Чего не знал Заратустра

Вместо вступления

Я собираюсь полемизировать не с древним персидским пророком Заратустрой, а с его тезкой, созданным воображением Фридриха Ницше. С Заратустрой, который оказал столь сильное, почти магическое влияние на немецкую молодежь, шедшую сначала в Гитлерюгенд, затем в национал-социа­листы, Вермахт и СС. С Заратустрой-Ницше, которого советская пропаганда, и не только она одна, считают предтечей фашизма. Но также с Зара­тустрой, который был воспринят с большим восторгом не только в Германии, но и в тогдашней России. И не только в тогдашней, и не только в России. И сегодня и во всем мире у Ницше есть много поклонников, и долго еще и в будущем будет Заратустра завораживать молодых лю­дей всех народов, молодых прежде всего, молодых, дерзающих, ищущих сво­их вершим и стремящихся покорить их. И будет завораживать по праву, ибо, если фашизм, как идеологию, можно отбросить полностью как одно­цветно черное зло, то в том, что создал Ницше и в “Заратустре” прежде всего, есть мысли, выраженные с редкой силой и красотой, которые навсегда войдут в сокровищницу человеческого духа.

Уже из вышесказанного видно, сколь противоречивое наследие оставил Ницше и как не мешает в нем разобраться. Попыток разобраться было сделано не мало /упомяну лишь Соловьева и Бердяева в русской философии. Но, судя по тому, что совсем еще недавно Ницше и его Заратустра были запрещены на территории бывшего Советского Союза, а се­годня с разрешением публикации раздаются в печати и по телевидению, среди потоков дифирамбов, утверждения, что Ницше не имеет никакого отношения к фашизму, разбираться еще есть в чем, что я и попытаюсь сделать.

Итак, прежде всего, попробуем уяснить себе, что знал Заратустра и чему хотел он нас научить. На это не так просто ответить и потому, что не так уж просто само учение, но также из-за стиля, которым на­писана книга. Вот что говорит сам Заратустра о стиле:

“Из всего написанного люблю я только то, что пишется своей кровью”
“Кто пишет кровью и притчами, тот хочет, чтобы его не читали, а заучивали наизусть,
В горах кратчайший путь-с вершины на вершину, но для этого надо иметь длинные ноги. Притчи должны быть вершинами: и те, к кому говорят они – большими и сильными.”

Притчевый стиль не изобретен Ницше, он был известен человечеству давно и вершиной его, безусловно, является Библия. Художественные достоинства этого стиля вообще и в “Заратустре” в частности не нуждаются в моих похвалах. “Расплавленное золото прозы” сказано о нем и я могу лишь присоединиться к этому мнению, если речь идет о лучших на мой вкус местах книги. Но притчевый стиль имеет и свою слабую сторону, особенно для работы философской, каковой и является “Заратустра”. Он не требует от автора рационального обоснования его утверждений и позволяет ему оставлять много недоговоренностей и даже противоречить самому себе. Правда, противоречия эти, как правило, кажущиеся, как в Евангелии, где в одном месте сказано: “Не судите, да, не судимы будете”, а в другом – “Кто убил, тому Синедрион”, т.е. суд. И эта кажущаяся противоречивость способствует художест­венной силе. Т.е. читателя неглубокого и нетерпеливого она, конечно, отпугивает, но долгую жизнь книге определяет не этот читатель. А тот, что определяет, понимает, что противоречие – видимое, а на самом деле в одном случае речь идет об одном суде, а в другом – совсем о другом. И то, что ему самому приходится додумывать, увеличивает в его глазах очарование книги.

Но с другой стороны давать читателю самому додумывать давно пре­вратилось в накатанный литературный прием, ставший, пожалуй что, бичом литературы сегодня. За ним посредственность, причем не только в литературе, но и в кино, и телевидении скрывает, как правило, отсутствие своих мыслей. Зачастую это сочетается с тем, что берется апробировано значительная тема, как, скажем, в телефильме “Мать Иисуса” и вокруг разводится глубокая философия на мелкой воде. Или наигрывают на низменных инстинктах человеческой природы, т.е. инстинкты сами по себе не низменны и не высоки, а просто инс­тинкты, но их превращают в низменные соответствующим, с позволения сказать, искусством/ и опять же изображают глубокомысленную позу исследователя человеческой природы, настоль глубокого, что так прос­то его не понять, а надо сильно додумывать.

Но не только у литературных поденщиков, к которым Ницше, конечно, никак не принадлежит, прием недоговоренности, а тем более противоречия с самим собой /неразъясненного/ превращается в недостаток. Это может быть недостатком и настоящей литературы, тем более, если речь идет, как уже сказано, не просто о литературе, а о философии /или религии/. Ибо это порождает неверные толкования, ко­торые человечество потом выхаркивает кровью.

Думал ли ты об этом Заратустра? Оказывается, думал и вот что писал:

“Я люблю все, что ясно смотрит и правдиво говорит. Но он – ты ведь знаешь это, ты, старый папа, – он был немного из твоего рода, из рода священнического – его можно было разно понимать.
Его часто и совсем нельзя было понять. Как же сердился он на нас, этот дышащий гневом, что мы его плохо понимали! Но почему же не го­ворил он яснее?”

Папа, с которым ведет здесь беседу Заратустра, это Папа Римский, а “он”, которого можно было разно понимать, это Иисус Христос /или Господь Бог/ и речь идет о недостатке канонического учения христианства, допускающего это разное понимание.

Но как сильно сказанное здесь Заратустрой относится и к нему самому. И не только неясности и видимые противоречия оставил нам Заратустра. Он оставил нам и такие противоречия, которые не пересту­пить никакими “длинными ногами”. Я покажу это в дальнейшем.

Конечно, есть и объективная сложность, объяснять сложную жизнь /и до глубоких глубин проникает в нее Заратустра/, и, как сказал Христос: “Не мечите бисер перед свиньями”/ Тоже по видимости противоречит его проповеди смирения и “блаженны нищие духом”/ – И все же тому, для кого эта сложность слишком велика, не следовало бы называть себя пророком, согласись, Заратустра.

И еще насчет “писать кровью”. Нет спору – немало прекрасных страниц мировой литературы написаны кровью сердца. Но, конечно же, не только кровью можно писать хорошо. Вряд ли кто скажет, что строфа Пушкина

На холмы Грузии легла ночная мгла
Бежит Арагви предо мной
Мне грустно и легко, печаль моя светла
Печаль моя полна тобой

написана кровью. Но пусть попробует Ницше убедить нас, что она не написана поэтом от Бога. Главное же, что ультимативное требование к самому себе писать кровью приводило многих к неестественности, на­пыщенности, экстатичности стиля. Не избежал этого и Заратустра. И имен­но там, где запутывается мысль его и теряет прозрачную ясность, где противоречия из видимых превращаются в сутьевые, нарастает экстатичность стиля, доходя почти до шаманских завываний и неприличного самохвальства:

“О душа моя, я дал тебе новые имена и разноцветные игрушки, я назвал тебя “судьбою, “пространством пространств”, “пуповиной времени” и “лазоревым колоколом”.
“И поистине, о душа моя! Кто бы мог смотреть на твою улыбку и не обливаться слезами? Сами ангелы обливаются слезами от чрезмерной
доброты твоей улыбки”.
“Ибо таков я от начала и до глубины, притягивающий, привлекающий, поднимающий и возвышающий, воспитатель и наставник, который некогда не напрасно говорил себе: Стань таким, каков ты есть!””.
“Меня уносит, душа моя танцует. Ежедневный труд! Ежедневный труд! Кому быть господином земли?
Месяц холоден, ветер молчит. Ах! Ах! Летали ли вы уже достаточно высоко? Вы плясали: но ноги еще не крылья.”

И т.д.

Заратустра – проклинатель

Теперь вернемся к вопросу, что знал Заратустра, и чему хотел он нас научить. В разговоре с первым, кого он встречает после десяти­летнего уединения в горах, где зачал свое учение, провозглашает Заратустра: “Я люблю людей”.

Движимый этой любовью, он спускается с гор, дабы передать людям свое учение, и вот первые слова его обращенные к ним:

“Я учу вас о сверхчеловеке. Человек есть нечто, что должно прев­зойти. Что сделали вы, чтобы превзойти его?

Все существа до сих пор создавали что-нибудь выше себя: а вы хо­тите быть отливом этой великой волны и скорее вернуться к состоя­нию зверя, чем превзойти человека?”

Мы еще не знаем, что такое сверхчеловек, но нам уже ясно, что лю­бовь Заратустры к людям это не всепрощающая любовь, что Заратустра не приемлет человека и человечество в их нынешнем состоянии и, что любит он их лишь как переходный этап к будущему более совершенному человечеству. И эту мысль он повторит и разовьет множество раз на протяжении книги:

“Человек-это канат, натянутый между животным и сверхчеловеком, – канат над пропастью.”

“Человек-это мост…”. И т. д.

Итак, дразнящий молодую кровь призыв к совершенствованию. К совер­шенствованию куда, возникает вопрос. Но прежде всего к совершенствованию откуда? Что отталкивает Заратустру в современном ему человеке и что он хочет в нем превзойти? Тут начинается учение Заратустры об антиподе сверхчеловека, о последнем человеке. Вот что он пишет о нем: “Смотрите! Я показываю вам последнего человека.

“Что такое любовь? Что такое творчество? Устремление? Что такое звезда?” – так вопрошает последний человек и моргает”.

Тяжело не узнать портрет этого моргающего. Праведен гнев Заратус­тры и громом гремят его обличения последнего человека – обывателя. Во всех личинах, которые любит надевать на себя обыватель, узнает его Заратустра и особенно ненавидит он тех, кто прикрывает свое нич­тожество служением великой идее:

“Вы жметесь к ближнему, и для этого есть у вас прекрасные слова. Но я говорю вам: ваша любовь к ближнему есть ваша дурная любовь к самим себе.

ВЫ бежите к ближнему от самих себя и хотели бы из этого сделать себе добродетель: но я насквозь вижу ваше бескорыстие”.

“Я хожу среди этих людей и дивлюсь: они измельчали и все еще мель­чают…

В сущности, в своей простоте они желают лишь одного: чтобы никто не причинил им страдания. Поэтому они предупредительны к каждому и делают ему добро. Но это трусость: хотя бы и называлась она “добродетелью”.”

“Своею добродетелью хотят они выцарапать глаза своим врагам, и они возносятся только для того, чтобы унизить других.

Но опять есть и такие, что сидят в своем болоте и говорят из тростника: “Добродетель – это значит сидеть смирно в болоте.

Мы никого не кусаем и избегаем тех, кто хочет укусить, и во всем мы держимся мнения навязанного нам.”

Опять-таки есть и такие, что любят жесты и думают: добродетель
– это род жестов.

Их колени всегда преклоняются, а их руки восхваляют добродетель, но их сердце ничего не знает о ней.

Но есть и такие, что считают за добродетель сказать: “Добродетель необходима”; но в душе они верят только в необходимость полиции”.

Это о прикрывающихся любовью к ближнему и добродетелью. А вот о тех, кто прикрывает свою зависть любовью к справедливости и равен­ству:

“Мщение сидит в твоей душе: куда ты укусишь, там вырастает чер­ный струп, мщением заставляет твой яд кружится душу!

Так говорю я вам в символе, вы, проповедники равенства, заставля­ющие кружиться души! Тарантулы вы для меня и скрытые мстители!”

“”Мщению и позору хотим мы предать всех, кто не подобен нам” – так клянутся сердца тарантулов.”

К теме последнего человека примыкает у Заратустры проклинание всего того, что заслуживает проклятия в этой жизни. “Не можешь благословлять – научись проклинать” говорит он, хоть сам он мо­жет благословлять и благословляет, но прежде всего Заратустра – великий проклинатель, проклинатель всего низкого, недостойного, мелкого и подлого в человеке:

“Не раб ли ты? Тогда ты не можешь быть другом. Не тиран ли ты? Тогда ты не можешь иметь друзей.”

“И посмотрите на этих мужчин: их глаза говорят, они не знают ни­чего лучшего на земле, как спать с женщиной.

Грязь на дне их душ, и горе, если у грязи их есть еще дух!”

А вот обо всех тех, кто берется учить людей и вести их, но заботится лишь о признании толпы, об успехе, карьере и благополучии своем:

“Народу служили вы и народному суеверию, вы все знаменитые муд­рецы, а не истине! И потому только платили вам дань уважения.”

“В пустыне жили искони правдивые, свободные умы, как господа пустыни; но в городах живут хорошо откормленные знаменитые мудрецы – вьючные животные.”

О поэтах:

“Немного похоти и немного скуки: таковы еще лучшие мысли их”. “Они для меня недостаточно опрятны: все они мутят свою воду, чтобы глубокой казалась она.”

А вот об академических ученых, гуманитариях:

“Когда выдают они себя за мудрых, меня знобит от мелких изрече­ний и истин их: часто от мудрости их идет запах, как будто она исхо­дит из болота: и по истине, я слышал уже, как лягушка квакала в ней!”

И еще о философах, которые отрывают свою философию от проблем жизни и общества, ставят себя “выше этого”:

“Это сравнение прилагаю я к вам, чувствительные лицемеры, к вам, ищущим “чистого познания”! Вас называю я – сластолюбцами!

В презрении к земному убедили вы ваш дух, но не ваше нутро: а оно сильнейшее в вас!”

“Но в том проклятье ваше, вы, незапятнанные, вы, ищущие чистого поз­нания, что никогда не родите вы: хотя бы широко, как роженица, и лежа­ли вы на горизонте!”

Все эти лжемудрецы, лжеученые и лжепоэты существовали во все времена, но с каждым поколением становится их все больше, и чем больше их становится, тем вреднее, опаснее они. Сегодня опасность от них сравнима с опасностью экологической катастрофы, ибо загрязняют они духовную сферу и забивают информационные каналы также, как отходы технологической цивилизации засоряют атмосферу и отравляют водные источники. И потому сказанное о них Заратустрой, звучит сегодня пророчески. Но особенно пророчески звучат сегодня его обвинения сорта людей, которых в “Неорационализме” (Киев, Укринтермед,1992) и в “Записках “оле”” (Израиль, Кинор,1985, №5) я назвал новоментальцами, сорта людей, который хоть и существовал всегда, но имен­но сегодня претендует на доминирующую в обществе роль, отправляясь от ставших модными в мире западной цивилизации философий. Вот что писал о них Заратустра:

“Базар полон шумящими паяцами и народ хвалится своими великими людьми”

Разве не подходит это к нынешним звездам “шоу”, дешевого кино и телевидения с культом секса и насилия, ко всяким Мадоннам, Принцам, Чечолинам, Шварценеггерам и иже с ними?

А вот о тех, кто считается качественными и даже великими предста­вителями современного искусства и которые воистину не лишены талан­та:

“У комедианта есть дух, но мало совести духа”.

“Завтра у него новая вера, а послезавтра еще более новая”. “Опрокинуть – называется у него доказать. Сделать сумасшедшим – называется у него убедить”.

Как великолепно это подходит к Набокову, Кафке, Бергсону, Бродскому и т.д. А вот к Толстому и Достоевскому, Баху и Вивальди, к Солженицыну это не подходит.

Как уже сказано, Заратустра – великий проклинатель и поэтому обли­чительная сторона – лучшая в его учении. Но и здесь не во всем можно согласится с ним. И не в том дело, что в свойственной ему манере он не определяет нам, о каких именно ученных или поэтах он говорит, и поверхностный читатель может отнести его проклятия ко всем. Дело в том, что, не определяя границ действия сказанного им, 3аратустра не только слабоголового читателя вводит в заблуждение, но и сам, не ведая, переходит границы истинности своих утверждений. Хорошо звучат проклятия Заратустры тарантулам, прикрывающим свое ничтожество и мстительность призывами к равенству

Но не только сторонников полного равенства относит Заратустра к тарантулам, но и сторонников равных прав, сторонников демократии, восстающих “против всего власть имущего” причисляет туда же.

Но особенно перегибает Заратустра в своих проклятиях Христианству и его последователям. Конечно, прав он, бичуя ничтожество и посредственность, прикрывающихся любовью к ближнему и христианской добродетелью.

“И когда я кричу: “Кляните всех трусливых демонов в вас, которые желали бы визжать, крестом складывать руки и поклоняться!”, они восклицают:”3аратустра нечестивец”.

И особенно кричат об этом их проповедники смирения: – да, именно им люблю я кричать в самое ухо: “Да! Я – Заратустра, нечестивец!

Проповедники смирения! Всюду, где есть слабость, болезнь и гниение, они ползают, как вши; и только мое отвращение мешает мне давить их”.

Прав Заратустра в неприятии смирения, принижающего человека, заставляющего его безропотно принимать болезни, нищету и убожество, лишающего его воли к жизни. Прав он и выступая против смирения, заставляющего человека безропотно и некритично принимать учения, религиозные или нет, тем более трактовку их вероучителями:

“Я – Заратустра, нечестивец: я варю каждый случай в моем котле. И только когда он там вполне сварится, я приветствую его, как мою пищу.”

Но даже не зная дальнейшего учения Заратустры, нельзя не почув­ствовать оголтелость этой его позиции. Неужто совсем нет места смирению в системе ценностей человека, смирению пред лицом надличного и вечного, если не перед Богом, то перед Природой? Природой если и не Богом сотворенной, то уж точно не человеком, и той Природой, тем прекрасным даром Бога или судьбы, среди которой заро­дилось человечество, которую оголтелая гордыня самоутверждения и несмирения современного человека, не одним лишь Заратустрой воспитанная, но и им тоже, ставит сегодня на грань гибели, угрожая тем са­мым и существованию самого человечества?

Еще больше вызывают возражение пламень и сера, которые извергает Заратустра против сострадания:

“Поистине не люблю я сострадательных, блаженных в своем состра­дании…”

Если иметь в виду только тех “сострадательных”, особенно расплодившихся на Западе со времен папы Фрейда, что весь свой пыл тратят на защиту слабого человека, неспособного властвовать над своими инстинк­тами /не говоря уж о том, как трактуются природа этих инстинктов/, тысячу раз прав Заратустра. Ибо, защищая педерастов и прочую грязь, засоряют эти лжегуманисты весь сад человеческой жизни и, прежде всего такую тонкую и важную сферу его, как любовь и дружба, хоть и талдычат они на эти темы без конца, как массовик – затейник на пароходной экскурсии. Бывают и другие виды сострадания, равносильного слабости и терпимости к тому, с чем мириться нельзя. Но разве можно отринуть всякое сострадание? И во что тогда превратится человеческая жизнь? И как мог ты, Заратустра, эстет и поклонник полифонической музыки, кляня сострадание и христианство в целом, ни словом не упомя­нуть о музыке Вивальди и Баха, величайшей музыке, сотворенной чело­веком, и музыке, исполненной сострадания к людям?

Заратустра против загнивания жизни

К теме “Заратустра – проклинатель” примыкает тема, которую я назвал “Заратустра против загнивания жизни”. С этой темы начинает он выстраивать своего сверхчеловека:

“Надо научиться любить самого себя – так учу я – любовью здоровой и неиспорченной: чтобы сносить себя самого и не скитаться всюду.

Такое скитание называется “любовью к ближнему”: с помощью этого слова до сих пор лгали и лицемерили больше всего, и особенно те, кого весь мир переносил с трудом.”

“”К чему жить? Все суета! Жить – это молотить солому; жить – это сжигать себя и не согреться”-

Эта старая болтовня все еще слывет за “мудрость”; за то, что стара она и пахнет затхлым, еще более уважают ее…

Они садятся за стол и ничего не приносят с собой, даже здорового голода; – и вот хулят они: “Все-суета!”

Но хорошо есть и хорошо пить, о мои братья, это, по истине, не су­етное искусство! Разбейте, разбейте скрижали тех, кто никогда не ра­дуется!”

“”Хотеть” освобождает: ибо хотеть значит созидать; так учу я. И толь­ко для созидания должны вы учиться!”

“А вы уставшие от мира и ленивые! Вас надо посечь розгами! Ударами розги надо вернуть вам резвые ноги.”

“Ах, если бы вы поняли мои слова: “Делайте, пожалуй, все, что вы хотите, – но, прежде всего, будьте такими, которые могут хотеть!

Любите, пожалуй, своего ближнего, как самого себя, – но, прежде всего, будьте такими, которые любят самих себя-

-любят великой любовью, любят великим презрением!” – Так говорит Заратустра, нечестивец!”

Заратустра потому ненавидит “последнего человека” – обывателя, псевдо смиренных и стонущих “все-суета”, что они опресняют жизнь, лишают ее радости и вкуса. А тех, кто стоит за полное равенство, про­клинает Заратустра за то, что они стремятся уничтожить потенциалы в жизни, обеспечивающие ее игру, интерес, развитие и саму жизнь, наконец. Вот как пишет он об этом:

“Я не хочу, чтобы меня смешивали или ставили наравне с этими проповедниками равенства. Ибо так говорит ко мне справедливость: “Люди не равны.”

И они не должны быть равны! Чем была бы моя любовь к сверхчеловеку, если бы я говорил иначе?”

Но и здесь перегибает Заратустра и вот как заканчивает тира­ду:

“Пусть по тысяче мостов и тропинок стремятся они к будущему, и

пусть между ними будет все больше войны и неравенства: так застав­ляет меня говорить моя великая любовь!”

Не просто разность потенциалов – неравенство и порождаемую ей иг­ру жизни славит здесь Заратустра, но неограниченную разность и любой конфликт, порождаемый ею, включая войну:

“Вы говорите, что благая цель освещает даже войну. Я же говорю вам, что благо войны освещает всякую цель!”

Да, полное равенство для человеческого общества равносиль­но энтропийной смерти. Жизнь на земле существует благодаря разности температур между пламенем Солнца и космическим холодом. Но ошибается Заратустра, полагая, что чем больше разность потенциа­лов, тем лучше для жизни. Жизнь это поверхностное, пленочное явление. Из всего обследованного космического пространства она существует лишь на поверхности Земли, где разность температур от -60*С до +60*С – ничтожно тонкая пленка в сравнении с разницей между холодом межзвездного простора и пламенем звезд. Устрани эту разницу температур на Земле и жизнь на ней постепенно погибнет. Помести нашу Землю на поверхность Солнца или в глубины межзвездного прос­транства и жизнь на ней погибнет мгновенно. Но это последнее – это то, к чему зовет нас Заратустра, особенно, если мы будем реализовывать его призыв к войне в наше время атомных игрушек.

В рамках этой темы противопоставляет также Заратустра тело душе и духу, земное небесному и веру в человека вере в Бога:

“Усталость, желающая одним скачком, скачком смерти, достигнуть конца, бедная усталость неведения, не желающая больше хотеть: ею соз­даны все боги и другие миры.”

“Больными и умирающими были те, кто презирали тело и землю и изо­брели небо и искупительные капли крови: но даже и эти сладкие яды брали они у тела и у земли!”

“Так проходит тело через историю, оно нарождается и борется. А дух – что он для тела? Глашатай битв и побед, товарищ и отголосок.”

В порядке исключения, Заратустра, говорящий притчами и шагающий “с вершины на вершину”, строит здесь и некоторую аргументацию себе в помощь. Он вводит понятие “Само”, аналогичное Фрейдовскому “Оно”, но более богатое, не сводимое к одному лишь “либидо”, как у Фрейда. /Заметим, кстати, что Ницше предвосхищал здесь Фрейда/. Это “Само” растет из тела, а дух и душа, и “Я” растут из “Само”:

“Больше разума в твоем теле, чем в твоей высшей мудрости. И кто знает, для чего нужна твоему телу твоя высшая мудрость? Твое “Само” смеется над твоим “я” и его гордыми скачками. “Что мне эти скачки и поле­ты мысли? – говорит оно себе. – Окольный путь к моей цели. Я служу по­мочами для “я” и внушителем его понятий.”

Заратустра здесь прав отчасти. Не вызывает сомнения, что душа, дух и “я” сложились эволюционно гораздо позже, чем тело. И все-таки лишь наполовину прав он здесь. Прав он, выступая против пренебрежения христианской религией потребностями тела и всем земным. Но впадает он в тот же грех, что и “пауки-крестовики”, как он называет христианских проповедников, рассматривая дух и “я” лишь как что-то вспомогательное для тела. Ибо хоть душевно-духовные потребности и сложились в эволюционном развитии позже, никак не пренебрежимы они в современном человеке в сравнении с потребностями тела. Укажу лишь на способность человека жертвовать жизнью, а значит и телом и всем земным, во ими служения идее /духу/ или из-за душевных привязанностей. Поэтому, выступая против пренебрежения христианством земного и телесного, нет нужды впадать в противоположную крайность и принижать дух и душу. Ведь не первый Заратустра вос­стал против этого. Были другие, которые это сдела­ли до него и не хуже него, и не впадая из крайности в крайность. Лю­ди Возрождения научили нас любить тело и все земное, не пренебрегая душой и духом, и верить в человека, не отвергая веры в Бога. Знаком ли ты, Заратустра, с их гармоническим учением?

И, наконец, и сама христианская религия – в первоисточнике своем – это не пренебрежение земным в угоду небесному и уничижение человека пред лицом Бога. “По образу и подобию Божьему” создан человек, сказано там, а это значит, что не принижен он, а возвеличен. Возвеличение это – и в тех высоких требованиях, что предъявляет религия к человеку, требованиях, которые, как увидим в дальнейшем, отвергает Заратустра. Также и пренебрежение земной жизнью и ее радостями не обязательно следует из основ учения христиан­ства /и тем более иудаизма/. Ведь этот земной мир – это также творение Бога /для тех, кто верит в него/, прекрасное творение, а, значит, грех совершает тот, кто не радуется земной жизни. Но, конечно, есть в хрис­тианстве, а тем более в отдельных направлениях его и то, против чего восстал Заратустра, и прежде всего отказ от борьбы за лучшее устроение этой земной жизни. Вообще, я определил бы грань между лжесмиренными, лжедобродетельными и прочими лже от христианства и нормальными верующими, грань, которую сам Заратустра не проводит, таким вопросом: Не потому ли ты, верующий, ходишь в храм молиться, соблюдает посты и ведешь кисло-сладкие разговоры про “не судите, да не судимы будете”, что ты сер и бесцветен, что тебе не охота возложить на себя бремя саморазвития, или ты боязлив и ленив душою, для того чтобы гордо ша­гать по саду жизни, вкушая его плодов, наслаждаясь его красотой, но и будучи готов рискнуть собой и будучи готов сам отвечать за свои поступки? Если это так, то прав в отношении тебя Заратустра и прежде чем молиться в храме, тебе следует научиться быть просто человеком.

К теме “Заратустра против загнивания жизни” относится и прославление им воли, силы воли, сильных желаний и сильных страс­тей, сильных личностей:

“Все чувствующее страдает во мне и находится в темнице: но воля моя всегда приходит ко мне, как освободительница и вестница радос­ти.

Воля освобождает: таково истинное учение о воле и свободе – ему

учит вас Заратустра.”

Сильные желания, сильная воля. Кто станет спорить с Заратустрой, что будет пресной жизнь без них. Но ведь есть же вопрос, на что направлена эта воля, эти сильные страсти, это “я хочу”. К сожалению, для Заратустры нет этого вопроса. Оголтела его воля и не знает она гра­ниц.

“Прочь от бога и богов тянула меня эта воля; и что осталось бы создавать, если бы боги – существовали!”

“Себя самого приношу я в жертву любви своей, и ближнего своего подобно себе.”

Себя самого приносить в жертву любви своей – это красиво, но за что же ближнего?

Этот чрезмерный акцент Заратустры на волю, на силу естественно сочетается у него с требованием большой разницы потенциалов – сильного неравенства и борьбы, включая войну, и порождает также отрицание им всякой умеренности и полутонов, как посредственности и гнили жизни:

“Мы ненавидим ползущие облака, этих посредников и смесителей: это существа разнородные и неопределенные, которые не научились ни благословлять, ни проклинать от всего сердца.

Лучше буду я сидеть в бочке под закрытым небом или в бездне без неба, чем видеть тебя, ясное небо, омраченным ползущими облаками!…

Ибо легче мне переносить шум и гром, и проклятия непогоды, чем это осторожное, нерешительное, кошачье спокойствие; и даже среди людей ненавижу я всего больше всех тихонько ступающих, половинчатых и не­определенных, медлительных, как ползущие облака.”

Заратустра – эстет и прекрасные образы, верно, служат ему, когда мысль бьет точно в цель, но когда он промахивается, то и образы его становятся фальшивыми и выдают его. Представить только, как обеднел бы лик природы без медлительных, неопреде­ленных, изменчивых облаков, какое это было бы однообразие: день ото дня наблюдать только чистое небо и палящее солнце на нем. Я не знаю, как относился Ницше к живописи японца Хокусайи, к музыке Рахманино­ва, к импрессионистам, но если следовать сказанному им, мы должны были бы все это отвергнуть и слушать лишь “Полет Валькирий” Вагнера или нечто ему противоположное, сентиментально безоблачное. И все это – парадокс – во имя интересности жизни.

А при переходе от аллегорий и символов к тому, что они символи­зируют, получается, что целые пласты людей, не являющихся обывателями, трусами, людей нормальных, порядочных, увлеченных чем-то надличным, будь-то профессия, природа, искусство и т.д., но людей тихих, скромных, не рвущихся к самоутверждению, не рвущихся взять силой все от жизни, полагающих, что жизнь сама порадует нас и счастьем и испытаниями, и нужно лишь быть готовым к ним, а не бегать за ними, высунув язык, отметаются Заратустрой в лишние. Это сорт людей, воспетый Окуджавой /”О, были б помыслы чисты, а остальное все приложится”/, сорт людей, хорошо известный в русской культуре, но сорт, которого, очевидно, не знает Заратустра.

Чрезмерное тяготение Заратустры все решать силой смазывает нюансы и портит тот сад жизни, то ее наполнение, о котором он так печется. Возьмем любовь – один из великолепнейших наполнителей жизни, одно из лучших украшений ее сада. Нет, никто не скажет, что Заратустра вообще не знает, что это такое. У него есть немало прекрасных строк о любви. Вот, например, из главы “О старых и молодых женщинах”:

“Пусть в вашей любви будет ваша честь!” – говорит он, обращаясь к женщинам. – “Вообще женщина мало понимает в чести. Но пусть будет ваша честь в том, чтобы всегда больше любить, чем быть любимыми, и никогда не быть вторыми.”

Но тут же вплетается у него в тему любви силовой оттенок:

“И повиноваться должна женщина…”

“Ты идешь к женщинам? Не забудь плетку!”

Конечно, Заратустра говорит символами. Но почему не употребил он, скажем, такой символ: Женщина – это тонкий инструмент, из которого тот, кто умеет играть, извлекает дивные звуки? Нет, Заратустре нужна плетка, когда он идет к женщинам. Этим тонким инструментом он хочет за­бивать гвозди. И это у него – пестование сада жизни!

И все же есть ли в жизни место для воли Заратустры? Есть ли в ней для нее почетное место? Я имею в виду, не только для доброй воли или силы воли, направленной на добрые дела. Я имею в виду, для воли выраженной заратустровским “я хочу”. Так вот, этой воле тоже, безусловно, есть место в жизни.

Есть, ибо это – воля дикого животного, от которого произошел человек, и часть которого сидит в нем, это воля челове­ка вне общества, воля дикого американского Запада. Это воля природы. Это воля, о которой писал Пушкин:

“На свете счастья нет

Но есть покой и воля”

Мы можем сказать: были эти покой и воля во времена Пушкина, а сейчас их становится все меньше. Но и тогда они были не в обществе, а вне его. Ведь не царский лжедвор имел в виду Пушкин, говоря о покое и воле “на свете”. Общество же не может принимать неограниченной воли “я хочу” не разрушаясь, не возвращая человечество назад к пе­щерам, не лишая человека того собственно человеческого, созданного культурой, от которого, конечно, и Пушкин ни за что не отказался бы, в том числе и во имя “покоя и воли”.

И все-таки человеку нужна эта воля, ибо без нее, как и без духовности, он утратит какую-то важную сторону своей человеческой сути. Он престо перестанет быть человеком, станет каким то новым видом, для которого нужно будет новое название. Правда, Заратустра как раз и зовет нас к “преодолению человека” и сотворению нового вида под названием сверхчеловек, но еще не известно, захотим ли мы пойти с ним к этой цели.

Возникает вопрос, что же делать, чтобы не дать завять ни животной ни собственно человеческой природе человека. Эта работа – не место для развернутого ответа на него, тем белее, что достаточный ответ сегодня вряд ли может быть дан. Но кое-что на эту тему я хочу сказать.

Во-первых, в отличие от времен Ницше, сегодня стало ясно практи­чески всем, что ту Природу, которая была колыбелью человечества, и в которой только и есть упомянутая воля, нельзя уничтожать ни в порыве преобразования мира, ни в упоении от “победы человека над силами природы”, ни в погоне за пресловутым материальным благосостоянием.

Во-вторых, становится ясным, что природа должна быть сохранена не только в компьютерной памяти, где будет закодирован генофонд всех видов живого, не только в зоопарках и дендропарках и, наконец, даже не только в национальных заповедниках. Я думаю, что рано или поздно люди придут к пониманию необходимости возврата под дикую природу некой критической части суши с одновременным решени­ем демографической проблемы. И тогда восстановится баланс между физической и духовной природой человека, уже нарушенный и продолжа­ющий нарушаться сегодня. Пожелавший глотнуть воли не будет нуждать­ся в том, чтобы избить кого-нибудь, убить, изнасиловать или носить­ся как угорелый на оглушительно ревущем мотоцикле, нарушая покой других, или конвульсивно дергаться в дискотеке под тяжелый рок, смот­реть порнуху или фильмы ужасов, или набираться сеансов психоанализа для “покоя”. Он сможет уйти в природу и там найти покой или про­явить свое “я хочу” и волю в борьбе с дикими животными, голодом и холодом.

Правда и тут потребуется некоторая регламентация. Ибо, если уходящие в природу будут ехать в нее на джипах, везя с собой ружья и прочее оборудование, то она вновь вскоре исчезнет или “любители природы” настроят там “хап” городков, провозгласят себя народом и пот­ребуют независимости и признания в ООН. Но полная свобода – это абстракция, никогда не существовавшая и не могущая существовать. Жизнь в природе и отношения людей, встречающихся в ней, будут регламенти­роваться правилами, но правилами отличными от норм цивилизованного общества, правилами, подобными тем, что господствовали на амери­канском диком Западе во время оно.

Нигилизм Заратустры

Когда Заратустра “перегибает”, проклиная лже добродетельных, лже смиренных и лже ревнителей равенства, то это еще можно принять за побочный результат избранного им стиля. Ведь Заратустра говорит притчами и символами, и можно долго рефлексировать, верно ли мы его поняли, и отыскивать в подтверждение сомнениям места, где, скажем, о той же добродетели говорит он с оттенком симпатии. Но… нет нужды. Свое отношение к этическим цен­ностям в целом, к проблеме добра и зла 3аратустра выражает многократно вполне категорично:

“Символы – все имена добра и зла: они ничего не выражают, они только знаки. Безумец тот, кто хочет познать их.”

“Поистине, я говорю вам: добро и зло, которые были бы непреходящими,- не существуют!”

“Ибо все вещи крещены у источника вечности и по ту сторону добра и зла; и добро и зло суть только бегущие тени, влажная скорбь и ползущие облака.”

“Почти с колыбели дают уже нам в наследство тяжелые слова и тяжелые ценности: “добро” и “зло” – так называется это наследие. И ради них прощают то, что живем мы.”

“Но тот открыл себя самого, кто говорит: это мое добро и мое зло: этим заставляет он замолчать полукрота, полукарлика, который говорит: “Добро для всех, зло для всех.”

“Ты не должен грабить! Ты не должен убивать!” – такие слова называ­лись некогда священными; перед ними преклонялись колена и головы, и к ним подходили разувшись…

Разве в самой жизни нет – грабежа и убийства? И считать эти слова священными, разве не значит – убивать саму истину?”

Любители пиететов, стремящиеся возвести Ницше на пьедестал святости и непогрешимости, могут попытаться и тут защитить (а заодно и засиропить) Заратустру. Мол, не вообще грабеж и убийство имеет в виду он здесь, а оправданные, вроде убийства при самозащите. Но вряд ли сам Заратустра одобрил бы таких своих защитников. Он, говоривший о себе: “Я – Заратустра, нечестивец: я варю каждый случай в моем котле, и только когда он там вполне сварится, я приветствую его, как мою пищу”, вряд ли захотел бы иметь своими сторонниками тех, кто его самого благословляет, не “проварив в своем котле”. К тому же есть у него фразы (я приведу их в следующей главе), которые делают такое толкование совсем невозможным.

Если бы Заратустра оставил нам только эти высказывания, то эта часть его учения не заслуживала бы полемики, а вся книга не имела бы того влияния, которое она имела и имеет, и не завораживала бы она все новые поколения читателей. Но не так уж прост “старый нечес­тивец” и, хотя он не любит рациональных, последовательных, логич­ных объяснений и так говорит об этом: “0 небо надо мною, ты, чистое, высокое! Теперь для меня в том твоя чистота, что нет вечного паука – разума и паутины его.”, но лукавит он здесь и именно в ниспровержении общечеловеческих этических норм прибегает к рациональным обоснованиям, рациональным по сути, хотя и придана им форма притч, симво­лов и прочего любимого Заратустрой.

Первое такое обоснование связано у него со все той же темой “про­тив загнивания жизни” и суть его в том, что моральные обязанности утяжеляют и опресняют жизнь:

“А мы – мы доверчиво тащим, что дают нам в наследство, на сильных плечах по бесплодным горам! И если мы обливаемся потом, нам говорят: “Да, жизнь тяжело нести!”

Но только человеку тяжело нести себя! Это потому, что тащит он слишком много постороннего на своих плечах. Как верблюд, становит­ся он на колени и позволяет хорошенько навьючить себя.

Особенно человек сильный и выносливый, способный к глубокому почитанию: слишком много посторонних слов и ценностей навьючивает он на себя, – и жизнь кажется ему пустыней!”

Мысль не нова, зато не увядает. Во все времена все любители интересности жизни, с риском или без риска, но за чужой счет, включая воров в законе и прочих профессионалов преступного мира, оправдывали себя ею. Сегод­ня же особенно популярна она у издателей порнухи и “желтой” прессы, у наживающихся на проституции и у шаманов шоу-бизнеса, потрясающих гениталиями со всех эстрад и экранов мира. Не их, ох не их имел в виду отшельник Заратустра, любивший порассуждать о благородстве, приводя упомянутые аргументы. Ох, как ненавидел он их заочно, еще до их появления. Но что поделать, он дал им своими аргументами объективное основание объявлять себя его наследниками.

Что можно сказать на эту тему в ответ Заратустре и всем, желающим для психологического комфорта обосновать пренебрежение моралью “философией” типа: либо принимай­те интересную жизнь без морали, либо влачите серую и скучную жизнь обывателя? Можно сказать, что это ложь, что третьего не дано. Тот, кто жаждет остроты жизни, борьбы, приключений, опасности, может найти их не только в уголовном мире, в войне и, вообще, в насилии. Еще стоят на земле высокие горы и текут порожистые реки – подниматься на первые и ходить на байдарках и пло­тах по вторым дает возможность испытать опасность, пережить приключения, и вкусить “покоя и воли” тем, кто этого ищет. Есть много острых, увлекательных и мужественных видов спорта. И наконец, можно находить остроту и уп­ражнять волю, не только нарушая закон и мораль, но и борясь с нарушителями.

А что касается “клубнички”, которую Заратустра хоть и не любил, но невольно дал ей оправдание, то прежде всего нужно отметить, что то обстоятельство, что “под одеждой люди голы”, было известно задолго до сексуальной революции, и это еще большой вопрос, обогащается ли эта сторона жизни от того, что общество заливается порнухой дешевой и порнухой “солидной” – всевозможными сексологическими исследованиями: популярными, непопулярными, телевизионными дискуссиями и циклами, а также мемуарами бывших гетер, а ныне профессорш сексологии.

Наконец, существует мир душевного и духовного: любовь, дружба, служение надличной идее – Богу, отечеству, искус­ству, науке. Мир, способный дать необычайное наполнение человеческой жизни и обеспечивающий ее интересность, но не требующий нарушения морали. Это удивительным образом ускользает из поля зрения знатока жизни Заратустры.

Гораздо более серьезное обоснование морального нигилизма связано у Заратустры со своеобразной трактовкой им духа и его превращений. Отшельник Заратустра, хоть и подчиняет духовное телесному, но все же достаточно высоко ценит дух. Но понимает он его, безусловно, не так, как я определил его в “Неорационализме” – как сильную надличную привязанность. Заратустра определения духа, как всегда, не дает, но нет сомнений, что личностный элемент, “я хочу”, является доминирующей компонентой его духа. Силен в нем также силовой акцент:

“Вы знаете только искры духа: но вы не видите наковальни, какой является он, и жестокости его молота!”

Но нас важнее его учение “о трех превращениях духа”.

“Три превращения духа называю я вам” – говорит Заратустра, и да­лее описывает их. Сначала – служение некой идее, принятие и исполнение ее “должно”:

\’Что есть тяжесть?” – вопрошает дух, становится, как верблюд, на колени и хочет, чтобы хорошенько навьючили его.”

Затем – протест против не только этих, но и всяких “должно” и замена их на “я хочу”:

“Но в самый уединенной пустыне совершается второе превращение: здесь львом становится дух, свободу хочет он себе завоевать и господином быть в своей собственной пустыне.

Своего последнего господина ищет он здесь: врагом хочет он стать ему и своему последнему богу, из-за победы хочет он бороться с ве­ликим драконом.

Кто же этот великий дракон, которого дух не хочет более называть господином и богом? “Ты должен” называется великий дракон. Но дух льва говорит: “я хочу”.”

И, наконец, принятие нового “должно”:

“…свой мир находит отрешившийся от него.”

Невозможно не почувствовать, что Ницше уловил здесь какую-то очень существенную связь в природе человека и общества обеспечивающую повторяемость нарисованной им картины раз за разом на протяжении истории до и после него. Интересно, что уже после Ницше это просто вошло в моду. Сначала Марксизм: “Мы старый мир разрушим до основанья, а затем мы мир, мы новый мир построим”. Затем экзистенциализм, который нового мира, правда, строить не собирался, зато старый развалял еще успешней марксизма. Последователи же зкзиста и Фрейда и поныне бегают, как ошалелые в поисках, чего бы еще разрушить не раз­рушенного. Вот в Киеве недавно полиция разогнала нудистов, заполнивших весь Гидропарк, так один из них заявил, что все равно он не намерен считаться с мнением обывателей. Ну а если все разденутся до гола, что он еще придумает разрушать, дабы его не приняли за обывателя? Да если существует загробный мир и душа Заратустры-Ницше знает, каких последователей нашли его идеи, то переворачивается она в гро­бу, не находя себе покоя.

Так что же есть такое в природе человека и общества, что приводит к периодическим более или менее массовым устремлениям раз­рушать старые ценности и водружать на их место новые?

У человека есть разные потребности, к тому же разной природы и разного потенциала. Потребности физиологические: пища сон, отдых, удобства, половые потребности; потребности душевно – духовные: любовь, дружба, служение надличному; потребность в свободе, в деятельности, в самоутверждении; потребность в общении с себе подобными; потребность в развлечении, в интересной жизни. Часть этих потребностей находится в противоречии друг с другом, даже если речь идет об одном и том же человеке. Например, потребность в свободе противоречит потребности

в служении надличному, да и вообще практически любым душевно – духовным привязанностям. Но гораздо больше противоречий или, более общо говоря, связей существует между потребностями даже одними и теми же, но разных людей в обществе. Например, потребность в свободе одного – это слушать музыку включенного на полную мощность приемника, а потребность в той же свободе его соседа – это, чтобы ему не мешали в это время спать.

“Должно”, о котором говорит Заратустра, – это десять религиозных запо­ведей или моральный кодекс строителя коммунизма, свод джентльменских правил, кодекс самурая, свод религиозных предписаний и ограни­чений типа поста или кошерной пищи у евреев, и, наконец, уголовный кодекс, а также множество ограниченней принятостью. Часть из этих “должно”, прежде всего такие, как десять заповедей или их вариации, т.е. нормы морали, по крайней мере в идеале, по намерениям предназ­начены так отрегулировать отношения людей в обществе, чтобы обеспе­чить наивысшее удовлетворение всех потребностей всех членов общес­тва в среднем, или иными словами, чтобы уменьшить противоречия и стол­кновения между потребностями разных людей. Для этого постулируются, скажем, “не убий” и “не укради”. Без сложных выводов видно, что там, где это не запрещено, не может быть организованного общества и его эффективного материального производства, а, следовательно, будут немедленно и сильно ущемлены самые жесткие физиологические потребности большинства членов общества, что не раз и случалось в истории в периоды смут и безвластия. Но это в идеале. В действительности же принятая мораль, как правило, не идеальна /тем более уголовный кодеке, призванный ее закреплять/. Главное же, что, как показано в “Неорационализе”, никакая идеальная система “должно” не способна удовлетво­рить полностью всех членов общества. Например, столь сутьевая потребность, как потребность в свободе, ограничивается, заневоливается при самой идеальной системе морали и самом либеральном уголовном кодексе, в силу, хотя бы, упомянутого выше противоречия между свободами разных людей. Так что всегда в обществе существует потенциал неудовлетворенных потребностей, зовущий к ниспровержению существующих “должно”, особенно тех, которые ограничивают наиболее наболевшие и угнетенные на сегодня потребности. Это и обуславливает происходящие периодически в истории человечества взрывы, с низвержени­ем каких-нибудь “должно”, чтобы заменить их другими, которые будут угнетать другие потребности, и, когда накопит­ся достаточный их потенциал, произойдет очередной взрыв и очередная смена “должно”. /Причем нельзя сказать, что за минувшую историю все эти смены напоминали сходящийся итерационный процесс в математике. Как правило, это были кидания из одной крайности в другую./

Это то, что уловил Заратустра в своих “трех превращениях духа”. Но он сделал отсюда неверный вывод об относительности любых моральных ценностей и норм, об относительности добра и зла. Т.е., как сказано, рационального обоснования этого вывода он открыто не делает, маски­руя его “скачками с вершину на вершину”, но сам вывод преподносит вполне категорично.

Почему все-таки вывод неверный, если упомянутые колебания в истории действительно, прослеживаются? В “Неорационализме” показано, что существует оптимальная система основных “должно”, оптимальная мораль, обеспечивающая, при прочих равных, наивысшее качество жизни людей в обществе, т.е. наилучшее удовлетворение всех потребностей у большинства членов общества. Эта система соответствует той общей части в природе людей, которая делает их, при всех их различиях, единым видом, отличным от любых других видов животных гораздо больше, чем могут быть самые большие отличия между людьми. Она соответствует и тем фундаментальным связям, которые существу­ют между людьми в любом обществе, независимо от экономической фор­мации, общественного строя и других изменяемых параметров существо­вания рода человеческого. Поэтому эта система является практически инвариантом, т. е. остается оптимальной во всей прошлой, а также будущей истории человечества, в предположении, что не будут радикально изменены условия его существования /скажем, в результате атомной войны/ или его внутренняя природа / скажем, с помощью инженерной генетики/. Эта система, конечно, не удовлетворяет полностью всех потребностей всех людей /что и невозможно/ и поэтому всегда будет существовать потенциалы неудовлетворенных потребностей, который может побуждать к пересмотру системы “должно”. Но всякое отклонение от оптимума, хотя и может лучше удовлетворить отдельные потребности, приведет к худшему удовлетворению других, причем такому, что общий уровень качества жизни общества станет хуже. Так, например, анархия может лучше удовлетворить потребность в свободе у большинства, чем нормальная демократия, но нет нужды рассматривать, что будет при этом с другими потребностями людей, начиная с потребностей материальных. Вот почему не прав здесь Заратустра и вот почему так опасен его призыв к радикальному пересмотру этических норм той близкой к оптимуму морали, которая была найдена путем долгого и горького опыта длиннейшей ве­реницы человеческих поколений или, по мнению верующих, дана Богом. К каким трагическим последствиям может привести попытка реализовать этот призыв показал фашизм.

Объективность требует отметить, что в “Трех превращениях духа” Заратустра не говорит именно и только о морали. Он говорит о любых “должно”, порождаемых человеческим духом. Существуют “должно”, не обладающие инвариантностью норм морали и сохраняющие свою полезность и верность лишь в определенные истерические эпохи. Таковы, например, служение царю или кодекс самурая. Они сложились исторически и приходит время, когда они отмирают. Кроме того, как показано в “Неорационализме”, всякая духовная идея, религия ли или нерелигиозное учение типа марксизма, независимо от того, насколько эти учения верны и хороши, имеет некие общие законы развития. И в частности, на определенном этапе каждая идея начинает обрастать омертвелыми скорлупами духа, т.е. все более плодить всевозможные “должно”, всевозможные предписания и ограничения, все менее служащие исходному идеалу и все более – жрецам идеи, будь то священническая каста для религии иди партийная номенклатура в случае марксизма. Ниспровержение “должно” умерших идей или омертвелых скорлуп идей еще не умерших – святое дело и здесь, воистину, служит людям бунтарский дух Заратустры. Но, к сожалению, 3аратустра не ограничивается лишь этими “должно”, а зовет к периодическому разрушению любых человеческих норм, зовет нас быть “по ту сторону добра и зла”.

Есть и еще одна ебъективность, которую прозрел Заратустра в своих “Трех превращениях духа”. В самом человеке, в генах его заложена цикличность, которую он описывает здесь. В детстве человек воспринимает то, чему его учат старшие и примерно в отрочестве он весь – служение тому “должно”, которому его научили. Но в молодости наступает период самоутверждения, а вместе с ним зачастую и бунта против “должно” и провозглашения “я хочу”:

“И все, кто дерзает, кто хочет, кто ищет

Кому опостылели страны отцов

Кто дерзко хохочет, насмешливо свищет

Внимая заветам седых мудрецов…”

И т.п.

И, наконец, в случае нормального вызревания, (которое не всегда имеет место; не всегда и молодость, в упомянутым смысле бывает у человека/, он приходит вновь к “Должно”, но самостоятельно выстраданным, пропущенным через себя.

Примеров тут несть числа. Это и вечные бунты новых поколений про­тив отцов, и блудные сыновья с их возвращением, и так называемые гре­хи молодости и т.д. Только в большинстве случаев молодость, отбушевав, возвращается к тем же ценностям, к тем же “должно”, против которых восставала. И это подтверждает существование вечных, инвариантных “должно”. Но не всегда происходит этот возврат и, когда речь идет о ценностях, которые отжили свой век, то именно этот всегда существующий потенциал молодого бунта приводит к сбрасыва­нию омертвелых оков.

Т.е. мы видим, что в этой заложенной в генах человеческих цикличности есть важная функция, необходимая для выживания рода человеческого и приспособления его к новым условиям. Но в ней же заложена и опасность, состоящая в том, что, будучи направлен ложными учителями, потенциал этот может становиться /и становился уже не раз в истории/ разрушительным.

Каково же может быть решение проблемы, связанной с этой особенностью человеческой натуры? Решение философское и решение практическое, через разумное устройство общества?

Философское решение состоит в там, что, как я уже сказал, существуют незыблемые, инвариантные “должно” – фундаментальные этические нормы. Ясное понимание этого избавит молодежь, стремящуюся к самореализации от ненужного экспериментирования и побудит искать другие объекты для выхода своей энергии.

Что касается общественного устройства, то оно, очевидно, должно быть таким, чтобы для упомянутого потенциала существовал более-менее неразрушительный и даже полезный выход. Я не намерен в работе посвященной Заратустре, проектировать наилучшее общественное устройство, но позволю себе сравнить в рассматриваемом аспекте пресловутые капитализм и социализм. Для этого сначала уточним, что из себя представляет упомянутый потенциал. Мы коснулись этого потенциала в связи с “Тремя превращениями духа” Заратустры, коснулись как такого, который может проявлять себя и проявлял в разные моменты истории в разрушении прежних “должно”. Но было бы неверно делать вывод, что в природе человека, в определенной фазе его развития, есть потенциал, направленный, именно, на разрушение любых существующих “должно”. Существует потребность молодости в самостоятельности, в самовыявлении, в самоутверждении. Потенциал этот требует своего дела для молодости, своего дела в широком смысле, а к разрушению прежних “должно” он обраща­ется либо, если у него нет другого выхода, либо под воз­действием соответствующих учений, истинных или ложных.

Так вот, капитализм и дает возможность своего дела, правда, “дела” в узком смысле слова. Добавим к этому свободу, которую дает демокра­тия при капитализме: свободу политической деятельности и любых общественных организаций и т.д. Все это дает легитимные выходы упомя­нутому потенциалу при капитализме. И в этом смысле преимущество капитализма перед социализмом неоспоримо.

Возвращаемся к Заратустре. В “Трех превращениях” он аппелирует к рассматриваемому потенциалу человеческой натуры, молодой в особенности, де­лает это с большой художественной силой и в той мере, в какой это относится к отжившим “должно”, проповеди Заратустры будут служить людям и впредь. Но в который раз переходит он здесь границу истинности своих утверждений и смущает разум молодых и незрелых, зовя их за собой в “по ту сторону добра и зла”.

Еще одним рациональным аргументом Заратустры в пользу этического релятивизма, аргументом, также упакованным в форму символов и притч, является его теория народа, как носителя и хранителя системы ценностей, своей у каждого народа. Так говорит он об этом:

“Это знамение даю я вам – каждый народ говорит на своем языке о добре и зле: этого языка не понимает сосед. Свой язык обрел он себе в обычаях и нравах.”

“Многое, что у одного народа называется добром, у другого называ­ется стыдом и позором: так нашел я. Многое, что нашел я, здесь называлось злом, а там украшалось пурпурной мантией почести.

Никогда один сосед не понимал другого: всегда удивлялась душа его безумству и злобе соседа.”

В этой теории есть важное рациональнее зерно: Главным отличием народа от народа является не язык, культура или национальный харак­тер, а национальная система приоритетов. Я бы сказал, что без такой системы приоритетов, принимаемой значительным большинством, нет наро­да. Народ является в немалой степени творцом этой системы и ее хра­нителем. В ней проявляется его национальный характер и с ней нераз­рывно связана его культура.

Но если у каждого народа своя система ценностей, отличная от таких же у других народов, то не прав ли Заратустра, утверждая относительность добра и зла, относительность морали? Я говорю, нет и вот почему.

Прежде всего, в систему ценностей, о которой говорит здесь Заратустра, входят не только нормы морали, но и обычаи, традиции и нравы народов, которые не обязательно содержат в себе моральный аспект. Заратустра, к сожалению, валит все в одну кучу. Но если разделить, то в отношении обычаев и нравов, не связанных с моралью, Заратустра прав. Сказано: “Веселие Руси есть пити” и того, ко станет разводить вино водой, дабы не захмелеть, засмеют здесь. Древние же греки обливали презрением того, кто пил вино, не разбавляя. Англичане ценят сдержанность и холодное достоинство, французы – непринужденность и жовиальность. И т.д. и т.п. Но главное не в этом.

Заратустра хоть и валит в одну кучу обычаи и нормы морали, но совершенно четко говорит о добре и зле, разном для разных народов и мы чувствуем, что он, по крайней мере, не совсем не прав и в этом. Как же это может быть и как это может вязаться с существованием инвариантных общечеловеческих “должно”?

Дело в том, что из себя представляют нормы морали. 0ни имеют некоторую категорическую безусловную часть, определяющую, что, вообще, есть добро, а что зло, независимо от обстоятельств, при которых совершаются злые или добрые поступки, и без оценок степеней добра и зла или без сравнения, насколько одно зло злее другого и, аналогично, доб­ро – добрее. Именно такой характер носит традиционная формулировка норм морали, ведущая свое начало от десяти заповедей: “Не убий”, “Не укради”, “Возлюби ближнего своего”. Однако для практического при­менения этих норм категорической, безотносительной их части и, соответственно, формулировки недостаточно. Люди совершают свои поступки не в вакууме, а в конкретных обстоятельствах, причем нередко возникают ситуации, когда исполнение одной нормы противоречит исполнению другой, как, например, в случае, когда отец велит украсть и заповедь “Не укради” противоречит заповеди “Чти отца своего”. Поэтому необходимо устано­вление сравнительной предпочтительности различных норм, а также сте­пени влияния на них различных обстоятельств. Это и делается через посредство законов, дающих разной степени тяжести наказания за нару­шения различных норм, да еще обуславливающих эту тяжесть обстоятель­ствами, в которых совершено нарушение.

Конечно, уголовные кодексы – не идеальны и могут быть достаточно далеки от оптимума. Тем не менее, существование уголовных кодексов, различных в различных странах, помогает нам уяснить, как соотносится национальная этика с этикой общечеловеческой и почему существование у каждого народа своих пред­ставлений о добре и зле не противоречит существованию общечелове­ческих инвариантных этических норм. Общечеловеческие, инвариантные нормы – это категорическая, безусловная часть этики, даваемая прежде всего заповедями типа: “Не убий”, “Не укради”, “Не прелюбодействуй”, “Возлюби ближнего своего” и т.д. Это основа моральной ткани, по которой каждый народ ткет узор своей национальной этики, отдавая разное предпочтение разным нормам и по-разному оценивая взаимодействие этих норм с обстоятельствами и другими неэтическими ценностя­ми. Ни один народ не говорит: “Убий”, и не один не трактует “Не убий” абсолютистки. Каждый народ признает какие то обстоятельства, которые оправдывают и убийство, но у одних оправданием может служить толь­ко война и самозащита, у других – кровная месть и другие соображения чести /даже если это не записано в уголовный кодексе, но мораль, как сказано, не совпадает вполне с уголовным кодексом/.

Таким образом, мы мажем сказать, что Ницше в “Заратустре” сделал очень важное открытие в понимании сути национального и народного, но сделал отсюда неверный вывод об отсутствии общечеловеческих ос­нов добра и зла.

Еще один рациональный аргумент Заратустры в пользу проповедуемо­го им релятивизма морали – это противопоставление будущего блага человечества его нынешнему благу. Естественно, у Заратустры это аргумент рациональный лишь по сути, а не по форме. Заратустра, как всегда говорит притчами. И даже, по сути аргумент становится рациональным лишь после нашего додумывания того, что хотел он здесь сказать. Но, прежде всего, что он все-таки сам говорит на эту тему: “Выше любви к ближнему стоит любовь к дальнему и будущему.” “Так гласит моя великая любовь к дальним: не щади своего ближнего. Человек есть нечто, что должно преодолеть.”

“О братья мои! В ком же лежит наибольшая опасность для всего че­ловеческого будущего? Не в добрых ли и праведных?”

В рациональной форме аргументация Заратустры сводится к тому, что если мы будем слишком добренькими сегодня или нагрузим себя слишком многими “должно”, то завтра сад жизни зачахнет, из-за отсутствия борьбы атрофируются сильные желания, воля, люди измель­чают и деградируют. В той мере, в какой это касается распространенного сегодня лже гуманизма с его проповедью терпимости к бездуховности, к посредственности, к извращениям и даже с возведением их в норму, то не просто прав здесь Заратустра, но сегодня еще более пророчески звучат его слова, чем в дни когда они писались. Но отсюда не следует вывод, что, отбросив “Не убий” и “Не укради”, мы придем к лучшему будущему хотя бы в отдаленней перспективе. Более того, на этом пути мы, вообще, не продвинемся далеко, т.к. успешно истребим себя довольно скоро.

Заратустра и фашизм

Был ли Заратустра /и Ницше, вообще/ предтечей фашизма? Ответ зависит от того, что мы будем понимать под “предтечей”. Но, то, что между Заратустрой и фашизмом нельзя поставить непроницаемой перегородки, это я попытаюсь показать.

Освобождение человека от общечеловеческих норм морали, осуществленное Заратустрой – уже очень важный элемент фашистской идеологии. /Хотя Нише был не первый и не последний, кто делал это “освобождение”, но он, безусловно, был один из выдающихся в этом деле). Многократно обсуждалась также связь учения Заратустры о сверхчеловеке с фашистской теорией сильной личности – “белокурой бестией”. Одни отождествляют “белокурую бестию” со сверхчеловеком Заратустры, другие утвержда­ют, что это – не только не одно и то же, но и не имеет ничего общего. Действительно, Заратустра, не уставая, говорит о благородстве, о духовности, о самопожертвовании в контексте учения о сверхчеловеке:

“Поистине, я угадываю вас, мои ученики: вы стремитесь, подобно мне к дарящей добродетели…

Ваша жажда в том, чтобы самим стать жертвою и даянием: потому вы и жаждете собрать все богатства в своей душе.”

Такие высказывания и зверства, творимые фашистами, кажутся несовместимыми на первый взгляд. Но, не мешает помнить, что многие из фашистов, особенно не рядовые, а, следовательно, более подкованные в фашистской теории, возвращаясь, ска­жем, на побывку домой после карательных операций над непокорным населением оккупированных территорий, могли с большим воодушевлением слушать музыку и не только Вагнера, были и готовые пожер­твовать собой за идею. Но главное, что заратустровский сверхчеловек – это не одно лишь благородство и самопожертвование, есть у него и такой, например, лик:

“Ах, звери мои, только одному научился я до сих пор, что человеку нужно его самое злее для его же лучшего,- что все самое злое есть его наилучшая сила и самый твердый камень для наивысшего созидателя; и что человек должен становиться лучше и злое.”

“”Человек должен становиться все лучше и злее” – так учу я. Самое злое нужно для блага сверхчеловека.”

“И когда ваша душа становится большой, она становится высокомерной; и в вашей возвышенности есть злоба.”

Так что противоречие между фашистской “белокурой бестией” и заратустровским сверхчеловеком, если и есть, то лишь в нюансах.

Также и учение Заратустры о власти и подчинении перешло в теорию фашизма. После главы о “О трех превращениях”, в которой учит он о вечном бунтарстве духа, выясняется, что созидание новых ценностей – это не для масс, а для сверхчеловеков. Массам же уготован удел подчинения воле и власти этих созидателей. Т.е., несмотря на то, что все ценности, все “должно” объявлены относительными, тут же вводится но­вое инвариантное “должно” – подчинение власти сверхчеловека или касты сверхчеловеков:

“Когда вы хотите единой воли, и эта перемена всех потребно­стей называется у вас необходимостью: тогда зарождается ваша добродетель.

Поистине, она есть новое добро и новое зло! Властью является эта новая добродетель…”

“Восстание-это доблесть раба. Вашей доблестью да будет повиновение!”

“…ваша высшая мысль должна быть вам приказана мною…”

Это свое новое “должно”, новое добро и новое зло, именуемое властью, Заратустра обосновывает на фрейдистский, точнее адлеровский манер /и знал бы он с кем идейно соприкоснется в этом месте в будущем, может, одумался бы/. Естественно, обосновывает не в рациональной манере, а в притчах и символах, но рациональное содержание того, что он хотел сказать, за этим угадывается:

“Не река является вашей опасностью и концом вашего добра и зла, вы, мудрейшие, но сама эта воля, воля к власти, – неистощимая, творящая воля к жизни.”

“…где бы ни находил я живое, везде слышал я речь о послушании. Все живое есть нечто повинующееся.”

“Везде, где находил я живое, находил я и волю к власти; и даже в воле служащего находил я волю быть господином.

Чтобы сильнейшему служил более слабый – к тому побуждает его воля его, которая хочет быть господином над еще более слабым: лишь без этой радости не может он обойтись.

И как меньший отдает себя большему, чтобы тот радовался и власть имел над меньшим, так приносит себя в жертву и больший и

из-за власти ставит на доску жизнь свою.”

“Только там, где есть жизнь, есть и воля: и это не воля к жизни – воля к власти!”

Т.е. на фрейдистский манер (а точнее Фрейд на манер Ницше) Заратустра провозглашает здесь существование в природе человека единственной или, во всяком случае, доминирующей потребности, потенциала, он же подлинная движущая причина и мотивация всех его поступков. Но в соответствии с Адлером у Заратустры это не либидо, а жажда власти.

Развернутая полемика с Заратустрой в этом вопросе означала бы также полемику с Фрейдом и Адлером, а это увело бы нас слишком далеко от темы. Поэтому я ограничусь лишь одним замечанием: Само то обстоятельство что после Фрейда, с его либидо в качестве главного “мото” человеческой натуры, появился Адлер, ставящий на это место власть, а затем Юнг с его архетипами, приводит к простой и естественной мысли: а почему, собственно, должно быть единственное “мото” у всех человеческих поступков или хотя бы только тот набор, что пред­лагает Юнг. Развитие этой мысли и свой набор потенциалов – потребностей, могущих служить движущей силой человеческих поступков, с рассмотрением связей между ними, я предлагаю в “Неорационализме”.

Но мы можем усмотреть у Заратустры и еще один аргумент в пользу необходимости человечеству власти и подчинения. Правда, это усмотрение имеет субъективный характер и читателя, заявившего, что Заратустра не имел этого в виду по за его притчами, я не взялся бы переубеждать. Но в этом нет и нужды. Имел ли Заратустра этот аргумент в виду или нет, но его можно сконструировать из того, что он пишет, и коль так, то научная честность, на мой взгляд, требует это сделать. Аргумент этот базируется на противоречии между собственно человеческой, т.е. духовной природой человека и животной его природой, противоречии, которое уже упоминалось выше. Наличие этого противоречия приводит к проблеме поиска такого общественного устройства, которое, по возможности, устраняло бы или смягчало его. И мы можем сконструировать за Заратустру утверждение, что устройство общества, основанное на власти и подчинении, как раз и достигает этой цели.

Действительно, стремление к власти, присущее всем особям в животной стае, принадлежит, очевидно, животной природе человека, в то время как служение власти является, точнее, являлось одной из возможных форм духа в исторические периоды, когда монархия была наиболее при­емлемым для тех условий общественным строем. /См. “Неорационализм”/. Подчинение власти, опять же, соответствует животной природе чело­века, т.к. имеет место и в животной стае. Но помимо того, что даже во времена оправданного абсолютизма существовали, кроме служения монарху, и другие формы духа /религия, искусство и т.д./ и, что в дру­гих условиях служение монарху или диктатору не может давать духов­ной пищи большинству, поскольку такая форма правления уже не служит интересам общества, помимо всего этого, подчинение власти – в большинстве случаев признак не духовности, а рабства, низости и тру­сости. И лучшее тому доказательство дал фашизм, осуществивший на практике эту часть учения Заратустры: первые, кто побежал послушаться и служить властям новоявленных сверхчеловеков, то бишь фюреров всех рангов, были немецкие обыватели, те самые “последние люди”, столь го­рячо ненавидимые Заратустрой. Духовное обнищание гитлеровской Гер­мании в целом также свидетельствует о том, что власть и подчинение далеко не всегда способствует росту и удовлетворению духа.

Объективности ради, следует заметить, что у Заратустры есть пассажи и против власти:

“Власти хотят они, и прежде всего рычага власти – много денег, – эти бессильные!”

“Все они хотят достичь трона: безумие их в том будто счастье восседает на троне! Часто грязь восседает на троне – и также часто трон на грязи”

Но легко видеть, что Заратустра выступает здесь не против власти вообще, а против власти слабых, власти грязных, власти денег. И в этом он не противоречит ни себе, ни фашизму, который также был против власти денег и уж тем белее – слабых, и фюреры которого склонны были демонстрировать внешние проявления благородства, вроде демонстративной любви к детям, животным, секретаршам и т.д.

Также и учение фашистов о праве высшей расы господствовать над низшими неотделимо от Заратустры /хотя имеет и другие “теоретические” подпорки/ и вот как пишет об этом он сам:

“О блаженное далекое время, когда народ говорил себе: “Я хочу над народами быть господином!”

Ибо братья мои, лучшее должны господствовать! И где учение гласит иначе, там нет лучшего.”

И даже от самого страшного в фашизме, от истребления “неполноценных” людей, неотделим Заратустра. Ибо писал он и такое:

“О мои братья, разве я жесток? Но я говорю: что падает, то нужно еще толкнуть!”

“Живут слишком многие и слишком долго висят они на своих сучьях. Пусть же придет буря и стряхнет с дерева все гнилое и червивое!

О если бы пришли проповедники скорой смерти! 0ни были бы насто­ящею бурею на деревьях жизни!”

Есть у Заратустры и моменты, противоречащие фашистской идеологии. Так Заратустра выступал резко против государства:

“Смешение языков в добре и зле: это знамение даю я вам, как знамение государства”

Фашисты же создали государство со всеми государственными атрибутами. Но вряд ли можно на этом основании отделить фашизм от учения Заратустры, тем более что, благодаря своему стилю, Ницше оставляет возможность весьма широко трактовать свои высказывания и можно утверждать, например, что Заратустра не против государства вообще, а лишь против общепринятого в его время типа государства, построенного на лжи, на власти денег и т.п.; фашисты же построили государство, основанное на власти силы и с возрождением обычаев народа, о которых печется Заратустра, т.е. довели его идеи до практической реализации. В любом случае фашисты, поднимая на знамя Ницше, не совершили подлога и фальсификации его учения. Они лишь вульгаризировали его. Но кто, скажите, реализуя на практике какое-либо из великих учений не вульгаризировал его? Возьмем хотя бы тот же марксизм и его практическую реа­лизацию в бывшем Советском Союзе. Мы не можем вину Сталина за ужасный террор полностью переложить на Маркса. Но мы не можем и Маркса освободить от ответственности за ошибки в его учении, скажем, за “теоретическое обоснование” необходимости и неизбежности пролетарской революции и диктатуры пролетариата, релятивизацию моральных норм (экспроприация экспроприаторов) и т.п., ошибки, способствовавшие и появлению диктатуры пролетариата и репрессиям, хотя масштаб и жестокость последних – это уже на совести Сталина. Аналогично – и соотношение Ницше с реальным фашизмом.

Защитники Ницше от обвинения его в фашизме ссылаются иногда на тему кольца у Заратустры, суть которой в повторяемости всех вещей в жизни:

“Все идет, все возвращается; вечно вращается колесо бытия. Все умирает, все вновь расцветает; вечно бежит год бытия.”

“Ты должен первым возвестить это учение, – и как же этой великой судьбе не быть также и твоей величайшей опасностью и болезнью!

Смотри, мы знаем, чему ты учишь: что все вещи вечно возвращаются и мы сами вместе с ними, и что мы уже существовали бесконечное число раз и все вещи вместе с нами.”

Тема эта не противоречит напрямую фашизму, но есть косвенное противоречие, поскольку идея повторяемости и возвращаемости всего в жизни противоречит всякому активизму и в том числе и активизму фашистского толка. Действительно, к чему активничать, что то разрушать, а что то создавать в этой жизни, если рано или поздно все опять вернется к прежнему. И отсюда делается глубокомысленная мина умолчания – вот видите, Заратустра не так уж прост, чтобы сводить его к фашизму и кто так делает, тот примитивно упрощает. Ну, то, что Заратустра не сводится к фашизму, в том спору нет. Но это не значит, что он не сформулировал основные его идеи, не утверждал их и не оказал влияния на возникновение реального фашизма. И то, что у него есть там и сям противоречия самому себе, причем, как показано, не только в этом вопросе, не устраняет сказанного. Это тем белее верно для данного случая, т.к. легко видеть, в какой части противоречия Заратустра остается сам собой, а в какой заносит его на решительно чужое и чуждое ему поле. Действительно, он бахвалится, что первый додумался до идеи возвращения вещей (“Ты должен первым возвестить это учение”). Но это – крайне странное заблуждение с его стороны. Ведь было, было уже задолго до него сказано:

“Все возвратится на круги своя”. Более того, это было сказано тем, кто в том же контексте и в том же логическом и эмоциональном ключе, сформулировал столь ненавистную Заратустре мысль: “Все суета сует и томление духа”. Выступив с таким жаром и с таким блеском против проповедников “Все суета”, Заратустра просто не мог не знать автора их учения – Экилизиаста, который задолго до него учил людей, что все повторяется в этой жизни. Не мог он и не понимать, что “Все возвратится на круги своя” великолепно вяжется со “Все суета”, а вот к его активистскому учению, не только к фашистской части его, но и к тому лучшему, что есть в нем, оно подходит, как к корове седло. Да и написана тема кольца у Заратустры слабо, языком, который не идет ни в какое сравнение ни с Эклизиастом, ни с самим Заратустрой в его лучших местах.

Итак, “великий знаток жизни” Заратустра многого не понял или не знал в этой жизни, много напутал и много вреда принесла эта его путаница человечеству и много еще может принести, если не научимся мы отделять в его наследии семена от плевел. Но как бы не обильны и горьки были эти плевелы, мы должны бережно хранить тяжелые зерна познания, добытые гением Ницше и переданные нам в дар в “Заратустре”. И первая из них – это любить эту земную жизнь, любить ее от всей души, независимо от того, верим ли мы в существование иной, загробной или нет, и бороться за то, чтобы сделать эту жизнь лучше и оставить сад жизни нашим потомкам прекрасней, чем он достался нам; но не менее всего этого стремиться самим быть достойными этой жизни.

Этот завет звучит в наши дни еще актуальнее, чем во времена Ницше. Причина тому – появление уже после Ницше учений экзистенциализма и фрейдизма, заложивших фундамент вышеупомянутой “новой ментальности”, господствующей в мире западной цивилизации и поныне и приведшей к оскудению и одичанию того сада жизни, о котором печется Ницше. Причем парадокс заключается в том, что представители экзистен­циализма претендуют быть последователями Ницше на том основании, что они, якобы, заимствовали у него так называемое “дионисийское начало”. Правомочно говорить о “дионисийском начале” у Ницше, в частности в “Заратустре” и правомочно говорить о “дионисийском начале” у экзистенциалистов, но это два существенно разных “начала”, а глав­ное они имеют совершенно разное продолжение. Заратустра призывает нас любить земное. И экзистенциалисты призывают вроде бы к тому же. Но у них любовь к земному превращается в признание существования и ценности только ощущений и к отрицанию чувств, любви, например, и любых высоких устремлений. Вот как пишет Камю в одном из программных произведений экзистенциалистской литературы “Постороннем”:

“…она сказала: – Ты меня любишь?
Я ответил, что это пустые слова, они ничего не значат…”

Или в другом месте:

“Так вот, вся его уверенность не стоит единого женского волоска.”

Это герой “Постороннего” Мерсе о вере и религиозных чувствах неко­его священника. Сравним это с заратустровским:

“И посмотрите на этих мужчин: их глаза говорят, они не знают ничего лучшего на земле, как спать с женщиной. Грязь на дне их душ, и горе, если у грязи их есть еще дух!”

Да,3аратустра тоже не любил религию и священников. Но он был способен уважать искренние и сильные чувства и в них. А что касается любви, высоких чувств и устремлений, то вспомним еще раз его слова: “Смотрите! Я показываю вам последнего человека.

“Что такое любовь? Что такое творчество? Устремление? Что такое звезда?” – так вопрошает последний человек и моргает.” Разве это не об экзистенциалистах и тех, кого они наплодили?

Целые поколения привела “новая ментальность” к выживанию из чувств. Как сказал французский поэт Ален Гинзбург в интервью Андрею Вознесенскому для “Огонька” /Цитирую по памяти/: Современный поэт не может писать о своих чувствах, он может писать лишь об обстоятельствах, которые не позволяют ему иметь их.

И все это было сделано под предлогом – научить людей ценить настоящие вещи в жизни: ощущения, свободу и быть самим собой. У Камю, например, в “Постороннем” – это ощущения близости с женщиной солнца, моря. У Сар­тра – это его знаменитая чашечка кофе и трубка. Можно подумать, что до экзистенциалистов человечество не подозревало о ценности ощущений и только чахло, натаскивая себя на несуществующие чувства. И никто до Камю не передал нам прелести ощущений женского тела, солнца и моря. Как по мне, так описания ощущений Мерсе от моря и солнца выглядят дидактическими упражнениями в сравнении с тем ощущением природы, которое передано, скажем, в “Казаках” Толстого. Но это не помешало тому же Толстому создать еще образ Наташи Ростовой, написать “Анну Каренину” и “Крейцерову сонату”. Спрашивается, зачем нужно было раз­делить этот гармоничный мир и выкинуть из него, по крайней мере, не худшую часть? И оставить лишь “кайф”, про который нам заявляет: “Вам нашего кайфу не понять”. Действительно, где уж нам.

Можно еще много говорить о вреде саду жизни, принесенному философами экзистенциализма и фрейдизма, но можно сослаться на слова Заратустры – Ницше, авторитет которого ложно пытаются они использовать себе в помощь, слова, относящиеся прямо к ним:

“Все существа до сих пор создавали что-нибудь выше себя; а вы хотите быть отливом этой великой волны и скорее вернуться к состоянию зверя, чем превзойти человека?”

Есть и еще одна причина, почему сегодня Заратустра по-прежнему актуален. В силу определенного разочарования западного общества сексом и насилием, порождеными “новой ментальностью”, и в силу падения доктрины марксизма в странах бывшего Союза и его протекторатах и там и там наблюдается сегодня возрождение религии. Религия, вообще и хрис­тианская, может быть более других, является источником духа и в этом смысле ее возрождение – положительное явление. Однако, есть дух и есть дух. Хумейнизм – это тоже дух. И в марксизме был дух. И даже в фашизме был дух, смотря какой. Все зависит от того, на что направлен дух, т.е. от его конструктивной идеи, которая может быть и ошибочной и вредной. Кроме того, дух может фанатизироваться, омертвляться и т.д. Примеры всему этому даны в “Неорацинализме”. Поэтому для того, чтобы цвел сад жизни, котором печется Заратустра, нужен дух, но нужен и рациональный подход в сочетании с ним. Заратустра – Ницше не грешит последним, но своими средствами (для которых, кстати, тоже есть почетное место в познании) он создал хороший противовес тем искривлениям учения христианской религии, которые накопились со временем и которые возрождаются и в наши дни вместе с возрождением религии. Это и псевдосмирение и отказ от активного обустройства этой жизни, на место которого ставятся рассуждения о посмертной жизни души, бренности этого мира и прочее. Последнее особенно характерно для эзотерического христианства, распространенного в наши дни больше, чем во времена Ницше, и более всего в среде интеллигенции – потенциально наиболее активного слоя общества.

Причем парадокс состоит в том, что христианство противостоит “новой ментальности”, как духовное бездуховному, но там, где оно чересчур отрывается от земного, смыкается христианство со своим врагом по принципу крайностей, которые сходятся. И те и другие отвращают нас от активной заботы о саде жизни, хотя “новая ментальность” не отрицает активного индивидуализма, заботящегося о своем персональном успехе. И поэтому сегодня еще актуальнее, чем во времена Ницше, звучат слова Заратустры:

“Оставайтесь верны земле, братья мои, со всей властью вашей добродетели! Пусть ваша дарящая любовь и ваше познание служат смыслу земли! Об этом прошу и заклинаю я вас.
Не позволяйте вашей добродетели улетать от земного и биться крыльями о вечные стены! Ах, всегда было так много улетевшей добродетели!
Приводите, как я, улетевшую добродетель обратно к земле, – да, обратно к телу жизни: чтобы дала она свой смысл земле, смысл человеческий!”