проблески могут выступать в плотном обрамлении кошмаров, как бы показывая этим, насколько ощущения счастья неотрывны от напоминаний о греховной природе человека. Для иллюстрации достаточно перечитать сон Ставрогина из девятой, неизданной главы “Бесов” Достоевского.

Как бы то ни было, сны ведут от воспоминания к воображению, словно бы пытаясь сохранить за последним статус первого. Но в чем же разница между образами “бодрствующего” и “сновидческого” воспоминания, если то и другое одинаково неструктурируемо? Что за особенность привносит состояние сна в самосознание? Какие весомые значения и истолкования можно извлечь из образов-сновидений?

Начало ответа может быть таково. Прямые, реальные воспоминания о былом счастье отсылают к идеальной, вневременной стороне человеческого бытия. К тому, что способно взять ответственность за смысл земного проживания, даже и напрочь лишенного будущего. Но по своей природе воспоминания эти прикреплены к тому, что было с данным человеком. То есть к окружающей человека реальности в ее временнóй модификации “прошлого”.

В противоположность этому природа снов такова, что “обстановка” их содержания “открепляется” от окружающей реальности и ее привычных модификаций. Вместе с тем здесь сохраняется интенциональное указание на нечто безусловно знакомое человеку и сокровенное для него. Все дело в том, что само по себе переживание счастья не может в своей полноте ограничиться какими бы то ни было пространственно-временными рамками. И эти значимые свойства переживания счастья – будь то наяву, во сне или в каких иных формах – и остается теперь обобщенно истолковать.

LIV.

Что могут сколько-нибудь насущно значить для человека состояния его души, когда память или сны даруют краткие прикосновения к неведомому благу? Во-первых, эти моменты стимулируют разнообразное творчество, порождают вдохновение. Помимо этого они должны как-то преломляться в человеческом разуме и его концепциях. Взять хотя бы самые ранние из них, например идеи блага и красоты у Платона. Где находится то и другое по его мнению? Конечно не “где-то” и не “когда-то”, – но они составляют собой некий истинный мир в отличие от окружающего, земного и по существу призрачного мира. Здесь слишком возвышенный и отвлеченный ход мысли, но в нем ухвачено главное значение человеческого переживания счастья. Это не просто радостная эмоция со своим конкретным предметом, – но постижение того, чего не найти на жизненном пути, каким бы он ни был счастливым. Но скорее даже и не постижение (потому что нет сопутствующей ему вещной определенности), а лишь прикосновение к человеку чего-то важного и неуловимого настолько, что ему пристало называться “высшим”.

Для большей наглядности приходилось расцвечивать воображением эти догадки. Из древности дошло до нас представление о заоблачной обители богов. Просветительская мысль постепенно убирала богов, но пришлось задуматься, как же иначе определить это “высшее” – теперь уже не в буквальном, а в переносном смысле. И сложилось понятие “объектов счастья” или “идеалов” как совершенных образчиков земных благ.

Какой бы многозначительностью ни обрастало это понятие со временем и прогрессом, в нем всегда сохранялся смысл недостижимости. Тем не менее недостижимое оставалось полезным как путеводная звезда на пути к реальным целям. Оно помогало формировать сами цели, которые в процессе достижения очерчивались более внятно и приобретали реальный, земной вид.

Что же большее могли означать идеалы помимо мудреных философский систем? Людям в определенные моменты жизни волей-неволей приходится мыслить на платоновский манер, предполагать наличие блага, красоты и справедливости. И верить в них тем сильней, чем настойчивей окружающая реальность убеждала их в обратном. И это в самом деле высшая человеческая потребность. Ибо необязательно жить с идеалами в душе, если можно просто жить – то есть бороться, когда есть силы, и терпеть, когда их нет.

Интересно было бы детально проследить родство переживания былого счастья и порождаемого им представления идеалов. Это непросто, поскольку идеалы давно приняли вид отвлеченных мысленных конструкций. Самые развитые толкования здесь – религиозные или философские. И они с самого начала оставляют в стороне всякую психологическую непосредственность. Но именно ее важно учесть в прослеживании экзистенциальных основ. Поэтому придется сейчас иметь в виду не идеалы, а благо в смысле объекта непосредственно переживаемого счастья. Этот момент закрепляет в правах тематику памяти, воображения, мечты и всего того, что в повседневности с таким трудом открывает для людей свое значение.

Отсюда видно, насколько понятия “блага” и “идеалов” могут существенно отличаться. К этому различению ведет вся, с самого начала, последовательность представленных рассуждений. Когда утверждаем, что жизнь прекрасна, выходит, что в данный момент наше существование относительно просто и беспроблемно. И это отправная точка исследования человеческой проблематичности, возникающей по мере того как в круг зрения допускаются все более обширные и сложные участки жизни. Когда этот круг достаточно расширился и вобрал в себя немало негативного балласта, поневоле спросишь, в чем же именно счастье жизни? Тогда-то, минуя многие сложные и неоднозначные вещи, добираемся постепенно до самых чистых источников блага – детских воспоминаний. Они даруют намеки, прикосновения счастья такого рода, что его объекты (образы памяти) не подлежат предметному выявлению и едва ли могут быть общезначимо определены. Но все усложняется и притом обретает бóльшую определенность, когда отходим от собственно воспоминаний, обращая внимание, что сходные с ними переживания счастья предоставлены нам и посредством воображения, и в неожиданных сновидениях. В том же сне Ставрогина какая-то неуловимая мелочь, косой луч заходящего солнца вдруг прочно связывается (посредством все того же ощущения счастья) с представлением “золотого века” человечества. А последнее – ничто иное как идеал. Он вдруг возник в сознании, словно бы ступая по пятам непосредственного переживания, сопричастности благу – самому простому и бесхитростному.

LV.

К сожалению, сны по своей природе бедны содержанием, а всяческие их толкования лишены рациональной основы. Тем не менее отдельные моменты сновидений могут быть ярки и значимы, они оживляют дремлющую в душе идею блага, делают заметным многое из того, что никогда не различить в беге повседневности. Однако в жизни случается нечто такое, что с первого взгляда кажется случайными и досужими снами наяву. Эта третья разновидность переживания счастья по форме – чистое воображение. Так же как сокровенные воспоминания и многозначительные сны, она не подвластна человеческое воле. Будучи отчетливым фактом жизни, она тем не менее не подлежит повторениям и не попадет в искусственные ловушки для нее.

Воспоминания – это дань прошлому и лишь намек на вневременность. Возносясь над повседневностью, над диктатом настоящего и насущного, вспоминающий человек не может, однако, оторваться от самого себя – как бы подопытного существа, претерпевающего холодное любопытство времени. Он видит, что был когда-то таким, а стал теперь другим, – и он знает, что задумываться над этим нелепо. Подарить столь многое – молодость и счастье – чтобы затем неуклонно и равнодушно отбирать? Люди подчиняются и исполняют свою роль “всегда довольных тем, что имеют сейчас”. Но когда они вспоминают, сравнивают и убеждаются в чьем-то непостижимом равнодушии, в них утверждаются вечный протест.

Все дело в том, как теперь его понимать. “Судьба ведет за собой человека, а кто упирается – того она тащит силой” (стоик Клеанф). Но ведь со стороны не отличишь первых от вторых – целиком послушных от внутренне протестующих. Не допустить ли, что такой внутренний, незаметный протест – скрытая составная часть общечеловеческого начала, скрытого в каждой личности? Общество в своей целостности, обеспечив себе до поры до времени сносное существование на маленькой и все уменьшающейся для него Земле, закрепило за каждым из своих участников право на мечту. И разве слишком существенно, что эта мечта в своем распространенном и озвученном прочтении принимает вид надежды на будущее? Приходится верить, будто все мы живем и боремся ради некой великой цели. А точнее, надеемся на везение – на то, что цель не окажется призрачной подобно крупному выигрышу в азартной игре. Задумываясь над этим, многие сразу же отбрасывают подобные мысли и уверят себя и других, что нужно жить “просто так” – сегодняшним днем. Несомненно, этот способ составляет начальное условие всякой жизни как дара. Но кажется, что это условие должно измениться, ибо дар оказывается по существу троянским, хотя и выглядит самым естественным положением вещей. В начальный период развития цивилизации человеку достаточно жить, не придавая большого веса мечте – потому что будущее перед ним открыто. Но затем, когда он постепенно осознает подступающее коварство будущего, статус мечты должен для него неуклонно повышаться.

Жизнь надо принимать как она есть, потому что она реальна. Но вместе с тем внутренне протестовать против нее – потому что она не идеальна. В этом противоречивом состоянии и находится вечно человек думающий, ищущий, самосознающий. Ему приходится понимать, что немудреная радость хороша и естественна, а протест – это нечто подозрительно-неблагодарное. И он должен найти форму протеста, которая не выглядела бы слишком подозрительно. И он находит эту форму в мечте – высшей мечте. Той самой, которая не сводится к стремлению к заносчивым целям и не воплощает бесплодность того, что желанно, но неосуществимо.

Эта мечта словно бы вырастает из воспоминаний и представлений былого счастья. Но устремляется дальше от них – в иные миры, во вневременность и потусторонность. Первый намек на нее возвещают нам сны, в которых странным образом знакомые нам вещи никак не намерены подтверждать это свое родство (см. LIII).

И если не быть глухим к тому, что здесь хотят нам поведать, сознание соприкоснется с еще более зыбкой и трудноопределяемой разновидностью идеального бытия. Опять таки случайно, непредсказуемо, неурочно – и уж конечно незаслуженно – вдруг коснется души странное видение. Чудесного в нем ничего нет, все здесь самое обычное и обыденное. Но здесь присутствует того рода странность, которая не позволяет ограничиться своей констатацией, а взывает к разгадке, подобно предметам научного познавательного интереса. Как и образы памяти, эти вещи не раскрываются, не продлевают себя за счет столь свойственной привычным предметам возможности себя рассмотреть. Вместо того недосказанность, переходящая в таинственность, выражается здесь в несоответствии между скупой наличностью данного – и манящим, дразнящим обещанием того, что за этой данностью несомненно скрыто.

Но к памяти еще можно предъявить претензии в несовершенстве и вынудить обещания (сколь опрометчивые) впоследствии заговорить в полный голос. Тайна упомянутых видений иного рода. Они ближе к снам, содержимое которых легко помещать в общем для всех вещей пространстве-времени. Это удавалось и нашим далеким предкам, – они понимали сны как путешествия души по миру со скоростью мысли. А что же остается современному сознанию? Куда поместить содержание снов настоящих и случающихся изредка таинственных снов наяву? Может быть в “иное измерение”? – подходящие слова для всего непонятного в своем местоположении. Но то, что с легкостью принимается в фантастической литературе, теперь требует к себе больше внимания.

Хотя разве умеют эти вещи требовать? Это ведь не совесть, которая немилосердно наделяет страхом смерти того, кто не умеет воплотить собой нравственный идеал. Это может лишь прикасаться – подобно тому, как порыв теплого ветра невзначай “…душу нам обдаст как бы весною…”. И самое большее, на что способен ответный, всегда запоздалый отклик – распознать в этом почти неслышном касании весть от вневременного блага.

LVI.

Воспоминания прошлого словно бы нагоняют человека на его жизненном пути – пользуясь тем, что из года в год он продвигается вперед все медленней. Они напоминают ему, что есть в мире нечто простое и бескорыстно тебе предоставленное – в отличие от сложной жизни, даровой характер которой сполна возмещен ее непонятностью. В жизни все переплетено – хорошее, плохое, простое, сложное – в самых прихотливых комбинациях. Поэтому у человека опускаются руки, когда он хоть приблизительно пытается разобраться, что есть – или чем была – его жизнь. На возможность ответа словно наброшена плотная, вязкая пелена. Она неоднородна – тут и там в ней сквозят слабые просветы, намечаются что-то обещающие формы. Но в общем все этим и оканчивается, и человек вынужден в конечном счете признать, что он не был бы человеком, если бы сумел разобраться во всем до конца и найти наконец то, что ему желанно. Или хотя бы определиться с тем, что же ему на самом деле желанно.

Всегда приходится ощущать себя только на пути к разгадке, благо неизвестно главное – сколько этого пути еще осталось? Но, научившись глубокомысленно молчать об этом, человек только внешне выглядит взрослым и мудрым. Внутри себя он во всякую пору по-детски надеется, что когда-нибудь, где-то там, на еще не пройденном участке пути, что-то такое встретится ему – о чем он не имеет представления, но что полагает заведомо главным для себя.

Нетрудно предположить, что все люди – каждый по отдельности – рано или поздно доходят до этой точки своего пути и обретают долгожданную встречу. Только похоже на то, что в этот момент с них берут слово молчать о произошедшем. Даже если жить осталось еще по-прежнему неопределенного долго.  Здесь каждый удостаивается индивидуального ответа, здесь терпит крах человеческая потребность действовать сообща в отношении самых важных вещей.Что тогда сказать об имеющихся рассуждениях на эту тему – в том числе и настоящего? Приходится рассчитывать на одну только случайность – что кто-то иногда все же проговорится. И выскажет хоть что-то о простом и главном человеческом благе, которое таково лишь потому, что теперь оно рядом, а не где-то впереди, на еще не пройденном пути.Как бы то ни было, всякое выражение чего-то простого по необходимости становится сложным. Будь то научное знание или воплощенная в творчестве красота. Гармонические сочетания звуков можно сколь угодно обогащать нюансами, и от этого их восприятие будет только выигрывать. Но фактически все это приходится не столько творить, сколько изымать из реального бытия. Там оно изначально покрыто словно бы налетом пыли – тем малосущественным, но прилипчивым материальным окружением всякой вещи, которое и делает вещь реальной. Чтобы получить знание, представление о предмете мира, нужно этот предмет упростить и очистить, то есть в определенной степени идеализовать. Также и красоту мира приходится вначале заметить и распознать на нейтральном вещественном фоне. А затем остроту зрения следует уменьшить, ибо в противном случае к благу постоянно будет примешиваться что-то лишнее и чуждое ему. Когда человек не препятствует такому примешиванию, он обречен просто жить – непрерывно испытывая и перемежая между собой разнообразные впечатления и находя эту неизбежность своим уделом. Но теперь пытаемся не просто принимать жизнь как она есть, а заглянуть за самые дальние ее горизонты. А если невозможно полноценно поведать об увиденном, придется, как водится, какую-то малость присочинить, добавить от себя. Как и всегда, когда нужно понять и рассказать о том, что тебе приснилось или смутно припомнилось. (Но равным образом – и когда требуется изложить полученное истинное и кажущееся объективным знание).Прикосновения счастливого прошлого слишком легки и нежны, чтобы почувствовался сквозь туман памяти грубый налет былой реальности. Но уже в самом факте того, что это твоя память, а в ней знакомые тебе вещи – содержатся характерные черты окружающей тебя здесь-и-теперь, конкретной обстановки – слишком ненужно подробной, мельтешащей досадными напоминаниями о бренности всего живого.В противоположность этому образы былого счастья совершенны, ибо просты как раз настолько, чтобы дать себя прочувствовать и притом не дать себя рассмотреть. Словно капли божьей росы, они появляются невесть откуда и застывают крохотными сгустками счастья. Если пытаться собрать их и связать в бусы, они испаряются от прикосновения. Желание вглядеться в них натыкается на многое несущественное и даже вряд ли и бывшее, и все это сплетается в паутину событийных цепей, которых вовсе не было нужно. Подробности о том, что было с человеком помимо счастья – словно сидят в засаде, готовые нарушить близость Идеального мира, как только покажется, что воспоминания еще что-то скрывают в себе. Принимать в жизни – и в настоящей, и в прошлой – все как оно есть и было, во всей сложности – это хорошая человеческая черта, но это всего лишь смирение. А несмиренность велит отделить благо от всего, что ему не причастно. Даже и ценой того, чтобы его однажды узреть, прочувствовать, но не суметь выразить.Но теперь, в нашем исследовании идеальной сущности вещей (такой малости) – и не умея как следует, надо пытаться. Говорилось о том, что интуиция блага намечает свой путь от воспоминаний к снам, и от снов к странным видениям, впрочем, безобидным для душевного здоровья. Сразу возникает вопрос о пространстве: если дело касается воспоминаний – их пространство достаточно определено; если снов – оно там хотя и не вполне определено, но подразумевается определенным.А что же сказать по этому поводу в отношении видений? Тонко чувствующий подобные материи Набоков писал о пространственной близости мечты: “…гряды холмов так прекрасно преображали пространство, что невозможно было предсказать, какое чудо там может случиться” (“Пнин”, концовка). Хотя на самом деле “местоположение” всего идеального вполне условно, особенная, интенциональная конкретность может быть прослежена и здесь. Разве не может быть, что где-то во вселенной есть планета, подобной нашей? (Хотя и не в том плане, что мы может быть и не одиноки в космосе – как будто от этого нам было бы легче). И на этой планете – как и у нас – океаны и материки, горные системы, бескрайние степи, многолюдные города. Если так, должно быть и нечто в пространственном смысле “сокровенное” – что-то такое, что можно обозреть одним взглядом и понять, что хотя это видится как будто в первый раз, но это подлинная родина, источник твоего духовного бытия. Как будто оно воплотилось вдруг в картине совсем с виду неприметной, невзрачной природы. И в то же время это не те места, где родился и вырос, и это вообще не на Земле, а может быть невообразимо далеко. Ведь здесь работает не память, а именно воображение, хотя и привязанное к глубинным и ранним душевным устремлениям. Как если бы сама душа могла распасться на атомы, и они не разлетелись порознь, а тут же сформировались в предметные структуры, отвечающие твоему самому потаенному стремлению быть где-то там, где одно только счастье.Но если это все предметно, должна быть возможность это рассмотреть? Самым что ни на есть беглым образом. Если же всматриваться пристально, все немедленно будет связываться в событийные цепочки. Напоминая наблюдателю, что он получил в виде бескорыстного дара только возможность идеально знать об этих вещах и своем сродстве с ними. Но как только захочет знать, чтó именно он созерцает – тут же платит штраф, получая привычную текучесть и неопределенность вещей. Приходится просто держать в уме, что здесь на самом деле нет событий, нет причин и следствий, и самого времени. А все, что можно здесь сколько-нибудь отчетливо разглядеть – не случается, а только пребывает.Вот окраина леса, просвечивающего спереди и лишь постепенно сгущающегося в таинственную чащу. Предвечерний ветер проносится так мягко, что узнать о нем можно лишь по слабому колыханию верхушек деревьев. Где-то рядом озеро или тихая речка, дающая о себе знать дымкой чуть более густой, чем та, что повисла над всем пространством и словно бы стала им самим. Грибной запах напоминает о недавно пронесшемся прохладном ливне. Избушка с густыми клочьями мха на стенах стоит чуть поодаль кромки леса. Проницательный читатель уже догадался, что сейчас из нее выбежит девочка в синем платьице в белый горошек и с плетеным лукошком на согнутой левой руке. Наверное, что-то и еще можно успеть здесь заметить. Но кажется, что и так уже гораздо больше слов, чем уместно.Подобный образ не соотносится напрямую с прошлым, как оно запечатлелось в памяти, хотя связь при желании и может быть прослежена. Прошлое виновно тем, что было, но не сумело сохранить свое бытие, привязавшись к чьему-то текущему настоящему, сделавшись зависимым от него. Но для прошлого оказывается естественным развиться от образов памяти к видениям, где оно может олицетворять благо более свободно, отрешаясь от всякого соседства с косностью. Если в воспоминаниях предстают всего лишь идеализированные картины чьих-то детства и юности, то в видениях – идеальные образы “золотой поры” всего мира.Как же понимать, что в реальной жизни видения эти может быть будут случаться все реже, слабее и наконец оставят лишь память о себе? Но в каком смысле может исчезнуть и память, и самое сознание? Только в необходимом смысле страха этого исчезновения. А страх этот определяется чуткой ко всему совестью, без которой не состоится человеческое существо. Смертность человека и цивилизации, вопиюще несовместимые с желанием вечной и счастливой жизни, не имеют отношения к потребности вечного блага, которому найдется место если и не в окружающей обыденности, то в бытии, которое человек сам определит для себя. И здесь придется заявлять твердые протесты и выносить новые решения, если окажется, что готовые и навязанные решения не годятся. Никому из смертных не остается иного, чем претерпевать свою смертность, оставаясь в ней наедине с собой. И посторонним неведомо, какие решения здесь каждый вынужден принимать и в какие миры переселяться в своем еще действующем сознании. Но неверно полагать, что здесь все придет само в свое время. Это будут решать познавательные интересы человека. Только они устанавливают законы там, где обретаются последние пределы и еще различимы отдаленнейшие горизонты жизни.Даже напротив: то, что будет “в свое время” – настолько неизвестно, что и не может быть интересно. Всякие попытки сделать здесь запасы и обеспечить тылы ничего не стоят уже потому, что никому не дано знать самого себя – каким он будет в ситуации, которая еще не проиграна течением событий. Идеальный мир только образно представляет знание человека о том, что такое чистое благо. Сколько нам суждено, мы получаем видения этого мира, а когда они прекращаются, можем помнить о них как о своем реальном прошлом. В этом все и дело: испытывать прикосновения Идеальности может всякий, но немногие захотят дорожить этим, помнить, придавать этому значение и пытаться истолковать – ввиду осознаваемой собственной проблематичности.Здесь обозначает свое присутствие тайна – скрытый движитель неприземленных устремлений человека. Она свойственна и образам памяти, которые не допускают разложения на свободно перебираемые части. То, что влияет на зарождение воспоминаний, и как они выделаются из всей массы событий и впечатлений детства – это всегда связано с ожиданием и предвкушением чего-то необычного. Но когда оно наступает, то сразу становится обычным – таково свойство вещей. О том, что человек счастлив представлением цели, а не обладанием ею, мудро напоминает нам и сокровенная память.Здесь может быть уместна теоретическая отсылка. Образы таинственны не только потому, что являются нам, не предоставляя возможности вглядеться в себя. Они показывают больше, чем во всяком случае может содержаться в них как в пространственно ограниченных предметах и явлениях. Это можно связать с понятием обстановки умозрения предмета (см. “Мир как достоверность”, гл. 4). Всякий воспринимаемый предмет “разомкнут” на свое окружение, которое схватывается в восприятии одновременно с распознаванием этого предмета как определенной данности. В обычных условиях “здесь и теперь” этот эффект порождает горизонт непознанного, и возникает познавательный интерес как намечаемый маршрут к этому горизонту.Но в памяти это невозможно. Она лишь предоставляет человеку возможность узнать себя, показывая, как много прекрасного и желанного дано ему в намеках, а не в непосредственном обладании, право на которое он не заслужил. В детстве человек окружен счастьем непосредственности бытия, не сознавая этого. Взросление, избыток сил заставляют его стремиться к чему-то большему – к тому, чем, как ему кажется, он сможет одновременно и обладать, и наслаждаться. Это его жизненная цель, и она всегда где-то там – на расстоянии в пространстве и в будущем времени. Но вот приходит это время – и что же такое теперь эти некогда желанные цели? Осталась лишь память о том, как они возникли, заставили мечтать и только этим сделали человека счастливым. Это и было главным достоянием, – и понять это возможно, только навсегда потеряв его.

LVII.

Природа человека не склонна поддерживать умственные конструкции, выделяющие и возвеличивающие личное духовное начало в ущерб всему жизненному. Не окажутся плодотворными попытки воспеть “вселенское одиночество мыслящего ума”. Человеку всегда нужен человек – живое общение, разделенность чувств и устремлений, совместный энтузиазм во всех приземленных, малопродуманных и сколь угодно рискованных предприятиях.Но притом всего этого может крупно недоставать. Логика индивидуального духовного развития неумолимо ведет к отчужденности от других людей. И это не та проблема, которую можно решить средствами социальных и культурных мероприятий, которую вообще можно как-то решить. Люди всегда будут вместе на уровне необходимости быть вместе: сообща решать жизненные задачи и приятно проводить время. На уровне же осмысления жизни и ее парадоксов всякой заинтересованной личности нужно разбираться во всем самому и надеяться, самое большее, на вдруг забрезживший свет чужого интереса и внимания. А пока его нет, и, может быть, не будет никогда, остается представлять – как бы это было, если бы он был? И на основе подобного представляемого “общения” строить всякие основательные выводы.В настоящем исследовании проблема Кончины преобразилась в поиск вневременного блага. Допустим, некоторый итог здесь состоялся, обнаружилось сколь угодно смутное указание на источник желанной Идеальности. Но как совместить это с простой насущностью? Ведь спросят: “А что с этим делать? Как применять? Где рецепт употребления? Где гарантии наконец?”Где же скрыта эта обитель счастья? Хотя бы и не для того, чтобы с удобствами поселиться там – а чтобы собраться с кем-то еще в дальнее путешествие к ней, обещающее трудности, приключения, разгадку тайн и всякие необыкновенные открытия? Пусть хотя бы и в области духа, – но чтобы это было Целью, по сравнению с которой все проблемы и помехи – и сама смерть – не стоили бы и упоминания?По незыблемым правилам всякого исследования положено передавать эстафету дальше. Или хотя бы мыслить эту передачу. Но для этого нужно не упустить что-то важное, остаточное – под конец исследования, когда оно забрело в самые отдаленные от человеческого жилья дебри.Жизненная основа Идеального мира очевидна – это противовес недостаточной осмысленности человеческого существования во вселенной. Но чтобы допустить указанное дополнительное осмысление, требуется духовный настрой весьма редкого сорта. Неприглядная, неприемлемая, несовместимая с основными принципами жизни истина общечеловеческой смертности достойна того, чтобы взглянуть на нее в свете познавательного интереса. Но сам этот интерес – хитрая вещь: либо он изначально есть, либо его нет, и появиться ему неоткуда.Как следствие, чей бы то ни было индивидуальный опыт видений Идеального мира не располагает внушать их другим. Внушать приходится как раз противоположное. Тому, кто отродясь не испытывал подобного, лучше всего не помышлять об этом. Причина проста: восприятие таких вещей в качествепанацеи от духовной проблематичности нелегко совместить с правильной, то есть общественно-ориентированной жизненной позицией. Выходит так, что ценность воспоминаний, снов и видений по-настоящему выявит себя только в том случае, если займет скромное место на непервостепенном, даже потаенном плане человеческого существования. И если размышление над этими вещами не покинет пределы вполне досужего времяпрепровождения. Подобно тому, как и самые занятые и серьезные люди иногда читают фантастику и обмениваются впечатлениями по этому поводу.И все это несмотря на то, что речь идет ни много ни мало о поиске поистине запредельного жизненного смысла. Этот смысл пожалуй слишком глубок и важен, чтобы его исследование могло породить волну всеобщей живой заинтересованности или, чего доброго, философской моды.Жизненное значение представленных трудноуловимых феноменов должно отыскивать где-то на узкой полосе между общественным и личным началами в душе. В своих индивидуальных устремлениях человек всегда норовит подставить “мы” вместо собственного “я”. Но там, где он не знает, что он мог бы предложить людям действенного и не берется за это дело (а это наш случай), он все же предполагает чье-то стороннее сопереживание собственного личного, практически непередаваемого, но вопиющего к передаче духовного опыта. И великое благо, что в принципе нет средств, способных доказать ему, что он ошибается в этом предположении.Идеальный мир – это в определенном смысле воплотившаяся мечта. Но это случается каждый раз внутри души, то есть вовне жизненного мира. Мечты приходят, когда кому-то хорошо. И тот, кому хорошо, позволяет себе вообразить еще лучший или даже самый лучший образчик собственного бытия. Когда человек думает о своих проблемах, о своей тревоге, заботах, о бывшем и предстоящем их разрешении – это разновидность его умственного дела, которым он занят, которое он должен исполнить или довести до определенной черты. А пока человек занят этим и другими делами, он не может мечтать, и ему не время сознавать себя. Если же борьба проиграна, и осталось только претерпевать зло – это область, закрытая для сознания. Никакое представление, никакой мысленный эксперимент не позволят узнать – что это, когда наступил предел физической жизни, “черная дыра” человеческого бытия. И множество спасительных усовершенствований понадобилось для высшей психики, чтобы человек научился спокойно воспринимать многие нелегкие вещи внутри себя и развивать в себе интерес к ним – ко всем этим не столь уж бесполезным разновидностям духовного взросления.Все примеры человеческой проблематичности – как то нарастающая отчужденность людей, их шаткое положение на Земле и возможность Кончины – приходится рассматривать сквозь магический кристалл сознания “жизнь прекрасна”, без которого не состоится никакой интерес духовного порядка. Человек уже знает свои проблемы, имеет опыт их переживания и научился (или еще только учится) воспринимать их в качестве грядущих, готовых наглухо заместить собой то состояние счастья, в котором он, невзирая ни на что, обретался до сих пор. И вот в этом состоянии весь ключевой момент: быть пока еще полным сил, радости жизни и с жаждой познания – и направить эти силы, эту радость и неутолимую любознательность на разрешение загадки торжества зла и смерти. И не от избытка досужей лени, а ощущая – каждую минуту все отчетливей – как сжимается вокруг теснина косных сил. Пока что все еще оставляя свободу что-то успеть прочувствовать и понять.Но чувства – удел поэтов, а здесь остаются почти невесомые пылинки умственных заключений. Если мир показал свое равнодушие к человеку, он все равно остается его, человека, миром. Человек вынужден принять этот мир как он есть, в конечном итоге осознанно раствориться в нем. И его свобода – в выборе той или иной степени экзальтации в ощущении этой вынужденной соединенности с вещным миром. Однако следует с толком использовать эту свободу. Концепция Идеального мира, как хочется настаивать, в наибольшей степени свободна от всяких искусственных экзальтаций. Окружающая действительность способна расшириться до пределов, установленных желанием отыскать и распознать в мире благо. Ровно настолько, насколько его человек лишен неумолимыми мировыми законами и собственной несовершенной и неответственной природой. Это приходится предполагать, не имея, однако, на то сколько-нибудь устойчивых доказательств. Все примеры Идеальности, о которых здесь говорилось, зависят от капризной памяти, а надежды на их повторение – это слишком мало.Что же из того, что кто-то еще и даже наверняка многие подтвердят свой опыт соприкосновения с вневременным благом? Развитым духовным “мирам” все более непросто и затруднительно приходить к взаимопониманию. Современные чудеса виртуальной коммуникации, не позволяющие людям ни на миг забыть друг о друге, развивают бездумное, механическое начало в человеческом общении. Приходится признавать, что это прогресс и благо – такие, как они нужны человечеству, бесстрашно смотрящему в свое будущее. Только одинокие сомневающиеся существа в этой массе бесстрашных могут решать внутри себя загадку, которую сперва должны признать разрешимой.Несмотря на невозможность, согласно природе полученного ответа, совместно его обсуждать, родство душ может быть здесь особым образом прочувствовано. Ведь сущность человеческого отчуждения во многом благая: быть далеко, чтобы ощущать ценность утраченной или невозможной близости. И не знакомым между собой посетителям Идеального мира достаточно только знать о наличии друг друга, разделенных просторами и эпохами. Сознавать вечную разлуку, к которой они приговорены своей экзистенцией; представлять, что где-то в мире есть еще подобные тебе и что и этого сознания должно оказаться достаточно.

LVIII.

Идеальный мир является нам, не намекая на необходимость его заслужить и ему соответствовать. Здесь нет отсылки к былым неоправдавшимся устремлениям, как и сознания утраты: сколь многое можно было сохранить, если бы заранее знали, что важно на самом деле. Здесь все “здесь и теперь”, хотя и нет смысла спрашивать, где же именно. Необязательно, чтобы быть в чем-то уверенным, уметь дотошно перечислить, из чего состоит предмет уверенности. Сходно ли это с религиозной верой? Разве что в ощущении осмысленности бытия. Ибо в ином отношении предмет веры велик, всемогущ, милосерден, и потому всегда кажется внешним, даже когда говорят: “Бог – это душа”. Идеальный мир в принципе не может быть чем-то внешним, – он есть свойство всякой сознающей индивидуальности распространяться вокруг своего первоначального пребывания, формируя тем самым новую и значимую реальность.Это безусловно сходно с актом художественного творчества. Но результат последнего всегда заключен в материальные границы – будь то рамка картины или объем книги. Если хочется знать, что осталось за пределами изображенного пейзажа, или что стало дальше с героями романа – это признак того, что искусство состоялось и вселило в душу ощущение тайны. Тем не менее искусство вынуждено так или иначе копировать реальность в ее главном качестве – подвижности, текучести, переплетении событийных цепей. Здесь приходится учиться замечать движение, мысленно преодолевая застывшие формы воплощенного замысла. Так возникает представление сторон жизни, которые нам интересны и желанны. И тотчас обнаруживается, что чем более искусно соткан образчик окружающей жизни, тем прочнее связаны и неотделимы в нем благо и зло. Любое реальное движение предполагает контрасты, светлые и теневые стороны, предпочтение одних другим и связанную с этим устремленность. Искусство сродни жизни в настроении общего беспокойства, неудовлетворенности, – ибо всегда тот или иной на миг явленный идеал рассеивается и меркнет на фоне вечного непонятного становления.

В отличие от искусства мечты-идеалы при своем появлении сразу же возражают реальности и, не получая достойной отповеди, замещают ее новой. Несколько особняком находятся мечты-цели – трудноосуществимые представления будущего, поддерживающее действенное начало в душе. С их поддержкой формируется сама личность, в ее еще детском состоянии – когда мечтательность преобладает, пока наконец ее не научатся отличать от целеустремленности и затем навсегда разделят эти части души как несовместимые.

Но на каком-то этапе этого пути, в ходе достижения и совершенствования целей, должен наступать момент (по крайней мере его полезно мыслить), когда цели становятся навек призрачными. И тогда у человека остается один лишь внутренний, мечтательный мир. И этому миру приходится вновь, как в детстве, стать определяющим. Неверно думать, что это не имеет значения, пока не наступило. Если человеческое самосознание чего-нибудь стоит, оно не будет полноценным без учета этого факта.

Можно сравнить это с нравственным законом – ценностью более высокого порядка, чем законы жизни, хотя он и не может соперничать с ними в борьбе за человеческие предпочтения. Трудно – но скорее не находится настоящих поводов – сжиться с той истиной, что конечный пункт всех человеческих упований, всех настоящих, заинтересованных жизнепроявлений – это именно мечта. Человек живет, пока ему предоставляет жить окружающий мир. А когда этот мир с разной степенью настойчивости начинает подталкивать к выходу из себя, и сознание еще не сжилось с этим фактом, не превратилось в одно высшее смирение перед всеми дарителями и отбирателями, – в этот момент человек нуждается в чем-то более важном, чем все его жизненные заслуги, сбережения, обеспеченные тылы, заботливые дети и даже сам Бог.Или может быть слишком прост, и непривередлив, и непритязательно счастлив тот, кому хватит и всего этого? Но речь ведем о тех, кому всегда хочется большего, самого большого, что может быть или не быть – справедливости, смысла и воплощения мечты. И если по чьему-то глупому недосмотру вокруг нас этого нет – тогда людям стоило бы оценить всю силу их мечтательного представления, породившего эти несуществующие, а на самом деле более чем что бы то ни было реальные вещи.Видения Идеального мира отсылают к глубинному слою бытия, где, не довольствуясь непрерывными переменами, душа жаждет определенности и получает ее в образах простого и почти невыразимого блага. Это странная особенность человека: знать, что такое счастье, но притом спрашивать себя: что же это такое – знать это?

Заключение

Я родился и вырос на берегу мелкого, хотя и обширного водоема. С ним связаны мои ранние впечатления, которые со временем становились все более значительными для меня. Жизнь моя была успешной настолько, чтобы быть образчиком человеческого счастья, и настолько внешне бесцветной, чтобы хотелось понять, в чем это счастье заключается. Как и всем остальным, мне дарованы были детские переживания – радости и страхи, – которые давно рассеялись, но тревожат и напоминают о себе зовом памяти. Была ли тому причиной излишняя впечатлительность, а может быть леность и инертность, – но моя шкала ценностей оказалась смещенной по отношению к общепринятой. В какой-то момент воспоминания стали гораздо больше значить для меня, чем реальные успехи и достижения. Жизнь шла своим чередом – вперед, в будущее, обогащалась опытом и усложнялась, но эта особенность оставалось на удивление стабильной. И мне стало казаться, что все это странно только на первый взгляд, а на самом деле присуще очень многим. Но какие-то причины не позволяют людям придать своему прошлому надлежащее значение. Да и с чего бы? Ведь стремление к целям – абсолютная характеристика человеческого существа. И подвергать ее сомнениям приходится только если сама судьба ставит здесь преграды.

До сих пор мне не случалось убедиться, что это так. Судьба благоволила ко мне и даровала безграничную и подчас опьяняющую свободу выбора. Но по мере того, как обычные жизненные цели достигались, или оказывались недостижимыми, или являли наконец свою суетную природу – все многозначительнее становилась для меня моя загадка. Ведь ясно, что перед неким совершенно естественным моментом, называемым личной смертью, обычные цели отойдут в сторону, и у человека останется только его память. И уже не в качестве полезного источника сведений, а как единственно сохранившееся достояние. Но может статься, придет совершенно неестественный момент, называемый Кончиной, когда такая перемена наступит в одночасье для всех людей сразу. И что главное может быть даже не в этом, наступит такой момент или нет. А в том, что сама его возможность способна стать познавательной проблемой – о степени отвлеченности которой ни я, ни кто другой не можем судить.

Как бы там ни было, когда приходит мысль, зачем живет человек, и хочется найти не мудреный, а самый простой и непритязательный вариант ответа, я неизменно склоняюсь в нем не к будущему, а к прошлому. Которое в отличие от будущего известно – и это служит простейшим, хотя и косвенным доводом в пользу его реального – вневременного – существования. Кажется, такой оборот мыслей согласуется с удивительной двойственной природой человека. Мельчайшего создания в масштабах вселенной, но сознанием которого может быть и держится вся эта вселенная. Так мне хочется думать сейчас. А что мне будет хотеться завтра, – и чем я сам буду завтра, – и чем будут все люди, и их творения, мысли, чувства, упования, – это придет само собой. И пока это все не пришло, не сложилось, оно никак не проявит себя и не может иметь отношения ни ко мне, ни к другим людям, ни к самому миру.

Одно представление с недавних пор все чаще приходит ко мне. Я не могу определить его природу – запечатлелось ли оно наяву, или в давнем сне, или скорее оно зыбкая смесь того и другого. Я вхожу с пологого берега в просторный залив и иду вперед, долго бреду по ровному дну, немного уклоняясь влево. Передо мной широкое водное пространство, а вдали едва просвечивает сквозь дымку почти неразличимая и недоступная земля. Ветер тянет с моего берега, и вблизи него поверхность воды покрыта мелкой рябью. Становится все глубже, и рябь на поверхности постепенно переходит в короткие порывчатые волны. Кое-где вода темнее – там должны быть отмели с зарослями травы, стебли которой тянутся от самого дна и выныривают наружу продолговатыми зелеными цветками. Я куда-то иду, наверное с какой-то целью – может быть к этим отмелям? Ведь что иное может влечь меня вперед в этом огромном пространстве, не предназначенном для человеческой жизни? Но как бывает во сне, каким-то неизъяснимым образом знаешь, что вовсе не там твоя цель. А раз не там, то какие же могут быть еще? Я иду в эту даль, в глубь, в отливающее серой синевой пространство неба и все более хмурых и высоких волн. Я просто иду, – и поистине ничего проще быть не может. Я не могу понять, утро теперь, день или вечер. Все окружающее безразлично к моим попыткам определиться, чего я хочу, или хотя бы чего мне следует хотеть об эту пору. Я иду вперед, все так же чуть забирая влево, все дальше отдаляясь от моего берега, уже забывая про него. И все выше катятся вокруг меня хмурые серые волны, но не шумят грозно, а что-то тихо и убаюкивающе шепчут.