Можно ли мир заключить в скобки?

I

Нередко сущность философской концепции заключена не в программных декларациях и не запрятана глубоко в дебрях умозаключений, а оказывается ухваченной в нескольких словах, словно бы наспех брошенных с целью грубой и мало к чему обязывающей иллюстрации мысли. Эти слова не складываются в блестящий афоризм, – всё забирает на себя сложность темы и расплывчатость далеких горизонтов, к которым надеются проникнуть. Бывает, что подобные краткие суждения извлекают из многих написанных томов (а точнее фабрикуют) ученики и последователи автора, а также поверхностные читатели и даже недоброжелатели – в стремлении показать, как они хорошо поняли своего учителя или насколько по их мнению всё просто там, где до сих пор стелился глубокомысленный туман. Это могут быть непривычные парадоксы или наоборот – сознательное акцентирование на всем известных постулатах здравого смысла, благодаря чему эти последние вдруг принимают вид никем ещё не понятых откровений. Не все могут вникать в хитросплетения подлинных и подробно изложенных мыслей автора, и те, кого хватило на это, хотят донести смысл до многих других или по крайней мере заинтересовать. И в один прекрасный день они сообщают миру в виде первой утренней новости: «А вы знаете, Платон сказал, что окружающие вещи нереальны по сравнению с заключёнными в них идеями-первообразами» или «Кант учил, что пространство и время – это только формы рассудка». Трудно поверить, что первый или второй мыслители подписались бы под этими утверждениями без множества оговорок, но это ведь не столь важно по сравнению с благодарной памятью цивилизации – здесь всё должно быть достаточно кратко и общепонятно. С другой стороны подобная легенда, относящаяяся к учению Джорджа Мура, утверждает его устами: «Окружающий предметный мир – единственная и непреходящая реальность». Казалось бы, зачем быть философом, чтобы утверждать такое, однако здесь важен контекст адресования: эта идея действительно смела и необычна на фоне философской обстановки начала XX века, когда ниспровергать всякие основы стало уже рутинным делом.

Есть важная человеческая потребность иметь для обозначения чего-то очень сложного что-то весьма простое – компактный символ, который обеспечил бы нам либо первичное, интуитивное понимание достаточно уже изученной концепции, либо убеждённость, что мы «схватили» чужой образ мыслей, не имея ничего больше кроме указанного символа. Но и в том, и в другом случае люди хотят спорить, чтобы утверждать нечто абсолютно им присущее – свой собственный взгляд на самые сложные для понимания вещи.

II

В обширной идейной структуре феноменологии имеется одна красочная иллюстрация – образное переложение главного методологического тезиса этого учения. Официальное название этого тезиса – «трансцендентальная редукция (эпохе)». В упрощении это означает сведе’ние реальных и воображаемых предметов к переживаниям и феноменам чистого сознания. В популярном изложении своей системы Эдмунд Гуссерль писал: «Наше универсальное эпохэ заключает, как мы говорим, мир в скобки, исключает мир… из поля субъекта, представляющего на его месте так-то и так-то переживаемый, воспринимаемый, вспоминаемый, выражаемый в суждении, мыслимый, оцениваемый и пр. мир как таковой – <таким образом> “заключенный в скобки” мир. <Здесь нам> является не <сам> мир или часть его, но “смысл” мира». Итак, мир, принятый к постижению – это первичная жизненная реальность, заключённая в «скобки» сомнения. Несмотря на неуклюжесть изложения, качество этого образа весьма высоко, он придаёт сложному и запутанному учению таинственные и захватывающие очертания. Возможно, этот образ придал феноменологическим теориям жизненную силу, которой им недоставало со времён Декарта, первопроходца в этом направлении. Интеллект, настроенный на проникновение в сущность, услышав о «мире в скобках», способен вообразить себе едва ли не философский остров сокровищ. Сам автор придавал исключительное значение этому моменту мышления, рассматривая его как условие всякого серьёзного философствования. Для сущностного рассмотрения ничто не может приниматься в качестве самого себя – как оно даётся нам в обыденных восприятиях и научно-познавательном умозрении. За чертой непосредственно данного необходимо прозревать сплетение феноменов и анализировать его с целью упорядочивания и структурирования. Так надлежит поступать со всеми предметами, а также и с миром в целом: существование мира – это прежде всего то, чтоявляет себя как реально существующее, а насколько основательно оно себя так являет – это ещё надо рассмотреть. И здесь философский тезис вступает в конфликт с тем, что называют «естественной установкой» обычной, житейской человеческой мысли. Ведь люди не приходят в философию сразу после рождения, им надо сформироваться, в том числе духовно, и прежде чем устремиться к сложному, надо освоиться с тем, что для всех изначально открыто и на первый взгляд вполне ясно.

Отвлечёмся теперь от феноменологии. Познание – научное, мифологические, предвзятое или непрестанно рефлексирующее – начинается с некоторого проникновения за прочную внешнюю очевидность вещей. Оно может пройти довольно далеко вглубь и вширь, но рано или поздно начнутся неувязки, и чтобы с ними справиться, нужен следующий уровень проникновения. Но теперь приходится отдавать себе отчёт: чем дальше нужно идти, тем более разветвляются дороги, запутаннее маршрут, и чтобы сворачивать каждый раз не наугад, нужно принять какую-то систему. Например сворачивать всё время направо. Может показаться, что это произвол, но возражения могут быть такие: наша главная рука – правая, значит она и должна направлять нас. Нетрудно заключить, что левши придут к противоположному, но столь же естественному выводу. Примерно такие соображения лежат в основе всех фундаментальных мировоззрений, например, при выборе между научным и религиозным познавательным подходами. Каждый человек – обособленный мир, сплавленный из эмоций, рассудка, привитой культуры, и он стал таким в своём развитии от самых первых и для всех в общем сходных впечатлений детства. Вариантов духовного роста огромное множество, но они могут быть сгруппированы по существенным признакам. Личность реализует свой индивидуальный вариант, который всегда можно сопоставить с той или иной мировоззренческой системой. И получается, что быть например личностью религиозной, или быть рационалистом, приверженцем науки – во многом предначертано врождённой духовной конституцией и условиями дальнейшего развития индивида.

Полноценное видение мира складывается у человека на отрезке жизни с меткой «зрелость». Оно является достаточным усложнением первичного, идущего из детства доверия окружающей предметной обстановке. И для тех, кто не утруждает себя вдумчивостью, мир примерно таков. Вот это мой дом. Дальше за ним – окружающие его поля, холмы и леса. Затем – местность, в которой я часто бываю и знаю её так же хорошо, как и эти видимые окрестности. Ещё дальше – город, где я был только раз, но кое-что запомнил и могу вспоминать и представлять. А потом уже идёт всё то, о чём я знаю только по рассказам о других краях и странах, – эти рассказы кажутся правдоподобными, и я верю им. А то, что ещё дальше – рассказы об этом уже противоречат друг другу: одни говорят, что земля плоская, другие – что круглая и висит в пространстве, полном звёзд. И есть Бог – это как бы ум и воля, которые сотворили всё это, и он пронизывает всё и знает про всё, что делается и про все наши мысли. Но по другим сведениям Бог – это лишь человеческая выдумка, а мир управляется по своим собственным и вовсе не неизменным законам.

Примем теперь, что естественная мировоззренческая установка – это такой набор сведений, который ещё не побуждает человека сомневаться, искать и наконец сделать сознательный идейный выбор. Эта установка окончательно складывается с усвоением школьных знаний. На этом уровне человек мыслит Вселенную, наполненную звёздами и галактиками, неопределённую в своей протяжённости; одна из точек этой Вселенной – планета Земля, населённая разумными существами. Всякий мир помимо этой Вселенной будет уже «идеологизированным» миром, предполагающий кроме развитого умозрения ещё и предпочтения духовного порядка. Ведь надо самому определиться с такими неясностями как наличие Высшей управляющей силы во Вселенной, или проблема бесконечности пространства и времени, или вопрос о начале и конце развития мира и человечества.

Теперь сделаем дальнейшие упрощения. Предположим, что всякие идеологические наслоения либо отсутствуют, либо укоренены в человеке настолько, что составляют неотъемлемую часть описанной естественной установки в её чистом, «предметном» виде. В таком случае не имеет значения, насколько для человека разграничены видимая и умозримая стороны мира, – мир так или иначе есть единое целое, однако в нём всё же остаётся нечто такое, что заставляет мыслить его до сих пор скрытую сущность. Может быть человек догадывается, что полной ясности тут нет, что всё так называемое «естественное» – всего лишь оболочка, и что надо как-то со всем этим разобраться.

И вот этот человек, развитый настолько, что знает и о результатах наук, и о великом значении религии, и уже незаметно сделавший для себя выбор (в пользу например научного познания) – знакомится с одним феноменологом, беседы с которым вызывают у него живой интерес. Человек говорит себе: это учение близко мне, этим стоит заниматься всерьёз. И он вникает в эту систему, будучи предрасположен сделать её новым – теперь уже сознательным – наслоением на свою естественную установку. Первое, что ему говорят: «Да, конечно, – то, что Вы имеете перед собой в качестве окружающих предметов – это лишь видимость, многое за собой скрывающая. Вы полагали всё это непреходящей реальностью, но на деле всё глубже и сложнее. А чтобы понять, что’ реально – прежде всего осознайте: предметы реальны в силу Вашего полагания их таковыми. И не надо из-за этого сразу отвергать это как нереальность, – примите только, что эту «реальность» Вы изначально имеете в виду, потому что к этому подвела вся совокупность сформировавших Вас жизненных обстоятельств».

Затем с обсуждения частностей перешли на общее: человек хочет понять главное, он не удовлетворён разбором примеров со столом или чем-то иным, – всё, что здесь можно найти должно иметь вес в истинно философском обобщении. Так предметом рассмотрения оказывается Весь Мир. Когда начинают этим заниматься, опять всё складывается удачно: получается множество интересных выводов, связанных с анализом потока различных переживаний, которые, как утверждается, конституируют всякую «предметность» или «воображаемость» посредством интенциональных актов сознания. Но от внимания человека не укрывается, что в данном случае с Миром обошлись теми же средствами, что и с рядовым предметом или итогом частного научного достижения. Мир подвергли редукции «эпохе» – и это оказалось возможным, поскольку сам человек дал для этого повод: ведь его научно-познаваемый Мир оказался чем-товсецелостным, несмотря на всю свою проблематичность. А если бы он был другим – гораздо более непонятным – было ли бы столь же легко и ответственно заключить его в «скобки» чьего-то полагания? Например, если бы Мир был Божьим внушением? Феноменология дистанцируется от религии, но тем самым сближается не только с общей философией, но и с наукой (да философия и есть точная наука по Гуссерлю). Тогда в ней должен быть значим главнейший принцип научного познания – конкретизация Данного в познавательных ситуациях и определённость принятых к достижению целей. То или иное Данное объявляется проблематичным в силу несогласованности или смутности его частей, затем намечается маршрут следования к намеченным горизонтам. Поэтому в феноменологии легко обобщать, переходя, например, от «стола» к «миру», причём методы здесь таковы, что не требуют специальных и отнюдь не общедоступных средств опытного постижения.

III

Итак, настораживающий факт в том, что Мир уравнен в правах с остальными предметами и так же как и они может быть представлен для анализа в виде переплетения (правда неимоверно сложного) феноменов и переживаний. Является ли это примером философского обобщения? Разве философия имеет дело с Миром как с рядовым, пускай и чрезвычайно сложным предметом? Нет, здесь имеется в виду большее: Мир как совокупность всех предметов, как всеобщее бытие, иначе говоря – как нечто метафизически-значимое. Без подразумевания этой значимости философия вряд ли состоится, и всё останется на уровне сколь угодно масштабной, но всё же частной познавательной программы. А чтобы осуществить этот предельный переход, нужна уже не указанная маршрутизация, не план исследований, – нужно некое «метафизическое схватывание», результат которого может быть изложен в нескольких простых словах.

С другой стороны, есть просто наши, человеческие мир и жизнь. Их не сделаешь объектом научного интереса, на них нельзя основать познавательную ситуацию, но в них и нет ничего загадочного в смысле их прояснения как предметных или феноменальных целостностей. Конечно, они несут в себе загадки, но это уже не метафизика, а нечто сугубо человеческое – проблемы морали, права, политики и пр. Получается, что непросто усмотреть единство между миром предметов и миром как ареной человеческой жизни. И тогда требование трансцендентальной редукции Мира словно бы повисает в воздухе: к чему оно относится? Что по существу является объектом естественной установки? Разве это рассмотренный уже мир-предмет? Вряд ли, так как умозрение успело здесь зайти достаточно далеко. Скорее, эта установка связана с миром-жизнью. Но теперь надо учесть, что именно в этом мире происходит сама постановка задачи любого философского, в т. ч. и феноменологического исследования. Прежде чем мы ставим здесь какую-либо задачу, мы здесь живём, и какой бы то ни было вывод заранее содержится в том образе жизни, который мы реализуем – или бессознательно, или при помощи того или иного умственного предприятия.

Человек может задаться философским вопросом о сущности мира, но ему надо уже быть сложившимся человеком, уже прошедшим через ситуацию непростого жизненного выбора – чтобы выводы, к которым он придёт, могли обладать мало-мальской общезначимостью. А значит, в самой постановке указанного вопроса для такого человека будет заключён уже и его будущий ответ. Человек просто не сможет задать такой вопрос, если в глубине души он не будет уверен, что ответ для него уже существует, и надо только «выцарапать» его из глубин своей души и мыслительной способности. Вообще, если люди и задают вопросы без ответов, например: что со мной будет после смерти? – то такая риторика призвана решать определённые задачи за пределами собственно логического вывода. Этот вопрос, например, может быть неким приговариванием типа молитвы и служить психоэмоциональным «демпфером», свидетельствуя о прибавлении ещё одной крупицы всепримиряющей мудрости.

Но вопрос о сущности Мира явно не относится к такому типу. Человек может верить в бессмертие души, и тогда вопрос о его кончине на этом свете не так уж и затрагивает его. А если он в такое не верит, то для него разумнее прогонять сами симптомы такого вопроса. Ибо если бы человек находил в себе какие-то предпосылки для подхода к этой проблеме, ему надо было прежде всего изменить постановку вопроса, чтобы придать последнему философски-корректный вид. Например: как должна быть осмыслена проблема смерти, чтобы получить для меня и для других жизненную значимость? С вопросом о сущности мира дело обстоит так же – он осмыслен и корректен при условии, что вопрошающий считает себя личностью с развитым мировоззрением, запасом знаний, опытом мысли, целеустремлённостью – чтобы надеяться не остаться здесь с пустыми руками. Что это означает? Человек нашёл ответ на свой вопрос или только ищет его – это не имеет большого значения. Как бы ни был он разочарован трудностью открывшегося ему пути, он не станет сомневаться в том, что эти трудности в принципе преодолимы. А если он притом ближе к склону лет, чем к подъёму на вершину, ему просто не будет дано разувериться в себе.

Что касается основоположника феноменологии, то исследователи отмечают в его жизни признаки глубокого кризиса после написания основных, программных сочинений. Но нигде у самого Гуссерля нет намёков на кризис: он неустанно ищет, экспериментирует, модернизирует своё учение, он провозглашает новые идеи и смело берётся синтезировать их с основами его философской идеологии. Что с того, что почти нигде не внесено ясности, что недостаёт фундаментальных обоснований – тем не менее всё внешне выглядит так, что ответ не только близок, но в сущности уже и есть, и надо лишь по возможности всё расчистить и упорядочить. Особенно бросается в глаза, что вопрос о главном методологическом шаге – трансцендентальной редукции – нисколько не подвергается сомнению, так что даже и говорить много об этом не нужно, а лишь напоминать всем, что с этого шага начинается подлинная философия. Складывается впечатление, что человек всё время видит перед собой уже достигнутую цель, и зачастую настолько отчетливо, что ему кажется излишним зафиксировать в письменной форме – что же он собственно видит? Но кто вообще встречал философа, который будучи главой школы и даже общепризнанным гением, оставил бы ясное всем изложение того, что же по его мнению это такое – сущность мира? Нам остаётся верить, что он видел её, потому что если не верить в это – каждому из тех, кто считает себя перспективным философом почти невозможно будет идти по сходному, но сугубо своему пути.

Чем же по существу обеспечен этот непонятный, необоснованный явно оптимизм? Трудно делать кому-либо упрёк в недостаточной философской искренности. Но может быть попробовать войти в положение человека, который оставил после себя столь значительные свершения и не слабеющий с годами авторитет? Гуссерль был настоящим учителем и вождём, и оставался им даже когда его предавали или не имели смелости следовать за ним в неизведанное.

И вот, утвердившись мысленно на этом непривычном месте, спросим так, как спросил бы Гуссерль сам себя: так как же её понимать – эту самую, открытую мной сущность мира? Допустим, окажется два варианта ответа: (1) да, именно вот это – то, что я сейчас вижу – это и есть сущность, и толковать тут больше не о чем; (2) конечно то, что я сейчас вижу – это сама сущность и есть, я в этом убеждён, но в том-то и дело, что это всего лишь я в этом убеждён. Т. е. в варианте (2) сквозь маячащие новые трудные и заманчивые неясности сквозит нечто эмоционально-личное – может быть образы учеников, которые никак не желают понять всё до конца, проникнуться по-настоящему, самоотверженно помочь удерживать эту страшную тяжесть познания Самого Главного, что только может быть. И не потому, что им чего-то недостаёт от учителя – ведь тогда придётся считать себя неудачником, но может ли быть таковым настоящий философ? Всё должно быть иначе, сложнее: сущность Мира(как он есть сам по себе, объективно) стала доступна мне и только мне, – и как бы не сквозил в этом выводе логический абсурд, надо признать здесь нечто предельное, что может быть вообще доступно человеку-мыслителю. Эта сущность – итог моей творческой жизни, моей судьбы. А те, кто придут после меня – как бы ни остались благодарны мне – могут лишь, не понимая меня по существу, толковать, критиковать и переиначивать.

И если так оно всё и могло бы быть – не является ли подобное самосознание аналогом той самой предельной и всё расставляющей по местам редукции? Теперь-то мир уже по настоящему заключён в скобки, он уже не существует, а всего лишь полагается существующим – потому что я понял, открыл или хотя бы вплотную подошёл к этому – как всё тут происходит, и почему не может быть иначе. Да и мира как такового вообще уже нет – есть поток переживаний, взаимосвязь феноменов, многообразная интенциональная активность моего чистого сознания. А если всмотреться и вдуматься – что всё это, как не сама моя жизнь, моё развитие, моя сокровенная и напряжённая драма? И может быть стоит набраться смелости и заявить, что Мир, если только не уравнивать его с каким-либо рядовым предметом в постановке познавательной проблемы – помимо и поверх всякой трансцендентности воплощает собой конкретный человеческий путь на Земле? И его заключение в скобки тогда более чем естественно – ведь это означало бы, что взамен неведомого Мира познаём самое важное в самих себе – предельный творческий смысл своей жизни.

IV

Тот мир, только познаётся мной или каким-то иным субъектом – есть объективно-существующий мир. По сравнению с этим кажется новым и необычным основной довод феноменологии: предметы внешнего мира познаются опосредованно, в цепи последовательных схватываний различных аспектов и изменчивых состояний этих предметов, в то время как внутренние переживания познаются как они есть, имманентно. Но между этими двумя тезисами есть нечто существенно общее – первичный познавательный дуализм, выражающийся в том, что изначально, без специальных обоснований и предпосылок ведётся речь об объекте и субъекте, мире и сознании. Почему же так? Не потому ли, что философствование о предельной сущности начинает, предпринимает некий Человек, и мерцающая у него рефлексия об этом своём дерзании выливается наконец в громогласную идею: да, это я (или кто-нибудь иной, но похожий на меня) противостоит миру, и это мне принадлежит многообразие моих внутренних переживаний, отличных от впечатлений, берущих начало в мире вне меня? Как будто нет ничего естественней, но всё здесь можно понимать и по-другому. В самом деле, есть я и есть мир вокруг меня – это очевидный и неустранимый факт. Но разве из неустранимости этого факта не может также следовать и полнейшее им пренебрежение? «Я познаю мир» – это может перерасти в убеждённость только если специально учесть условие всякого познания – его человеческий характер. Но что значит желать или не желать это учесть? Ведь изначальная задача именно в том, чтобы постичь мир, причём как этот мир есть. Как же надо понимать это: мир как он есть? Если это мир, окружающий нас, от которого мы отделены незримой границей нашей субъективности – это одно. Тогда мы в плену у своих до-философских предпосылок, и наше исследование будет всё время возвращаться к досадному факту: мы не боги, а только люди и судим обо всём относительно своей человеческой природы и способности преломлять некую объективную действительность в своём сознании.

Но ничто не мешает сместить акцент в первоначальном тезисе: мы, люди, предпринимаем философский поиск в надежде настигнуть сущность мира или приблизиться к ней. Но почему это должен быть окружающий мир – трансцендентный для нас? Потому ли, что познаём его мы – человеческие существа? Но разве, желая проникнуть к указанной сущности, мы не подразумеваем здесь всё, что есть, в том числе и самих себя, именно как людей – живущих, познающих, философствующих? Ведь именно потому, что от факта «человечности» проводимого исследования некуда деться – этот факт можно воспринимать и как совершенно независимый от нашего частного, но всё же самого серьёзного намерения проникнуть в сущность вещей. Что с того, что мы специально учтём его? Это покажет лишь, что мы не столько ищем сущность, сколько моделируем, как её можно искать при наличии таких-то преград и других ограничивающих условий.

Платон мыслил: люди живут в царстве теней, но они могут вырваться в мир вечного Солнца, истины и блага – силой духа, философского устремления. Остаться там невозможно, но хотя бы одним взглядом схватить, как всё там обстоит – это и есть наидостойнейшая задача. Разумеется, не такая, которая потребует скрупулёзных детализаций, – а на них-то и настаивал Гуссерль, неустанно повторяя, что феноменологическая философия только начинается, что все его работы – только прикидки, как взяться за дело. Может быть всё недоразумение состоит в непрояснённости того, на что изначально нацелены – на открытие нового обширного поля познавательной деятельности или на схватывание некой предельной сущности – метафизики мира. Это последнее возможно не только за счёт полумистических откровений, но и предельно взвешенным подходом рационализированной мысли (см. мою книгу «Мир как Достоверность»). А отсылающая к жизни рефлексия, хотя и может быть проведена в любой момент, будет уже делом сугубо внешним и не влияющим на полученные сущностные выводы. Постигающее сознание утратит своё исключительное значение фактора, конституирующего мир и предстанет «явлением среди явлений», подлежащего исследованию в рамках той или иной познавательной программы. Тогда уже более естественной могла бы показаться физико-физиологическая редукция сознания и его феноменов – в противовес основанной на вышеуказанном недоразумении трансцендентальной редукции «эпохе».

V

Теперь допустим, что живущее на Земле разумное человеческое существо, пройдя эволюцию от примитивной психики животных, в результате философских изысканий сумело представить себе сущность мира как он есть сам по себе. Вот она – эта сущность. А вот её источник – органы восприятия, психическая организация и не столь уж совершенные мыслительные и познавательные способности. Имеется ли в этом обстоятельстве, этом противостоянии какое-то особенное противоречие? Нечто такое, что способно наполнить масштабным скепсисом в отношении нашего познания? Оставаясь на позиции «субъектной» отстранённости от мира, принципиально закрываем себе путь к Сущности. Но такая позиция – не более чем избитая философская гипотеза. Некогда она была весьма эффективной, но ничто не может быть эффективным вечно. Давно пора учесть возрастание здоровых амбиций философской мысли. Мир, который позволяет заключить себя в скобки специальной редукции – это именно внешний мир, и неизбежно будет осознаваться как таковой. Но ничто не мешает отнести тот «центр», по отношению к которому мир является «внешним» – к самому миру и в дальнейшем пренебречь возможностью повторять этот шаг снова и снова. Невозможно представить, чтобы мир сам по себе кем-то бы не обозревался, мыслился и не представал собранием феноменов, – но именно эту невозможность и стоило бы теперь заключить в надёжные скобки. Потому что невозможность эта – теперь уже факт не мира и его сущности, а мира человеческой жизни и всех амбициозных человеческих желаний. Но среди последних есть такие, которые обоснованы представлением о высшем благе и идеале – а к ним и принадлежит стремление к философской истине1.

Отсюда приходим к вовсе не высшим, а достаточно приземлённым, но также не чуждым философии заключениям. Человеку, стремящемуся к предельной цели своей жизни следует временами оглядываться на себя, на свою «человечность», а значит и на свои слабости. Если он не будет этого делать, он может забыться, может вдруг ощутить себя в безвоздушном пространстве свободного и чистого действия или мысли, он может увидеть там Бог знает что и даже услышать «голоса». Оглядываться на себя стоит и потому, что по достижению тех или иных итогов их необходимо как-то зафиксировать, то есть соотнести с общепринятыми нормами адресования информации, в том числе и необходимостью подать эту информацию как нечто для многих интересное. Если же человек оглядывается назад, он видит всегда одно и тоже – крошечное существо на одинокой обитаемой планете, и даже неизвестно, есть ли ещё где-то такие же смешные в своей абициозности создания, как он. Но из этого следует только то, что во всяком деле полезна трезвая самокритика, а если эта самокритика полностью обесценивает те выводы, из-за которых она была призвана – значит изначально занимались чем-то несерьёзным и нестоящим.

Когда человек хочет что-то узнать – он обязательно достигнет цели, он просто обречён на это. Ибо если он видит, что терпит неудачу, он возьмётся с другого конца, или переформулирует свои задачи и вопросы задним числом или найдёт в своём отрицательном результате многие нераспознанные ещё ценности – и в конце концов найдёт себя так или иначе удовлетворённым. По природе своего самосознания человеку свойственно стремиться к предельно масштабным целям, а также убеждать себя в том, что в итоге приобрёл нечто более или менее адекватное первоначальному замыслу. Но стоит вглядеться, насколько среди откровений великих философов угадывается ирония в отношении их собственных познавательных результатов. Отчётливо она слышна у Платона, проскальзывает у Канта, Лейбница, Беркли, Бергсона, у представителей современной научно-рационалистической мысли. Но в трудах Гуссерля не видно её следов – он всегда серьёзен, слишком серьёзен, он идёт на конфликты с учениками, обвиняя их в недостаточной глубине проникновения, неумении правильно подойти даже к исходному пункту подлинного философствования. Как отмечалось исследователями, неуклонное исповедывание «трансцендентального идеализма» привело Гуссерля к идейной трагедии – к необходимости слишком сильной модернизации всю жизнь воздвигаемого здания, после которой уже трудно разобрать, где само здание, а где окружающие его вспомогательные постройки. Но всякий идеализм означает идеологический приоритет сознания, которое по смыслу этого понятия есть нечто слишком человеческое. Насколько же оправдано специально принимать во внимание и идеологизировать указанную необходимость «оглянуться на себя», – тот факт, что любой самый ценный философский вывод – создание существа, в своей деятельности вовсе не чуждого навыкам и повадкам неразумных животных? Есть ли в мире больший повод для иронии? Стремиться к высшим целям, в том числе и метафизического порядка – и необходимо, и плодотворно, несмотря на то, что в конце самых масштабных выводов будет стоять маленькая личная подпись. Поскольку по сделанному предположению этот факт ничего не может обесценить, выводы остаются тем, что они есть. Но то, чего они никогда не смогут сохранить в себе не смотря на все усилия – так это их общезначимости. И потому им не суждено стать и чем-то священным. Чем-то таким, ради чего стоило бы в жизни проявлять величайшую принципиальность и даже порывать имеющиеся человеческие связи. Да, философия способна достигать великих истин, – иначе стоило ли браться за это из века в век? – но хотя любая из них держится относительно недолго, она не превращается затем в свою противоположность – простую ложь. Философские выводы не лгут, когда они настойчивы и искренни, – скорее уж природа вещей такова, что истин о них становится всё больше и больше, даже если все они и противоречат друг другу. Кстати, это ещё один повод задуматься о сущности Мира как он есть сам по себе, почувствовать в себе уверенность разгадать её – и заранее иронически улыбнуться над будущими результатами.

VII

Но если остановиться на этом – философская познавательная потребность (которая в принципе не может быть утолена) окажется расщеплённой между субъективизмом и объективизмом. Либо торжествует человеческая жизнь, и все попытки сущностного проникновения достойны только снисхождения как необыкновенно отвлечённые умствования. Либо мы, люди, раз и навсегда признаём в себе «трансцендентальное начало», дремлющее в глубине телесно-духовной оболочки и свою способность улавливать и посильно расшифровывать доносящиеся оттуда откровения о всевозможных сущностях. Есть ли тут какие-либо возможности примирения? Будут ли они свидетельствовать о ещё одном прорыве к желанному усмотрению мира как он есть?

Для развитого взрослого человека вряд ли существует проблема смысла его жизни. Он скоре всего уже понял, что этот смысл заключён в том, чтобы жить как можно более интересно – в своём индивидуальном понимании этого интереса. И если этим интересом станет вдруг философские поиски, то автоматически человеком будет овладевать и вера в истинность полученных результатов. Сам строй нашей жизни, наше духовно-биологическое устройство предопределяют серьёзное отношение к вещам, которые обладают ценностью для нас. Есть такая вещь как телесные наслаждения – их потребность присуща людям, и это серьёзно, – но в силу каких-то внутренних осознаний большинство людей не выставляют эту вещь в качестве определяющей цели жизни. В то же время занятия чистой, неприкладной математикой или философией могут быть признаны таковыми целями. Сейчас не место рассматривать, почему так сложилось, – достаточно вспомнить, что многие люди занимались отвлечённым познанием с самых истоков цивилизации и не считались пропащими для общества. Они познавали и верили в познанное, не забывая и о необходимом скептицизме. Люди понимали, что всё достигнутое ими – невозможное для проверки предположение, но ведь оно было призвано описывать то действительное положение вещей, которого они не могут надеяться достичь помимо подобных предположений (в отличие от науки, где можно представлять постепенное приближение к истине за счёт все более удачных проверяемых гипотез). Философ может быть отчаянным скептиком, но если он станет абсолютным, холодным скептиком, он перестанет быть философом, – он тогда должен перестать думать над этим проблемами как ставшими ничтожными для него. Но как же тогда должен думать о себе пылкий философ-скептик, – может быть как о человеке, некстати ввязавшимся в некую непонятную игру – подобно сумасшедшему болельщику, выбежавшему на поле во время футбольного матча? Возможно либо принять явный релятивизм (как Н. Гудмэн со своими произвольно порождаемыми в познании мирами), либо пытаться как-то отстаивать правомерность представления о едином и притом познаваемом мире-бытии. Выбрав же последнее, надлежит определиться с тем, как совместить это представление с сугубо частным (в «мировом» отношении) фактом человеческой жизни.

В поиске сущности философ забывает про свою ограниченную, человеческую природу, – но когда-то он должен про неё вспомнить. Его ирония над самим собой – это признание «игрового» характера всей философии. Но с этим невозможно смириться как с единственной истиной: не может быть одна только ирония и игра – должно быть что-то ещё. Философы попеременно – то «трансцендентальные субъекты», то живые люди с их простительными слабостями, но непростительным нежеланием их признавать. Есть философский путь Платона: сущность вещей может быть постигнута, и для этого требуется «сверхжизненная» интуиция. Есть философский путь Канта: у вещей есть сущность, которая недоступна людям, «сверхжизненная» интуиция расщепляет разум на антиномии, поэтому надлежит заниматься только явлениями. Здесь нужен выбор, но как же хочется совместить этот выбор с подобием компромисса между «жизнью» и «сущностью вещей и мира». Не этот ли спасительный, но неуловимый компромисс двигал усилиями всех великих мыслителей, заставляя окружающих верить им, а затем убеждаться в невозможности того, о чём они говорили? Если Платон никак не увязал между собой своё несомненное жизненное здравомыслие со своим учением об идеях – не вправе ли мы специально спросить его об этом? И в таком случае признался бы он в нецельном характере своей натуры и попеременности испытываемых им состояний – познания Истины и необходимости простыми словами рассказывать о ней людям?

VIII

Возможно, Платон сказал бы так: «Я несомненно человек, но часто я ощущаю в себе как бы голос божества и способность смотреть на всё абсолютно проницающим взором. Повествовать о том, что я при этом вижу – очень трудно, да и память отказывается служить. Остаются лишь некоторые несомненные фиксации и формулировки, которые приходится развивать средствами человеческой речи и логического вывода. Это очень досадно: ведь всякий может не верить мне, да и я сам временами сомневаюсь и не могу обрести уверенность в действительности увиденного. Но я знаю одно: всё это составляет высший смысл моей жизни, как она дана мне от своих истоков – от самых первых интересов, вопросов и попыток во всём разобраться. И потому мир обязан оказаться таким, каким он предстал мне в результате непрестанных и мучительных напряжений мысли. Моя беда в том, что я в глубине души знаю про эту «сводимость» мира к моим мыслям и вынужден честно вынести это на поверхность, отвечая на ваш вопрос. Но есть ли тут подлинное противоречие? Я сейчас сижу с вами на этом чудесном холме, – а там вдали места ещё более чарующие – покрытые лесом отроги гор, сбегающие с них ручьи, устремлённые ввысь снежные вершины – словно преддверья самих Истины и Блага, которые несомненно скрываются ещё дальше – там, где наш глаз не различит ничего кроме таинственной дымки. Я когда-то был в тех местах, могу рассказать, насколько там вблизи всё ещё более прекрасно и соответствует этой притягательной наружности, и найдутся немало людей, которые подтвердят мои слова, ибо и они были там. Но помнится мне и другое, хотя не поручусь, что это не было в волшебном сне. Что как будто бы я в том путешествии, совершенно один, проник гораздо дальше, взобрался на самые вершины, приблизился к Истине и Благу и узрел их так, как вижу теперь вас и окружающий пейзаж. Моя память и мои домыслы об этом приключении давно сплелись, и мой рассказ неизбежно покажется странным, но его предмет настолько значителен для меня, что я придам ему вид реальной и даже более чем реальной действительности – насколько хватит мне моего искусства повествования и моего авторитета достойного человека. Да впрочем хватит и того, что я обрисую всё увиденное в самых общих чертах, а главный акцент сделаю на его отличии от окружающих нас вещей, а именно – на его подлинности по сравнению с последними. Ибо настолько сильно было моё впечатление, настолько ясно видел я сущность, что, не в силах передать это по-настоящему, я довольствовался сравнением окружающих нас вещей с бледными тенями, отброшенными на стену тусклым светом пещерного костра».

Не только философ, но и всякий добросовестный учёный-теоретик мог бы подытожить плоды своей деятельности в таких примерно словах, хотя может быть и отвергая существенный и никак не обнаружимый разрыв между заоблачной обителью Истины и нашей обыденной жизнью. Он только заметил бы, что нет смысла заниматься тем, что не может быть окончательно зафиксировано хотя бы в будущем, предполагаемом опытном подтверждении. Но слишком легко скептически возразить ему: о будущем ничего неизвестно, и каждый исследователь всякий раз старается прогнать свои собственные, не говоря уже о чужих, сомнения в полученных выводах. И подмога ему только та, что он сам это когда-то видел, ощущал, мыслил с абсолютной достоверностью и т. д. Всякий, кто занимается делом познания, должен составить отчёт о некотором давнем путешествии и придать правдоподобие тому, что ему самому уже во многом кажется странным. Умение убеждать себя и других вопреки ускользающему материалу памяти – это и есть жизненная позиция любого вещателя о найденной Истине. В таком положении абсолютно все, и надо принимать это как должное – как последнюю инстанцию в процессе обретения знания, в том числе и о сущности мира. Здесь противопоставление «подлинная сущность – человеческое мнение» заключено во всегда частично недостоверном, но в общем правдивом, и самое главное – для кого-то очень интересном рассказе о предпринятом путешествии. Мир устроен так, что наша обычная жизнь окружена различными горизонтами, одни из которых мы время от времени достигаем, а другие, подобно далёким снежным горам, словно бы отступают при нашем приближении. Но неким так до конца и не установленным способом один или другой из людей оказываются там, а потом возвращаются. И слушателям уместно сомневаться лишь в отношении деталей, но не всего их рассказа в целом. Говорить себе «тут всё выдумано» – всё равно что отрицать саму жизнь из-за наличия зла и несовершенства в ней. И все мы – заинтересованные лица – снова и снова слушаем очередной рассказ, и тем с большим интересом, чем менее рассказчик напускает на себя важность и чем отчётливее даёт понять, что кое-что ему пришлось и специально придумать. Он повествует с улыбчиво-серьёзным выражением лица, он говорит, как ему всё показалось, и как он всё понял из показавшегося ему. Но не менее ценно, что он указывает на наличие иных путей, оставшихся в стороне от его маршрута, и какой-то слушатель уже видит себя на этом неизведанном пути. И ему представляется, какие чудеса он может там увидеть, и даже то, чем он сможет cлегка приукрасить свой будущий рассказ о главном путешествии своей жизни.

Сноски:

  1. Возможно, что в настоящее время понятия Блага и Идеала стали чем-то архаичным и немодным. Если так, то я считаю этот факт заблуждением в духовном развитии человечества и, смею думать, исправимым.